Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Архив НКВД. Чекисты против нечисти

Алтай встретил их неласково. Низкое, свинцовое небо давило на макушки кедров, а ветер, срывавшийся с ледников, пробирал даже через плотную кожаную куртку. Ларионов поправил кобуру маузера на бедре и сплюнул в жухлую прошлогоднюю траву. Вкус во рту был гадкий — металлический, будто он жевал медную монету.

Андрей Ларионов не верил ни в бога, ни в черта. Бывший фронтовик, убежденный большевик и следователь ВЧК, он верил только в маузер, диктатуру пролетариата и материализм. Для него не существовало мистики — были лишь бандиты, саботажники, шпионы и контрреволюционеры.

— Тишина-то какая, товарищ начальник, — просипел Кузьмич, старый проводник из местных, поправляя винтовку за спиной. — Аж в ушах звенит. Не к добру это. Птицы не поют, зверь не ходит. Мертвое место.

Ларионов покосился на него. Кузьмич был мужиком крепким, бывалым, но суеверным, как бабка на паперти.

— Отставить страх, Кузьмич, — отрезал чекист, стряхивая пепел с папиросы. — Птицы не поют, потому что погода дрянь. А тишина… Людей нет, вот и тихо.

Они стояли на краю лагеря геологов. Шесть палаток, выстроенных полукругом, выглядели сиротливо, но вполне опрятно. Никаких следов погрома, никаких гильз, крови или перевернутых ящиков.

Отряд из пяти красноармейцев жался позади. Парни молодые, необстрелянные, набрали по разверстке. Глаза бегают, винтовки в руках дрожат. Им бы девок на сеновале щупать, а не в алтайской глуши людей искать.

— Ерофеев, Синицын! — рявкнул Ларионов. — Осмотреть палатки. Остальные — в оцепление. И смотреть в оба. Если контра прячется — стрелять на поражение.

Красноармейцы рассыпались по лагерю. Ларионов шагнул к центру, где чернело кострище. Котел висел над углями. Он заглянул внутрь. Каша. Остывшая, покрывшаяся серой коркой, но нетронутая. В ней даже ложка торчала, будто едок отлучился на секунду за солью и растворился в воздухе.

Чекист потрогал котел. Холодный. Значит, дня два-три никого нет.

— Товарищ Ларионов! — крикнул Синицын из крайней палатки. Голос у парня сорвался на фальцет. — Тут это… Гляньте!

Ларионов быстрым шагом направился к палатке. Откинул брезентовый полог. На раскладушке валялся спальник, на ящике — керосинка. А на центральном столбе висело небольшое зеркальце для бритья. Точнее, висело оно там, где должно было висеть. Сейчас же поверхность была густо замазана жирной, черной грязью. Слой толстый, наносили, видать, старательно.

— Ну и что? — нахмурился Ларионов. — Зеркало грязное.

— Так не только тут, — Синицын, бледный, как полотно, кивнул на угол. Там стоял хромированный чайник. Его бок был замотан грязной тряпкой. — Я в соседнюю заглядывал — там тоже. Все, что блестит — замазано или замотано тряпками.
Ларионов подошел к зеркалу. Провел пальцем по грязи — вроде бы глина…

— Может, маскировка? — неуверенно предположил Ерофеев, заглядывая через плечо. — Чтоб бликов не давать? Вдруг контра засаду в горах устроила…

— Какая к черту контра? — огрызнулся Ларионов. — Мы в такой глуши, что сюда даже медведи с компасом ходят. И потом, ты чайник в палатке зачем маскируешь? От кого? Контра твоя внутрь как заглянет?!

Он вышел наружу. Ветер усилился, завыл в распадке, как голодный пес. Кузьмич стоял у коновязи и крестился, глядя на гору, возвышавшуюся над лагерем.

— Нечисто тут, товарищ начальник. Ой, нечисто. Духи это. Хозяин горы осерчал.

— Кузьмич, еще слово про духов — пойдешь под трибунал, — устало пообещал Ларионов. — Ищи следы. Куда они ушли? Пять человек. Не иголки в стоге сена.

— Так нет следов, — развел руками проводник. — Я смотрел. Вот они ходили по лагерю, топтали. А из лагеря — ни шагу. Как вознеслись.

Ларионов сплюнул и направился к самой большой палатке. Штабная. Профессор Савельев должен был быть там.

Внутри царил идеальный порядок. Стол, складной стул, карты, разложенные аккуратной стопкой. На столе лежал полевой дневник в кожаном переплете. И снова — никого. Только бинокль, лежащий на картах, был тщательно обмотан бинтом — окуляры и линзы закрыты наглухо.

Чекист сел за стол, зажег керосинку. Руки зябли. Он открыл дневник. Почерк у Савельева был бисерный, академический, но к концу тетради буквы становились все крупнее, размашистее — будто рука дрожала.

«12 мая. Нашли вход. Местные называют его Глотка. Удивительное образование. Порода странная, не гранит, не базальт. Что-то пористое. Будто застывшая губка. Внутри тяга воздуха, теплая, влажная. Пахнет… не могу подобрать слово. Озоном и медью».

«14 мая. Петров жалуется на головные боли. Говорит, слышит гул. Я тоже слышу. Это акустический эффект, ветер в пещерах. Но звук… на грани инфразвука. Давит на психику. Рабочие нервничают».

Ларионов перелистнул несколько страниц.

«16 мая. Мы нашли капище. Глубоко, метрах в пятидесяти. Странные идолы. У них нет лиц. Вместо лиц — гладкие, отполированные поверхности. Камень, но блестит как ртуть. Студент Игнатьев посмотрел в такой «лик» и упал в обморок. Говорит, увидел не себя. Бред. Переутомление».

Последние записи были сделаны карандашом, с сильным нажимом. Грифель рвал бумагу.

«19 мая. Мы закрыли все зеркала. Оно везде. Оно не приходит снаружи. Оно смотрит на нас из наших собственных отражений. Нельзя смотреть. Нельзя! Игнатьев был прав. Это не камень. Гул становится громче. Они зовут. Они говорят, что мы — это просто тени, а настоящие мы — там, за стеклом. Господи, спаси наши души…»

Ларионов захлопнул дневник. Бред сумасшедшего. Групповое помешательство? Отравление? Может, грибы съели не те? Или газ?

В палатку заглянул Кузьмич.

— Товарищ начальник, нашли мы тропу. К скалам ведет. Там нора черная.

— Глотка, — пробормотал Ларионов, вставая. — Веди.
***
Вход в пещеру действительно напоминал глотку. Неровный, с рваными краями, он зиял чернотой на фоне серого камня. Изнутри тянуло теплым, затхлым воздухом. Запах был сладковатый, тошнотворный. Красноармейцы жались друг к другу.

— Ну что встали, как девицы на выданье? — гаркнул Ларионов, доставая фонарь. — Синицын, Ерофеев — за мной. Остальные — охранять вход. Кузьмич, ты тоже здесь. Если кто выйдет не из наших — стрелять.

— А если… не люди выйдут? — тихо спросил один из бойцов.

— Тогда молись, — буркнул Ларионов и шагнул в темноту.

Пещера шла круто вниз. Луч фонаря выхватывал скользкие, влажные стены. Камень здесь и правда был странный — пористый, темный, поглощающий свет. Шаги гулко отдавались под сводами, но эхо было каким-то коротким, глухим, будто вата гасила звук.

— Товарищ командир, — шепнул Синицын за спиной. — Слышите?

— Что?

— Шепчет кто-то. Вроде как бормочет.

Ларионов остановился. Прислушался. Тишина. Только капли падают где-то в глубине: кап… кап… кап… Но если напрячь слух, на грани восприятия действительно чудился какой-то ритм. Бу-бу-бу… Будто за стеной соседи ругаются, слов не разобрать, только интонацию. Не хорошую…

— Ветер это, — твердо сказал он. — Идем.

Они спускались минут двадцать. Воздух становился гуще, тяжелее, голова начала побаливать. В висках стучало так, что Ларионов невольно жмурился.  Вскоре коридор расширился, и луч фонаря уперся в нагромождение ящиков и инструментов. Раскоп.

— Здесь они были, — сказал Ерофеев, поднимая с земли лопату. — Бросили всё.

— Свет! — скомандовал Ларионов. — Осветить здесь все!

Они водили фонарями по стенам, когда луч неожиданно выхватил фигуру из темноты. В дальнем углу, за кучей породы, кто-то сидел, сжавшись в комок и раскачиваясь из стороны в сторону.

— Руки вверх! ВЧК! — крикнул Ларионов, направляя маузер.

Фигура не отреагировала. Человек продолжал раскачиваться и что-то бормотать.
Ларионов подошел ближе, держа палец на спусковом крючке. Это был молодой парень в изодранной гимнастерке. Студент. Худой, как скелет, волосы всклокочены, руки грязные, в ссадинах.

— Встать! — приказал Ларионов.

Парень замер. Медленно поднял голову. Синицын за спиной судорожно вздохнул и попятился.

— Матерь божья…

У парня не было глаз. Вместо них зияли кровавые, воспаленные глазницы, покрытые коркой запекшейся крови. Лицо было исполосовано царапинами — длинными, вертикальными, будто он сам себя драл ногтями.

— Кто здесь? — прохрипел он. Голос был сорванный, скрипучий. — Вы… вы настоящие?
Или опять отражения?

— Ларионов. Особый отдел ВЧК. Ты кто?

— Игнатьев… Студент Игнатьев… — парень хихикнул, и этот звук был страшнее любого крика. — Вы не смотрите. Не смотрите на стены. Они там. Они ждут.

— Кто они? Где остальные? Где Савельев?

— Ушли, — Игнатьев махнул рукой куда-то в темноту. — Туда. В стекло. Они позвали, и профессор пошел. Он хотел знать истину. А истина в том, что мы — корм. Мы просто мясо для тех, кто смотрит с той стороны.

Ларионов схватил его за плечи, встряхнул.

— Прекратить истерику! Говори толком! Кто напал? Куда делись люди?

— Никто не нападал! — закричал студент, и из пустых глазниц потекли струйки сукровицы. — Зеркала! Сначала вода в ручье, потом котелок, потом зеркальце… Ты смотришь в себя, а видишь не себя. Оно улыбается, когда ты плачешь. Оно поднимает руку, когда ты опускаешь. А потом оно хватает и… меняет местами.

Парень вдруг вцепился в куртку Ларионова с нечеловеческой силой.

— Я выколол их! — заорал он прямо в лицо чекисту. — Я выколол, чтобы не видеть! Если не видишь отражения — они не могут войти! Не смотри! Не смотри на свои пуговицы! На бляху ремня не смотри!

Ларионов с трудом оторвал от себя безумца.

— Ерофеев, вяжи ему руки. Синицын, бери за ноги. Тащим наверх.

— Товарищ командир, а остальные? — дрожащим голосом спросил Ерофеев.

— Нет тут остальных. Либо в провалах сгинули, либо… — Ларионов не договорил.

Он посветил на стену рядом с тем местом, где сидел студент. Камень там был гладкий, черный, отполированный до зеркального блеска. Ларионов на секунду задержал взгляд на своем отражении. В свете фонаря его лицо в черном камне показалось ему чужим. Бледным, с запавшими глазами. И на какую-то долю секунды ему показалось, что отражение подмигнуло.

Чекист моргнул, и наваждение исчезло. Просто игра теней. Газ! Точно газ. Здесь внизу скапливается какая-то дрянь, метан или сероводород. Вот крыша и едет.

— Уходим! Бегом! — скомандовал он.

Подъем был тяжелым. Студент вырывался, визжал, кусался. Он орал, что чувствует их кожей, что они дышат ему в затылок. Когда они наконец вывалились на поверхность, уже вечерело. Свежий, холодный ветер ударил в лицо, выбивая дурман из головы.
Кузьмич и бойцы смотрели на них с ужасом.

— Живой? — спросил проводник, глядя на слепого студента.

— Живой, но умом тронулся, — сплюнул Ларионов. — Газ там внизу. Ядовитый. Галлюцинации вызывает. Савельев и остальные, видно, надышались, запаниковали и провалились куда-нибудь в расщелины. А этот… сам себя изуродовал в припадке.

Он достал флягу со спиртом, сделал большой глоток. Руки дрожали, и это его злило.

— Значит так. Лагерь свернуть. Документы изъять. Вход в пещеру — взорвать. У нас динамит остался?

— Есть две шашки, — кивнул Синицын.

— Закладывай. Чтоб ни одна щель не осталась. Нечего местным туда лазить и с ума сходить.

— А искать… не будем? — робко спросил один из бойцов оцепления.

— Кого искать? — зло прищурился Ларионов. — Трупы в бездне? У меня приказ людей беречь, а не по норам шариться. Там дышать нечем. Студента в госпиталь, в Барнаул. Писать рапорт буду я. Причина гибели экспедиции — выброс подземных газов и несчастный случай. Все ясно?

— Так точно.
***
Грохот взрыва раскатился по горам, спугнув стаю ворон. Камни с грохотом осыпались, наглухо заваливая «Глотку». Ларионов стоял поодаль и курил, глядя на груду камней. Ему казалось, что сквозь гул в ушах он слышит тонкий, разочарованный вой, доносящийся из-под земли. Но он знал — это нервы. Фронтовая контузия сказывается.

Через два дня они были уже на заставе. Ларионов сидел в бане, отмываясь от недельной грязи и липкого страха, который все еще сидел где-то под ложечкой.
Горячая вода, пар, запах березового веника — все это возвращало в реальность, в понятный, материальный мир. Он вытерся полотенцем, намотал его на пояс. Подошел к маленькому мутному зеркалу на стене, чтобы побриться. Щетина отросла жесткая, колючая. Ларионов намылил лицо помазком. Взял опасную бритву и посмотрел в зеркало. Из мутного стекла на него смотрел усталый мужчина с жестким взглядом серых глаз. Шрам на щеке, морщины у рта. Все как всегда.

— Газы, — сказал он своему отражению вслух. — Просто чертовы газы. Нервишки лечить надо, чекист.

Он поднес бритву к щеке, натягивая кожу. И тут его рука в зеркале дрогнула.
Ларионов замер. Его собственная рука с бритвой была неподвижна, прижата к щеке. А рука в отражении медленно, очень медленно опустилась вниз. Лицо в зеркале осталось его лицом. Но выражение изменилось. Уголки губ поползли вверх. Не в улыбке — в оскале. Зубы обнажились, глаза сузились. Отражение подмигнуло.

Ларионов отшатнулся, сшибая таз с водой. Грохот. Он моргнул, тряхнул головой.
В зеркале снова был он. Испуганный, с намыленной щекой, с бритвой у лица. Рука была там, где и должна быть. Отражение повторяло каждое его движение.
Сердце колотилось в ребрах, как пойманная птица.

— Товарищ Ларионов! — голос дежурного за дверью. — Все в порядке? Грохнуло что-то!

Ларионов тяжело дышал, глядя в стекло.

— Все нормально! — крикнул он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Таз уронил. Скользко.

Он быстро, не глядя больше в зеркало, вытер пену полотенцем. Бросил бритву в сумку.
Бриться расхотелось. Выйдя на крыльцо, он закурил, жадно затягиваясь. Ночь была звездная, тихая.

«Показалось, — твердил он себе. — Просто показалось. Усталость. Перенапряжение. Я материалист. Бога нет, черта нет, зазеркалья нет».

Но, проводя рукой по колючей щеке, он знал: с этого дня он будет бриться только на ощупь. И все зеркала в своей квартире в Петрограде он завесит. Скажет жене — примета такая. Или что свет мешает. Что угодно. Лишь бы больше не видеть эту улыбку.

Чекист сплюнул, развернулся и ушел в дом, плотно закрыв за собой дверь. В эту ночь спать он будет с наганом под подушкой и при зажженном свете.

Часть 2. Трактат графа Вольнова

Петроград двадцатого года напоминал покойника, которого забыли похоронить. Город лежал серый, вымороженный, обглоданный ветрами с Балтики. На Невском валялись трупы лошадей, припорошенные грязным снегом — убирать их было некому, да и сил ни у кого не было. Люди, похожие на тени, закутанные в платки и драные пальто, жались к стенам домов, спеша обменять фамильное серебро на осьмушку хлеба или пару поленьев.
Ларионов поднял воротник шинели, пытаясь укрыться от промозглого ветра, но тот, казалось, проникал под кожу, замораживая саму кровь. После Алтая сырость Питера казалась особенно невыносимой.
— Приехали, товарищ следователь, — сипло бросил возница, натягивая вожжи.

Тощая кляча, понурив голову, остановилась у особняка на Моховой. Ларионов вылез из пролетки, поправил портупею. Дом был красивый, с лепниной, атлантами, подпирающими балкон. Раньше здесь жила одна семья. Теперь, судя по разномастным занавескам и торчащим в форточки трубам буржуек — десяток. Уплотнение.

У парадного его уже ждал местный участковый, молодой парень в огромной, не по размеру, буденовке. Нос у него был красный, а руки, сжимавшие винтовку, посинели без варежек.

— Здравия желаю, товарищ Ларионов! — отчеканил он, стуча зубами. — Ждем-с. Никого не пускаем. Домовой комитет только внутри бузит, панику наводит.

— Веди, — буркнул Ларионов. — Кто там бузит?

— Да председатель ихний, Швондер какой-то... тьфу, Шпиндель. Говорит, газы пустили буржуи. Отравить пролетариат хотят.

Они поднялись на второй этаж. Парадная лестница была заплевана, на мраморных ступенях валялась шелуха от семечек. Пахло квашеной капустой, мокрой псиной и немытыми телами. Нужная дверь была распахнута, сорванные петли висели криво — ломали топором.

В прихожей толпился народ: бабы в платках, мужики в ватниках. В центре суетился мелкий, вертлявый человечек с портфелем — тот самый Шпиндель.

— ...это диверсия! — визжал он, брызгая слюной. — Я буду жаловаться в Совет! Они там эксперименты ставили!

— А ну разойдись! — рявкнул Ларионов так, что толпа шарахнулась. — ВЧК. Кто зашел за порог комнат?

— Никто, товарищ! — пискнул Шпиндель, мгновенно сдувшись. — Как двери высадили, так и... Там страшно. Гляньте сами.

Ларионов шагнул внутрь. За ним семенил волостной милиционер. Графу Вольнову, несмотря на происхождение, оставили три комнаты — за заслуги перед наукой и обещание разработать новые удобрения для молодой республики. Комнаты были обставлены богато, но как-то бестолково: красное дерево соседствовало с лабораторными ретортами, а на персидском ковре стояло ведро с углем. В кабинете было тихо. Слишком тихо для коммуналки.

За массивным письменным столом сидел сам граф — старик с благородной сединой и аккуратной бородкой. Он откинулся в кресле, руки свесились, пальцы скрючены, будто пытался ухватиться за воздух. На диване лежала женщина лет сорока — видимо, супруга. А в кресле у окна, укутанная в пуховый платок, сидела девушка. Дочь. Совсем юная, бледная, почти прозрачная.

Ларионов подошел к графу. Внешних повреждений нет. Ни крови, ни синяков, ни пены у рта. Но лицо... Чекист видал всякое. Видал, как умирают от тифа, от пули, от штыка. Видал перекошенные лица в той проклятой пещере на Алтае. Но здесь было другое.
Глаза графа были распахнуты широко, рот открыт в беззвучном крике, мышцы лица натянуты до предела, будто кожа вот-вот лопнет. Это был не просто страх — это был ужас, от которого останавливается сердце. Абсолютный, животный ужас перед чем-то, что человеческий разум не в силах переварить.

Ларионов перевел взгляд на женщин. То же самое. Те же вытаращенные глаза, те же перекошенные рты. Они увидели что-то, что убило их одним своим видом.

— Матерь божья... — прошептал волостной за спиной. — Чего ж они так испугались-то? Крыс, что ли?

— Крыс... — эхом отозвался Ларионов.

Он наклонился к девушке. Худая, ключицы торчат. Чахотка. Последняя стадия, судя по синеве губ. Он прошелся по комнате. Окна закрыты, шпингалеты на месте. Дверь, которую выломали соседи, была заперта изнутри на ключ и на цепочку. Ключ торчал в скважине.

— Кто обнаружил? — спросил он, не оборачиваясь.

— Соседка, баба Маня, — отозвался участковый. — Говорит, крик услышала. Но не крик даже, а так... писк. Будто котенка задавили. А потом тихо. Она стучала-стучала, граф не открывает. Ну, она мужиков и позвала.

Ларионов подошел к столу. Перед мертвым графом лежала книга. Старая, в потрескавшемся кожаном переплете. Ни названия на обложке, ни автора. Книга была раскрыта посередине. Страницы желтые, пергаментные, исписанные латынью и какими-то странными геометрическими фигурами.

Чекист протянул руку, чтобы перелистнуть страницу, но вовремя одернул себя. Запах. Тот самый сладковатый запах шел от книги. Он наклонился, принюхался. Миндаль? Нет. Гнилые яблоки? Ближе. Страницы блестели, будто были пропитаны маслом.

— Латынь знаешь? — спросил он участкового.

— Никак нет, товарищ Ларионов. Я церковно-приходскую только...

— Жаль. «De Vermis Mysteriis», — прочитал Ларионов заголовок на верху страницы. — Тайны Червя, кажется.

Он достал носовой платок, аккуратно, через ткань, закрыл книгу.

— Свидетели есть? Кто к ним приходил?

— Да ходила тут одна... — раздался скрипучий голос от двери.

Ларионов обернулся. В дверях стояла старуха, та самая, видимо, баба Маня. В руках теребила край передника.

— Ну, заходи, мать, не бойся, — кивнул Ларионов. — Кто ходил?

— Служанка ихняя бывшая, Глашка. Она им продукты носила, граф ей платил чем мог. И еще мужик один был. Хромой такой, злой. Дня три назад приходил. С книжкой этой.

— Хромой? — Ларионов насторожился. — Опиши.

— Ну... Пальто на нем драное, пенсне на носу, один глаз дергается. И палкой стучит. Я слыхала, как они ругались. Граф кричал: «Это богохульство!», а тот ему: «Зато спасет! Либо бог, либо дьявол, вам выбирать, ваше сиятельство!». А потом тихо стало. И мужик ушел, довольный такой, ухмылялся.

Ларионов потер подбородок.

— Где служанка живет, знаешь?

— В дворницкой, во дворе. Ей там угол выделили.
***
Глашка оказалась забитой женщиной лет пятидесяти с красными от стирки руками. Когда Ларионов зашел в дворницкую, она пила пустой кипяток и вытирала слезы. Увидев человека в кожанке, она вскочила, уронив кружку.

— Не убивала я! Господи, не убивала!

— Сидеть! — Ларионов сел напротив на шаткую табуретку. — Знаю, что не ты. Рассказывай про графа. Что за мужик приходил? Что за книгу принес?

— Это... аптекарь, — зашептала Глашка, озираясь, будто стены имели уши. — Зелинский его фамилия. Он раньше на Гороховой аптеку держал, пока не национализировали.

— Зачем приходил?

— Барышня Лизонька... — Глашка всхлипнула. — Совсем плохая была. Кровью харкала, сгорала на глазах. Доктора сказали — всё, не жилец. Граф Александр Петрович сам не свой ходил. Он же химик, всё лекарства мешал, да толку-то... А этот Зелинский пришел и говорит: есть, мол, средство. Древнее знание. Не химия, а... другое.

— Какое — другое?

— Черное, — Глашка перекрестилась. — Говорил, книгу надо купить. Дорогую. Там рецепт есть, как... как душу выкупить. У кого — не сказал, но я поняла. У нечистого. Граф его сначала прогнал, а потом, как Лизоньке хуже стало, ночью сам к нему побежал. Вернулся с книгой. Золотые часы отдал и кольцо венчальное покойной матушки.

Ларионов хмыкнул. Сделка с дьяволом в центре советского Петрограда.

— И что, читал он книгу?

— Читал. Заперся три дня назад и читал. И барышню заставил слушать. Говорил: «Верь, Лиза, верь, слова эти силу имеют». А я слышала...

Женщина понизила голос до шепота, глаза ее расширились.

— Я под дверью стояла. Слышала, как он читает. Язык чудной, ломаный, как камни перекатываются. И... и еще голос слышала. Не графа. Тоненький такой, детский. Плакал кто-то. А потом смеялся. А в комнате детей-то нет...

— Адрес Зелинского знаешь? — перебил ее Ларионов. Мистика опять лезла в уши, мешая думать.

— На Васильевском он. Четвертая линия, дом шесть, подвал.
***
Подвал на Васильевском острове вонял сыростью. Ларионов взял с собой двоих волостных из местного отделения — крепких ребят с винтовками.

— Осторожно, — предупредил он. — Если там яды, руками ничего не трогать.

Дверь в подвал была не заперта. Они спустились по склизким ступеням. Внутри царил полумрак. Горела одна керосинка. Вдоль стен стояли стеллажи с пыльными банками, склянками, пучками сушеных трав. На столе в центре комнаты что-то булькало в реторте.
Зелинский стоял спиной к ним, что-то помешивая стеклянной палочкой.

— Пришли все-таки? — проскрипел он, не оборачиваясь. Голос был сухой, надтреснутый.

— Быстро. Я думал, до утра провозитесь.

— Вы арестованы, — Ларионов навел маузер на спину аптекаря. — Руки! Именем Революции…

Зелинский медленно повернулся. Лицо у него было желтое, с клочковатой бороденкой. Один глаз, скрытый за мутным стеклом пенсне, действительно дергался.

— Ваша революция отняла у меня всё. Аптеку, дом, сына... Сына моего расстреляли такие, как вы, в девятнадцатом. За то, что офицер был.

— Графа Вольнова ты убил? — спросил Ларионов, делая шаг вперед.

— Я? — Зелинский захихикал. — Я ему только инструмент дал. Он сам хотел. Он хотел чуда. А чудеса, товарищ чекист, стоят дорого.

— Книга отравлена?

Аптекарь перестал смеяться. Взгляд его стал колючим, ненавидящим.

— Умный... Материалист, да? Думаешь, я мышьяком страницы намазал? Нет. Это слишком просто. Я дал ему то, что он просил. Книгу призыва. Только вот состав, которым страницы пропитаны... Моя разработка. Смесь алкалоидов белладонны, спорыньи и еще кое-чего из восточных грибов. При вдыхании вызывает... яркие образы. Очень яркие. И паралич сердечной мышцы, если доза велика.

— Значит, галлюциноген, — кивнул Ларионов. Картинка складывалась. — Ты знал, что они умрут.

— Я надеялся! — выплюнул Зелинский. — Вся эта гнилая аристократия, и вы, красная сволочь... Вы все должны сдохнуть в корчах. Граф хотел увидеть демона? Он его увидел. Свой собственный страх. Он сам себя и своих баб до смерти напугал. Я просто помог их мозгу нарисовать картинку.

Он вдруг метнулся к столу, схватил колбу с какой-то мутной жижей.

— Стоять! — рявкнул милиционер, вскидывая винтовку.
— Не возьмете! — взвизгнул аптекарь, занося колбу над ртом.

Выстрел грохнул в тесном подвале, как пушечный залп. Зелинский дернулся, колба выскользнула из рук, разбившись об пол. Едкий дым тут же заполнил помещение. Аптекарь рухнул навзничь, пуля попала в грудь.

— Наружу! Все наружу! — заорал Ларионов, закрывая лицо рукавом.

Они выволокли тело на улицу, на грязный снег. Зелинский хрипел, пузырясь кровавой пеной.

— Демоны... они придут... за всеми вами... — прошептал он и затих. Глаз его перестал дергаться, уставившись в свинцовое питерское небо.
***
В кабинете начальника Петроградской ЧК было тепло. Дрова потрескивали в печке, на столе стоял стакан крепкого чая в подстаканнике.

— Значит, отравление летучими ядами, вызывающими галлюцинации и остановку сердца? — переспросил начальник, подписывая рапорт Ларионова. — Аптекарь — контрреволюционер-одиночка. Ликвидирован при задержании.

— Так точно, — сухо ответил Ларионов. — Книгу изъял. Подлежит уничтожению как вещдок, содержащий опасные химические соединения.

— Добро. Свободен, Ларионов. Иди, поспи. Вид у тебя, краше в гроб кладут.

Ларионов вышел на улицу. Дело закрыто. Все логично. Химия. Физиология. Страх, усиленный наркотиком. Никакой мистики. Он вернулся в особняк Вольнова. Тела уже увезли, комнаты опечатали, но у Ларионова был ключ. Ему нужно было закончить одно дело.

Он вошел в кабинет. Запах все еще висел в воздухе, но уже слабее — выветрился через разбитую дверь. Книга лежала на столе, там, где он ее оставил, завернутая в тряпку.
Ларионов подошел к буржуйке. Открыл дверцу. Угли еще тлели, давая немного тепла.
Он развернул тряпку. «De Vermis Mysteriis». Просто старая бумага, пропитанная ядом сумасшедшего аптекаря.

Но перед глазами встала картина, которую он не внес в протокол. Когда он осматривал тела перед тем, как ехать к начальству, он заметил одну деталь. Мелочь. У графа, у его жены и у юной Лизы на шеях, чуть ниже левого уха, были следы. Не синяки, не ссадины. Ожоги. Три маленьких, круглых пятнышка, от которых шла ровная полоса. Как будто кто-то прикоснулся к ним тремя раскаленными пальцами. С когтями. Причем у всех троих — одинаковые.

«Галлюцинации не оставляют ожогов», — пронеслось в голове.

Ларионов тряхнул головой. Бред. Может, аллергия на яд? Высыпания? Он взял книгу щипцами для угля. Тяжелая, зараза. Казалось, она весит пуд.

— Гори, гадина, — прошептал он и сунул том в топку.

Пламя нехотя лизнуло кожаный переплет. Потом, будто распробовав, набросилось с жадностью. Страницы начали чернеть, сворачиваться. Ларионов смотрел на огонь, не отрываясь. Ему казалось, что буквы на страницах перед тем, как исчезнуть, начинают шевелиться, складываясь в новые слова.

Книга горела странно. Не было запаха гари, дыма. Вместо этого запах миндаля и гнили усилился стократно, заполнив комнату до отказа. И тут он услышал звук.
Сначала тихо, потом громче. Звук шел не из топки, где трещала бумага. Он шел из дымохода. Сверху. Это был не гул ветра — ветер воет монотонно.
Это был плач.

Плач ребенка. Жалобный, пронзительный, полный боли и обиды.

— Мама... — отчетливо донеслось из трубы. — Мамочка, больно...

Ларионов отшатнулся от печки, рука потянулась к кобуре. Волосы на затылке встали дыбом, а по спине пробежал ледяной холод, которого не было даже в Алтайских пещерах.
Плач перешел в визг, а потом — в смех. Тоненький, издевательский смешок, который эхом отразился от стен пустой комнаты.

— Отпусти меня! — взвизгнуло что-то в трубе, и из поддувала вырвался сноп искр, хотя дрова давно прогорели.

Ларионов схватил чайник с остывшей водой, стоявший на полу, и плеснул в топку. Пар с шипением вырвался наружу.

Звук оборвался. Мгновенно. В комнате снова стало тихо. Только капли воды шипели на железе. Ларионов стоял посередине кабинета, сжимая пустой чайник. Сердце колотилось где-то в горле. Он подошел к печке, заглянул внутрь. От книги остался лишь серый пепел.
— Тяга, — сказал он вслух громко, чтобы услышать свой голос. — Просто плохая тяга. И ветер в трубе.

Он вышел из кабинета, запер дверь на ключ, а ключ положил в карман.

Выходя из особняка, он столкнулся с Глашей, служанкой. Она сидела на ступеньках крыльца, кутаясь в шаль.

— Сожгли? — спросил она, глядя на него снизу вверх. Глаза у нее были сухие, пустые.

— Сжег, — кивнул Ларионов. — Всё, мать. Нет больше книги. И аптекаря нет.

— Книги нет, — согласилась Глаша. — А вот того, кого позвали... его огнем не выгонишь. Он теперь здесь жить будет. Место освободилось.

Ларионов хотел прикрикнуть на нее, назвать темной бабой, но слова застряли в горле. Он вспомнил три ожога на шеях мертвецов. Вспомнил смех в трубе.

— Иди спать, Глаша, — устало сказал он. — Советская власть разберется.

Он пошел прочь по Моховой, втягивая голову в плечи. Снег снова пошел — мелкий, колючий. Ларионову казалось, что в завывании ветра он снова слышит этот смех. И что тени в подворотнях, мимо которых он проходил, имеют не пять пальцев, а три. Он сунул руку в карман, нащупал там спички. Ему вдруг отчаянно захотелось курить, хотя он бросил еще на фронте.

«Материализм, — подумал он зло. — Материя первична. Сознание вторично. А страх... страх — это просто химия мозга».

Но почему-то эта мысль больше не успокаивала. Ларионов знал, что сегодня он снова не выключит свет. И что зеркала в его квартире так и останутся завешенными. А еще он знал, что завтра попросит перевести его на какое-нибудь простое дело. Бандитов ловить. Или спекулянтов. Там, где пули оставляют дырки, а не ожоги от когтей.

Он ускорил шаг, почти побежал, стараясь не оборачиваться на темные окна особняка графа Вольнова, которые смотрели ему в спину, как пустые глазницы.

Часть 3. Эшелон-призрак

Тайга не шумела. Она молчала. И это молчание было тяжелее любого грохота. Оно давило на плечи, закладывало уши, будто вата, и пробиралось под шинель липким, стылым холодком. Октябрь в Сибири — это не осень. Это уже преддверие белого ада.
Дрезина стучала колесами по стыкам: ту-тук, ту-тук. Звук был одиноким и жалким среди бескрайнего моря елей, вставших стеной по обе стороны насыпи.

Ларионов сидел, нахохлившись, спрятав подбородок в воротник. Рядом, налегая на рычаг, пыхтели двое путейцев и молодой чекист Скворцов, присланный из Иркутска в помощь.

— Долго еще? — спросил Ларионов, не поворачивая головы. Голос прозвучал глухо, будто в пустой бочке.

— Да вот, за поворотом уже, товарищ уполномоченный, — отозвался один из путейцев, утирая пот грязным рукавом. — На сто седьмом километре он стоит. Как вкопанный.

«Он» — это литерный эшелон номер 402. Продовольствие для Москвы и, что куда важнее, золото. Конфискат из монастырских подвалов и купеческих схронов. Два вагона желтого металла, который должен был купить станки, лекарства и хлеб для умирающей республики.

Эшелон пропал неделю назад. Просто растворился на перегоне между двумя станциями, где и свернуть-то некуда — одна колея, кругом болота да бурелом. А вчера его нашел обходчик.

Дрезина выкатилась из-за поворота, и Скворцов, бросив рычаг, присвистнул:

— Ничего себе махина...

Паровоз стоял посреди тайги, как черный железный зверь, затаившийся перед прыжком. Из трубы лениво, тонкой струйкой, поднимался дым. Он был живой. Он дышал. Слышно было, как шипит пар в клапанах: пш-ш-ш... пш-ш-ш...
Но вокруг — ни души. Ни охраны на площадках, ни машиниста в будке. Только лес и рельсы.

— Тормози, — скомандовал Ларионов.

Дрезина с визгом остановилась метрах в двадцати от хвоста состава. Ларионов спрыгнул на насыпь, поправил кобуру. Сапоги захрустели по гравию.

— Скворцов, за мной. Вы двое — смотреть в оба. Если кто из леса высунется — стрелять.
Они шли вдоль состава. Вагоны были добротные, пульмановские. Двери наглухо закрыты, пломбы на месте.

— Тихо-то как, Андрей Петрович, — прошептал Скворцов. Парень нервничал, рука то и дело дергалась к ремню винтовки. — Куда ж они все делись? Тут охраны взвод был. И пулеметы на крышах.

— Разберемся, — буркнул Ларионов.

Он старался держать лицо кирпичом, но внутри скреблось нехорошее предчувствие. После истории с зеркалами на Алтае и той проклятой книги в Питере, он стал дерганым. Каждая тень казалась не просто тенью. Но здесь-то что? Тайга. Бандиты могли напасть? Могли. Колчак, конечно, разбит, но недобитков по лесам бродит полно.

Только вот бандиты золото бы забрали. А пломбы, вон они, свинцовые, целехонькие висят. Они дошли до головного вагона — теплушки для охраны. Здесь картина изменилась.

Стены вагона напоминали дуршлаг. Щепа торчала во все стороны, краска была сбита. Ларионов подошел ближе, провел пальцем по дыре.

— Странно, — пробормотал он.

— Что странно? — Скворцов подошел, щурясь.

— Смотри. Выходные отверстия. Стреляли изнутри.

— Как это?

— А так. Будто они там заперлись и палили во все стороны. В белый свет, как в копеечку. А снаружи — ни царапины. Никто по поезду не стрелял.

Ларионов подтянулся на поручнях, рванул дверь теплушки. Она поддалась с противным скрежетом. Изнутри пахнуло кислым запахом пороха и чем-то еще... затхлым, несвежим.
Внутри было пусто. Пол усеян гильзами. Латунь тускло поблескивала в свете, падающем из двери. Сотни гильз. Они ходили по ним, и те звякали под сапогами. Нары перевернуты, печка-буржуйка опрокинута, труба валяется в углу.

— Пусто, — выдохнул Скворцов. — Товарищ Ларионов, а где люди-то? Ну, допустим, они стреляли. В кого? И куда потом делись? Взвод! Двадцать пять человек!

Ларионов молча осматривал стены. Все в дырах. Пули ушли в лес. Он посмотрел на пол.

— Видишь?

— Что?

— Пятна нет. Ни красного, ни бурого. Никакого.

Скворцов побледнел.

— То есть... их не ранили?

— Их не задели. Они выпустили весь боезапас по невидимому врагу и исчезли.

Ларионов спрыгнул на землю.

— Идем к паровозу.

В будке машиниста было жарко. Топка гудела, пожирая уголь. Давление в котле было на пределе, еще немного — и рвануло бы. Ларионов перекрыл вентили, сбросил пар. Свист оглушил тайгу на минуту, а потом снова навалилась тишина.

— Кто-то подкидывал уголь, — сказал он, вытирая пот со лба. — Недавно. Часа три-четыре назад. Иначе бы огонь погас.

Он открыл заслонку топки и жар опалил лицо. Внутри, на колосниках, среди оранжевого марева что-то чернело. Что-то, что не было углем. Ларионов взял кочергу, пошарил внутри. Выкатил на железный лист перед топкой странный комок. Это была пряжка. Оплавленная, с покореженной звездой. И рядом — несколько белых, хрупких фрагментов.
Кости.

Скворцов отвернулся, его плечи дернулись в рвотном позыве.

— Сожгли... — прохрипел он. — Живьем?

— Вряд ли, — Ларионов рассматривал находку, стараясь отключить эмоции. Только холодный анализ. — Слишком мало. Это не человек. Это... фрагменты. Рука, может быть. Или часть одежды с содержимым. Остальных здесь нет.

Он вышел из паровоза, жадно глотая холодный воздух. Голова кружилась.

— Товарищ начальник! — крикнул путеец от дрезины. — Идите сюда! Тут дед какой-то!

Они вернулись к хвосту состава. Там, у кромки леса, стоял старик. Одет в какие-то лохмотья, на ногах — лапти поверх обмоток, борода всклокоченная, как мочало, в ней застряли сухие ветки. В руках он держал длинный посох.

— Ты кто такой? — спросил Ларионов, подходя.

Старик смотрел не на него, а куда-то поверх его головы, на верхушки елей.

— Обходчик я, — голос у него был скрипучий, как дерево на ветру. — Матвей. Я туточки полвека хожу. Железо слушаю.
— Это ты доложил о поезде?

— Я. Стоит он. Гудит. А внутри — никого. Только страх.

— Какой страх? Ты видел команду? Куда красноармейцы делись?

Дед хихикнул. Смех у него был неприятный, булькающий.

— Ушли они. Хозяин велел.

— Какой хозяин? Начальник станции?

— Бери выше, служивый. Хозяин Тайги. Не любит он, когда железо гремит. Когда золото везут — тоже не любит. Золото — оно тяжелое, к земле тянет. А тут еще хлеб... Хлеб гнилой везли. Зерно порченое. От него ум мутнеет.

Ларионов насторожился.

— Про хлеб подробнее. Почему порченое?

— Так я чую, — дед постучал себя по носу кривым пальцем. — Дух идет. Сладкий, пьяный. Как от браги плохой. Поели они хлебушка-то. И увидели то, чего нет. А Хозяин
— он тут как тут. Он любит, когда на него смотрят. Только кто посмотрит — тот уже не жилец. Он их позвал — они и пошли. В лес пошли. Высоко-высоко...

— Дед, ты мне зубы не заговаривай, — разозлился Ларионов. — Кто напал? Банда? Местные?

— Не было банды, — старик вдруг стал серьезным, глаза его прояснились и уставились прямо на Ларионова. Жуткие глаза, белесые, выцветшие. — Сами они. Друг дружку боялись, а больше всего — того, что в окна заглядывало. Высокие они. Выше елей.

Шагают тихо, следов не оставляют. Забирают тех, кто забыл, где право, где лево.

— Тьфу ты, — сплюнул Ларионов. — Скворцов, веди его к дрезине. Свидетель, чтоб его.

— Не пойду я, — уперся дед. — Ночевать тут нельзя. Уходить надо. Солнце сядет — они вернутся. Проверять придут.

— Кто?

— Тени.

Ларионов махнул рукой.

— Оставить его. Пусть идет куда хочет. Нам еще вагоны с продовольствием вскрывать.

Они вскрыли один из товарных вагонов. Запах ударил в нос сразу — тяжелый, душный дух плесени. Мешки с мукой и зерном лежали штабелями.
Ларионов распорол один мешок ножом. Зерно было темным, с фиолетовым отливом. Местами виднелись черные, похожие на рожки, наросты.

— Спорынья, — констатировал он. — Дед прав был.

— Что это? — Скворцов зажал нос рукавом.

— Грибок такой. Яд. Если хлеб из такой муки испечь... Называется «злые корчи». Или «огонь святого Антония». В Средние века целые города с ума сходили. Галлюцинации, судороги, паника. Кажется, что горишь, или что черти кусают.

Картина начала складываться.

— Значит, так, — Ларионов вытер нож о штанину. — Пекли они хлеб из этой муки. В дороге. Началось отравление. Массовый психоз. Одному показалось, что нападают — начал палить. Остальные подхватили. Перестреляли весь боезапас в галлюцинации. Потом паника достигла пика. Кого-то, может, в топку сунули в бреду, решив, что он демон. А остальные разбежались по лесу. Там и замерзли.

— А кости? — тихо спросил Скворцов.

— Сказал же — кого-то свои же и сожгли. В безумии.

Версия была гладкая. Материалистическая. Понятная. Скворцов заметно расслабился.

— Так это... болезнь просто? Не мистика?

— Болезнь, Скворцов. Грязное зерно и халатность интендантов. Вот и вся мистика.

Солнце катилось к закату, окрашивая верхушки елей в багровый цвет. Становилось холодно.

— Дрезину отправим на станцию за подмогой и новым паровозом, — решил Ларионов. — Один путеец пусть едет. А мы втроем останемся охранять груз. Золото бросать нельзя.
Путеец, тот, что постарше, побледнел, но спорить не стал. Сел на дрезину и налег на рычаг так, что только пятки засверкали.

Остались втроем: Ларионов, Скворцов и второй железнодорожник, молодой парень по имени Васька. Развели костер у насыпи, метрах в десяти от паровоза. В теплушку идти не хотелось — больно там было жутко с этими дырами.

Ночь упала на тайгу как чугунная плита. Звезды высыпали — яркие, колючие, холодные.
Сидели молча. Васька кипятил чайник, Скворцов чистил винтовку, стараясь не лязгать затвором. Ларионов курил, глядя в огонь. Версия со спорыньей его устраивала. Она объясняла все. Кроме одного.

Пряжка в топке была оплавлена, но звезда на ней была целая. А вот ремень, на котором она держалась... его не было. Как и остальной одежды. Если сжигали человека — где пуговицы от шинели? Где сапожные гвозди? В топке было слишком чисто. Будто туда бросили только руку. Или ногу.

— Андрей Петрович, — шепот Скворцова вырвал его из мыслей.

— Чего тебе?

— Дед говорил... тени. Высокие.

— Спи, Скворцов. Дед самогона перепил, вот ему и тени.

— Нет, вы послушайте. Тихо стало.

Ларионов прислушался. И правда. Час назад где-то ухала сова, трещали сучья. А сейчас — абсолютный вакуум. Даже ветер стих. Огонь в костре прижался к углям, будто тоже боялся высунуться.

— Встать, — тихо скомандовал Ларионов, поднимаясь. Рука легла на кобуру. — Спиной к вагону. Смотреть в лес.

Они встали в ряд. Свет костра выхватывал первые ряды деревьев, а дальше — черная стена. Минута. Две. Пять. Глаза слезились от напряжения.

— Вон там! — пискнул Васька, указывая дрожащим пальцем вправо. — Между березами!

Ларионов скосил глаза. Сначала он ничего не увидел. Просто стволы. Белые полоски берез на черном фоне. А потом один из «стволов» шевельнулся. Он отделился от остальных и шагнул вперед. Это было нечто высокое. Неправдоподобно высокое — метра три, не меньше. Тонкое, как жердь. Руки — длинные плети, висящие ниже колен. Головы почти не видно, какой-то нарост на верхушке. Оно не шло — оно плыло. Без звука. Ветки под его ногами не хрустели.

Следом отделилась вторая тень. Третья. Они выходили из чащи и вставали полукругом на границе света. Их было много. Десяток? Двадцать? Они просто стояли. Не нападали, не рычали. Просто стояли и будто бы смотрели. У них не было глаз, лиц не разглядеть в темноте, но Ларионов чувствовал этот взгляд. Тяжелый, равнодушный, холодный. Взгляд существ, для которых люди — это муравьи, копошащиеся у железной гусеницы.

— Стрелять? — выдохнул Скворцов. Винтовка в его руках ходила ходуном.

— Отставить, — прошептал Ларионов. Губы одеревенели. — Не дергайся. Они не нападают.

— Кто это, товарищ командир? Хозяева?

— Галлюцинация, — упрямо сказал Ларионов, но сам в это не верил.

Какая к черту галлюцинация? Они хлеб не ели. Воду пили из своих фляг. Это было реально. Так же реально, как холод, пробирающий до костей. Одна из теней сделала шаг к костру.

Ларионов увидел... или ему показалось... что «кожа» существа напоминает кору. Грубую, потрескавшуюся кору. А пальцы — сухие сучья. Оно подняло руку и медленно провело длинным пальцем по воздуху, будто чертя линию. Огонь в костре вдруг вспыхнул зеленым и погас. Мгновенно.

Остались только красные угли.

— Мама... — заскулил Васька и рухнул на колени, закрыв голову руками.

Тьма навалилась плотная, осязаемая.

— К вагону! — рявкнул Ларионов. — Спиной к металлу!

Они прижались к обшивке теплушки. Ларионов выхватил маузер, взвел курок.
В темноте вокруг них что-то происходило. Слышалось шуршание. Скрип. Будто сухие деревья терлись друг о друга. Звук приближался. Скворцов начал молиться. Сбивчиво, путая слова: «Отче наш, иже еси...»

— Заткнись, — прошипел Ларионов. — Слушай.

Оно подошло вплотную. Ларионов чувствовал запах. Не гнили, не леса. Запах озона. Как перед грозой. И еще — запах раскаленного утюга. Что-то огромное заслонило звезды над головой.

Ларионов поднял пистолет.

— Пошли прочь! — крикнул он в пустоту. — Это государственная собственность!
Ему самому стало смешно от нелепости своих слов. Государственная собственность перед лицом древнего кошмара.

Существо не ответило. Оно наклонилось. Ларионов услышал звук, от которого заныли зубы.
Скр-р-р-р...
Будто гвоздем по стеклу. Или алмазом по стали. Звук шел прямо над его головой. Кто-то царапал обшивку вагона. Медленно, с нажимом. Потом звук повторился левее. Правее.
Они трогали поезд. Изучали его. Пробовали на прочность.

Всю ночь они стояли, прижавшись к холодному металлу, слушая этот скрежет и шуршание. Никто не решился выстрелить. Инстинкт подсказывал: выстрелишь — и тебя сотрут. Просто размажут, как букашку.

Рассвет пришел серый, туманный. Вместе с первыми лучами солнца звуки стихли. Тени растворились. Когда стало достаточно светло, Ларионов отлепился от вагона. Ноги затекли так, что он едва не упал. Скворцов сидел на земле, белый как мел, сжимая бесполезную винтовку. Васька лежал ничком, но дышал. Ларионов повернулся к вагону.

По всей длине теплушки, на толстой, крашеной стали, тянулись борозды. Глубокие, до чистого металла. По три-четыре параллельных линии. Длиной в метр.
Ни один медведь не оставит такие следы на стали. Ни один инструмент, кроме разве что заводского резца, не снимет такую стружку. Стружка, кстати, валялась внизу, на гравии. Завитая в спирали.

Ларионов поднял одну спиральку. Она была теплой.

— Медведи, говоришь? — пробормотал он сам себе. — Или спорынья?

— Что писать будем, Андрей Петрович? — голос Скворцова дрожал. Он тоже видел царапины. Он не мог их развидеть.

Ларионов молчал минуту, разглядывая борозды. Они были на высоте трех метров от земли.

— Писать будем... — он сжал металлическую стружку в кулаке, пока она не впилась в кожу. — Писать будем, что состав подвергся нападению неустановленной банды, вооруженной спецсредствами для вскрытия вагонов. Но благодаря... — он запнулся. — Благодаря отсутствию людей, груз не пострадал.

— А когти?

— Это ломы, Скворцов. Это просто следы от ломов. У страха глаза велики.

Вдали послышался гудок паровоза. Шла помощь. Ларионов выдохнул, разжал кулак. Стружка упала на землю, смешавшись с гильзами. Он знал, что никогда не забудет эту ночь. И знал, что никогда не расскажет правду. Потому что если признать, что в тайге есть Хозяева, которым плевать на мандаты ВЧК и пулеметы, то как тогда строить новый мир?
Новый мир должен быть понятным. Материальным.

— Вставайте, — скомандовал он хрипло. — Паровоз идет. Приведите себя в порядок. Мы чекисты, а не бабы базарные.

Скворцов с трудом поднялся.

— Андрей Петрович, а дед тот... обходчик. Он ведь прав был.

— Деда найти, — сухо бросил Ларионов. — И отправить в лечебницу в Иркутск. Для его же блага. Нечего смуту сеять.

Он посмотрел на лес. Ели стояли неподвижно, скрывая в своей тени то, что не должно существовать. Ларионов отвернулся и пошел навстречу гудку, чувствуя, как на затылке все еще горит взгляд чего-то огромного и бесконечно чужого.
***
Часть 4. Сытая деревня

Степь лежала под снегом, как мертвец под саваном. Белая, бескрайняя, звенящая от мороза пустота. Ветер здесь не дул, он сек лицо ледяной крошкой, пробирался под овчинный тулуп, кусал за пальцы даже в варежках. Январь двадцать первого года в Поволжье был страшным. Смерть здесь стала обыденностью, как восход солнца. Вдоль тракта, по которому скрипели полозья саней, то и дело попадались черные бугорки, припорошенные снегом. Люди падали и не вставали. Лошади падали. Даже вороны, казалось, замерзали на лету и камнем валились вниз.

Ларионов сидел в розвальнях, натянув воротник до самых глаз. Рядом, сгорбившись, дремал возница — молодой красноармеец Петр, присланный из губчека Саратова.

— Долго еще? — спросил Ларионов, хотя губы едва шевелились от холода.

— Верст десять, товарищ уполномоченный, — отозвался Петр, шмыгнув красным носом.

— Вон за тем логом Моховое будет. Только вы это… наган далеко не убирайте.

— Почему? Кулаки лютуют?

— Да какие кулаки… — Петр сплюнул за борт. Слюна замерзла, не долетев до наста. — Говорят, там нечисто. В соседних селах кору жрут, детей малых в котлы кидают с голодухи, прости господи. А в Моховом — тишь да гладь. Дым из труб валит, салом пахнет. Уполномоченные туда ездили в ноябре — не вернулись. Сгинули. Говорят, кулаки их в прорубь спустили.

Ларионов похлопал по кобуре.

— Разберемся. Если зерно прячут — найдем. Если наших убили — к стенке поставим.
Моховое появилось из снежной мглы внезапно, будто мираж. Деревня была большая, добротная. Избы пятистенки, заборы крепкие, не растащенные на дрова. И дым. Густой, жирный дым поднимался из труб столбами в серое небо.

Но первым, что ударило по нервам, был не вид, а запах. Среди морозной свежести и привычной для этих мест вони немытого тела и гари вдруг пахнуло едой. Настоящей, горячей едой. Жареным мясом, наваристым бульоном, чем-то сладковато-пряным.
У Петра заурчало в животе так громко, что лошадь прянула ушами.

— Мать честная… — выдохнул он. — Щи варят? С мясом?

Они въехали на главную улицу. И тут Ларионова накрыло то же чувство, что и в алтайском лагере полгода назад. Тишина. Не мертвая, пустая тишина, а какая-то ватная, плотная.

На улице играли дети. Человек пять, закутанные в платки и шубейки. Они катали снежный ком. Молча. Ни смеха, ни визга. Ларионов присмотрелся. Дети были… странные.

В голодающем Поволжье дети напоминали скелеты, обтянутые пергаментной кожей, с огромными животами от водянки и голодными глазами стариков. Эти были круглыми. Щеки лоснились румянцем, глазки-щелочки заплыли жирком. Они двигались медленно, переваливаясь, как сытые утята.

— Стой, — скомандовал Ларионов.

Сани встали у здания с вывеской «Сельсовет». Рядом красовалась церковь, обезглавленная, с сбитым крестом, но с целыми окнами. На крыльцо сельсовета вышел мужик. Огромный, в распахнутом полушубке, под которым виднелась чистая рубаха. Лицо широкое, борода лопатой, губы красные, влажные.

— Власть приехала? — прогудел он басом. Голос был сытый, масляный. — Милости просим. Председатель я здешний, Прохор Игнатич.

Ларионов вылез из саней, разминая затекшие ноги.

— Уполномоченный ВЧК Ларионов. Прибыл с проверкой по вопросу продразверстки. И по розыску пропавших товарищей.

Прохор Игнатич расплылся в улыбке. Зубы у него были мелкие, но белые, крепкие.

—  Ищем, значит? Ну, ищите. У нас секретов нет. А товарищи ваши… может, дальше поехали? У нас не останавливались. Проходите в избу, отогрейтесь с дороги. Пообедаем.

В избе председателя было жарко натоплено. В углу, под образами, которые почему-то были завешаны темной тряпкой, стоял стол. На столе — чугунок, от которого шел тот самый одуряющий запах.

— Садитесь, гости дорогие, — суетился хозяин. — Жена! Тащи миски!

Вышла жена — дебелая баба с пустым, остановившимся взглядом. Она молча поставила глиняные миски, навалила деревянной ложкой варево. Это было рагу. Куски мяса, какие-то белые клубни, густая подлива.

Петр схватился за ложку, руки у парня тряслись.

— Мясо… Товарищ Ларионов, это ж мясо!

Ларионов смотрел в свою миску. Мясо было странным. Волокна слишком тонкие, цвет — розоватый, даже после варки. А клубни… Не картошка. И не репа. Что-то пористое, напоминающее гриб.

— Откуда изобилие, гражданин председатель? — спросил он, не притрагиваясь к еде. — Вся губерния лебеду ест, а у вас пир горой. Скотину забили?

— Зачем забили? — удивился Прохор, отправляя в рот кусок мяса и смачно жуя. — Жива скотина. И коровки, и свинки. Мы, товарищ начальник, способ новый нашли. Мичуринский, можно сказать.

— Какой такой способ?

— Земля-матушка кормит. Нашли мы тут… корнеплод особый. Растет быстро, и зимой, и летом. В подполах растим. Сытный, спасу нет. И сами едим, и скотину кормим. Вот коровки и тучнеют.

Петр уже уплетал за обе щеки, мыча от удовольствия. Ларионов же чувствовал тошноту. Запах был приятным, но в нем чудилась какая-то нота… Железо? Кровь?

— Я свою пайку съем, — сухо сказал он, доставая из мешка сухарь. — Желудок больной.

Прохор перестал жевать. Его маленькие глазки уставились на Ларионова немигающим взглядом.

— Брезгуете? Хлебом нашим брезгуете? Зря. Сила в нем. Жизнь.

— Зерно где? — перебил Ларионов. — Укрываете?

— Нету зерна, — спокойно ответил председатель. — Все сдали еще осенью. Под метелку. Этот корень нас и спас.

После обеда Ларионов пошел по деревне. Ощущение неправильности нарастало.
Во дворах стояла скотина. Коровы в хлевах лежали, тяжело дыша. Они были не просто толстыми — их раздуло. Шкуры натянуты, вымя огромное, венами оплетенное. Свиньи в загонах не визжали, а только похрюкивали басом, копошась в кормушках. Но главное — другое. Ни одной собаки. В деревне на сто дворов не было слышно ни лая, ни скулежа. Ни одной кошки на заборах. Даже воробьи, которые обычно стайками вьются у жилья и навоза, облетали Моховое стороной.

Снег во дворах был чистым. Слишком чистым. Ни птичьих следов, ни собачьих.
Ларионов подошел к Петру, который сыто икал у саней.

— Петь, ты собак видел?

— Не-а, — лениво ответил красноармеец. Глаза у него стали маслеными, осоловелыми. —
Съели, поди. С голодухи-то.

— Так они говорят, что сыты «корнеплодом». Зачем собак есть, если мяса полно?

— А черт их знает, товарищ Ларионов. Может, деликатес? Слушайте, спать охота… Сил нет.

К вечеру деревня вымерла окончательно. Ставни захлопнулись. На улицах — ни души.
Ларионова и Петра определили на постой в пустую избу рядом с сельсоветом.
Петр сразу завалился на лавку и захрапел. Ларионов не спал. Он сидел у окна, глядя в щель ставни.

Наган лежал на коленях. Что-то здесь было не так. Этот «корнеплод». Взгляд председателя. Тишина. Около полуночи дверь соседней избы скрипнула. Ларионов напрягся.

На улицу вышли люди. Тени в тулупах. Они шли молча, гуськом, не зажигая фонарей. Шли в одну сторону. К церкви. Ларионов растолкал Петра.

— Вставай! Тихо!

Петр замычал, не разлепляя глаз.

— Отстань… хорошо мне… тепло… в землю хочу…

— Что?! — Ларионов плеснул ему в лицо водой из ковша.

Парень сел, ошалело лупая глазами. Зрачки у него были расширены, как у наркомана.

— Ты чего несешь? В какую землю?

— Снилось… — пробормотал Петр. — Будто я корни пустил. И тепло так, сытно. Матушка обнимает…

— Одурманили, сволочи, — процедил Ларионов. — Жди здесь. Винтовку держи. Если кто сунется — стреляй. Я скоро.

Ларионов выскользнул в ночь. Мороз крепчал, но жители, казалось, его не чувствовали. Они стекались к церкви, двери которой были распахнуты черным зевом. Чекист подобрался к стене храма, пригибаясь в сугробах. Подтянулся к высокому окну. Стекло было мутным, но разглядеть, что творится внутри, удалось.
Внутри не было икон. Стены голые, ободранные. В центре, где раньше был алтарь, висело огромное, растянутое на веревках полотно.

Сначала Ларионов подумал, что это ковер. Но свет десятков свечей плясал на поверхности, и он понял. Это была кожа. Сырая, бурая, содранная с кого-то огромного. Она лоснилась от жира. Люди стояли на коленях. Они не молились. Они раскачивались из стороны в сторону и издавали низкий, горловой гул.

— Мммммм…. Мммммм…

Этот звук резонировал в груди, вызывая дрожь. Перед «алтарем» стоял Прохор. Он держал в руках чашу.

— Прими дар, Мать Сыра Земля! — ревел он. — Дай плоть от плоти своей! Накорми детей своих!

Он плеснул из чаши на растянутую кожу. Это была кровь. Кожа… дернулась. Она впитала жидкость, пошла рябью, будто живая.

Ларионов спрыгнул в снег. Сердце колотилось как бешеное. Секта? Каннибалы?

«Корнеплод», — вспомнил он. — «Растет в подполах».

Надо найти, откуда они берут эту дрянь. И что это вообще такое. Он метнулся к дому председателя. Дверь была не заперта — хозяин-то в церкви. Внутри пахло тем самым сладковатым духом, но здесь он был гуще, концентрированнее. Запах шел из-под пола.
Ларионов отодвинул половик, нашел кольцо люка. Потянул.

Тяжелая крышка поднялась, и в нос ударило тепло. Влажное, банное, гнилостное тепло. Он зажег фонарик «летучая мышь», висевший у входа, и спустился по лестнице. Подпол был огромным. Казалось, он тянется далеко за пределы дома, соединяясь с соседними погребами. Земляные стены были сырыми.
А на полу…

Ларионов зажал рот рукой, чтобы не заорать. Пол шевелился. Вся земля была покрыта бугристой, пульсирующей массой. Это напоминало грибницу, но цвет был мясной, багрово-синюшный. Толстые жилы, похожие на кишки, уходили вглубь почвы. На поверхности набухали белесые наросты — те самые «клубни», которыми кормили гостей.
Они росли на глазах. Надувались, лопались, истекая мутным соком. Но самое страшное было не это.

Масса не просто росла из земли. Она оплетала что-то. В углу подвала, в полутьме, Ларионов увидел груду одежды. Шинели. Гимнастерки. Кожаная куртка с красной звездой. Он подошел ближе, стараясь не наступать на пульсирующие жилы.
Из земляной стены торчала рука. Человеческая рука. Она была оплетена тонкими красными нитями грибницы, которые впивались в кожу, врастали в нее. Плоть руки была бледной, обескровленной, будто из нее высосали все соки. Рядом торчал сапог. И часть лица — искаженного, с открытым ртом, полным белесых спор.

— Уполномоченные, — прошептал Ларионов. — Они их не убили. Они их… посадили.
Грибница питалась людьми. Она перерабатывала органику в эти сладкие, наркотические клубни, которыми потом кормилась вся деревня. Замкнутый круг. Безотходное производство. Путники, нищие, продотрядовцы — все шли в корм.

А скот? Раздутые коровы? Их тоже кормили этим мясом. Мясом, выросшим на людях.
Вдруг пол под ногами дрогнул. Одна из толстых жил, лежащая у ног Ларионова, лениво шевельнулась и попыталась обвить его сапог. Он отскочил, выхватил нож. Полоснул по жиле. Она брызнула горячей, черной кровью и издала звук — тонкий, комариный писк.

— Больно… Есть хочу…

Ларионов попятился к лестнице. Надо жечь. Жечь все к чертям. Наверху хлопнула дверь.

— Гость дорогой, — раздался сверху голос Прохора. — Куда же ты? Не понравилось угощение?

Ларионов вскинул наган. В проеме люка стоял председатель. В руках он держал вилы.

— Выходи, милок. Матушка тебя ждет. Ты сильный, жилистый. Хороший урожай дашь.

— Отойди! — крикнул Ларионов. — Стрелять буду!

За спиной Прохора появились другие лица. Бабы, мужики. У всех — одинаковые пустые глаза и блаженные улыбки. Они не были злыми. Они просто хотели есть. И хотели кормить свою Мать.

— Стреляй, — улыбнулся Прохор. — Пуля — дура. А земля — вечна.

Он шагнул вниз, на лестницу. Ларионов выстрелил. Пуля ударила председателю в грудь.
Тот даже не пошатнулся. Из раны не потекла кровь. Оттуда вылезло что-то белое, волокнистое, мгновенно затягивая дыру. Он уже не был человеком. Грибница проросла в нем, заменив вены и нервы.

— Не больно, — сказал Прохор, спускаясь. — Становись частью нас. Здесь тепло. Здесь никто не умирает.

Ларионов огляделся. В углу подвала стояли бочки. Запах керосина. Запасы на зиму.
Он метнулся к ним, опрокинул ногой ближайшую. Жидкость хлынула на пульсирующий пол. Грибница зашипела, жилы начали судорожно сжиматься.

— Нет! — заорал Прохор, бросаясь вперед. — Не смей!

Ларионов чиркнул спичкой.

— Жрите, твари!

Огонь вспыхнул мгновенно. Керосин смешался с выделениями грибницы, и пламя взревело неестественным, изумрудно-зеленым цветом. Раздался вой. Он шел не из глотки председателя. Он шел отовсюду. Из стен, из пола, из самой земли. Тысячеголосый вопль боли.

Прохор вспыхнул как факел. Но он не горел, как человек. Он плавился, стекая черной жижей. Ларионов рванул вверх по лестнице, оттолкнув горящее тело ногой.
Выскочил в избу. Дым уже валил из щелей пола.
На улице толпа, стоявшая у дома, вдруг разом схватилась за животы. Люди падали в снег, их корчило. Грибница умирала, и умирали те, кто стал ее частью.

Ларионов бежал к саням.

— Петр! Гони!

Петр, ошалевший от шума, уже держал вожжи. Ларионов прыгнул в розвальни на ходу.

— Н-но, родимая! Выноси!

Они неслись по улице, а сзади разверзался ад. Дом председателя полыхнул зеленым столбом огня, уходящим в небо. Следом занялась церковь. Кожаный «алтарь» внутри, видимо, тоже был частью организма — церковь вспыхнула, как спичечный коробок.
Земля дрожала. Снег на улице начал таять, превращаясь в грязную жижу. Из-под земли вырывались струи пара и тот самый зеленый дым.

Крики людей за спиной стихли быстро. Они не горели — они распадались. Ларионов, обернувшись, успел увидеть, как бегущая за санями баба вдруг рассыпалась в серую труху, будто старый гриб-дождевик, на который наступили сапогом. Лошадь, обезумев от запаха гари и неведомого ужаса, несла галопом. Они остановились только через десять верст, когда зарево над Моховым стало едва различимым.

Петр трясся, его рвало бурой жижей — выходил тот самый обед. Ларионов курил, глядя на зеленый отсвет в небе. Руки дрожали, но разум, закаленный войной и чекистской работой, уже начал выстраивать защиту.

— Что это было, товарищ уполномоченный? — прохрипел Петр, вытирая рот снегом. — Черти? Ад разверзся?

— Чума, — твердо сказал Ларионов. Голос его звучал глухо, как из бочки. — Легочная чума. И массовое помешательство на почве голода. Каннибализм. Они людей ели, Петр. А потом заразу подцепили. Пришлось жечь. Изолировать очаг.

— А зеленый огонь?

— Химия. Кулаки удобрения прятали. Селитру. Вот и полыхнуло.

Он достал блокнот. Карандаш сломался, пришлось писать огрызком.

«Рапорт. В деревне Моховое обнаружена банда, занимавшаяся систематическим убийством уполномоченных и каннибализмом. Ввиду вспышки неизвестной инфекции и агрессивного сопротивления, принято решение о ликвидации очага путем сожжения. Население погибло. Прошу выслать санотряд для обработки местности хлорной известью. Потерь среди личного состава нет».

Он захлопнул блокнот. Никто не узнает про пульсирующее мясо.

— Поехали, Петр, — сказал он, отворачиваясь от горизонта. — В город надо. Водки выпить. Много водки.

Лошадь, фыркая, потянула сани прочь от проклятого места.
Часть 5. Квартира на Садовой
Город гудел, как потревоженный улей: нэпманы в шубах, беспризорники в лохмотьях, красноармейцы, бабы с мешками — все смешалось в серую, вечно спешащую массу.
Ларионов стоял в кабинете на Лубянке и курил, стряхивая пепел в гильзу от снаряда, приспособленную под пепельницу.

— Товарищ Дзержинский лично обеспокоен, — говорил Менжинский, протирая пенсне куском замши. Голос у него был тихий, интеллигентный, отчего становилось еще страшнее. — Журавлев. Проверенный человек. Большевик с семнадцатого года. Нес пакет из ЦК в Петроград. Секретные документы. Зашел домой переодеться и пропал.

— Документы у него были? — спросил Ларионов, глядя в окно на серую стену внутреннего двора.

— При нем. Три дня прошло. Ни слуху ни духу. Дома не появлялся, на вокзал не пришел.

— Адрес?

— Садовая, дом 302-бис, квартира 50. Коммуналка. Место… неспокойное.

Менжинский надел пенсне и посмотрел на Ларионова в упор.

— Жильцы там склочные. Пишут друг на друга по три доноса в день. То самогон варят, то английских шпионов ловят. Волостной туда ходить боится, говорит — гиблое место. Люди там пропадают. Не часто, но… регулярно. Сначала думали — бегут от долгов или к белым. Но теперь Журавлев.

— Я понял, — Ларионов затушил папиросу. — Разрешите действовать?

— Действуйте, Андрей Петрович. Но официально мы вас туда не посылали. Если пакет у врагов — плохо. Если Журавлев сбежал — еще хуже. Разберитесь. И… будьте осторожны. Не нравится мне эта квартира.
***
Ларионов решил не светить корочками. В коммуналке, где каждый второй считает себя сыщиком, чекист — как красная тряпка для быка. Либо замолчат и затаятся, либо начнут врать в три короба, выслуживаясь.

Он переоделся. Тельняшка, потертый бушлат, клеши, бескозырка без лент. Образ демобилизованного матроса Балтийского флота, контуженного и злого на весь мир, сидел на нем как влитой. В сапоге — финка, за поясом, под бушлатом — верный маузер.

Дом на Садовой был громадиной. Серый, украшенный лепниной, которая теперь отваливалась кусками, грозя прибить прохожих, он смотрел на улицу сотнями темных окон. Парадное когда-то было роскошным — с коврами и швейцаром. Теперь там пахло мочой и сырой штукатуркой, а мраморные ступени были выщерблены тысячами подошв.
Ларионов поднялся на пятый этаж. Дверь квартиры номер 50 была обита рваным дерматином. Звонок не работал — из стены торчали лишь оголенные провода.

Он забарабанил кулаком. Открыли не сразу. Сначала долго шаркали, гремели цепочкой, сопели в замочную скважину.

— Чего надо? — проскрипел женский голос.
— Комнату ищу! — гаркнул Ларионов, напустив хрипотцы. — Сказали, у вас угол сдается. Журавлев, братишка мой, тут жил.

Дверь приоткрылась. На пороге стояла женщина неопределенного возраста, в халате, надетом поверх пальто. Волосы сальные, взгляд бегающий.

— Нету Журавлева. Съехал он.

— Как съехал? — Ларионов сунул носок сапога в щель, не давая закрыть дверь. — Вещички-то остались? Я его друг, Андрей Черный. Мне бы перекантоваться пару ночей, пока он не вернется. Плачу золотом.

При слове «золото» глаза у тетки хищно блеснули.

— Ну, заходи, коли не шутишь. Аннушка я. Ответственная по квартире.

Ларионов шагнул в полумрак. Коридор квартиры поразил его сразу. Он был длинным. Не просто длинным, а бесконечным. Тусклая лампочка под потолком едва разгоняла тьму, и дальний конец коридора терялся в чернильной мгле. По обе стороны — двери, двери, двери… Высокие, дубовые, обшарпанные.


— Вон та комната Журавлева, — Аннушка махнула рукой в конец коридора. — Крайняя справа. Только заперта она. Волостной опечатал, но я… — она подмигнула, — ключик имею. За десятку червонцем пущу.

Ларионов молча сунул ей бумажку. Комната Журавлева была крохотной — бывшая кладовка или комната для прислуги. Железная кровать, стул, шкаф. На столе — недопитый чай в стакане, уже покрывшийся зеленой плесенью. Корка хлеба, высохшая в камень.

Журавлев вышел отсюда три дня назад и собирался вернуться через минуту. Шинель висела на гвозде. Значит, ушел налегке. Ларионов бросил вещмешок на кровать.

— Соседи кто? — спросил он Аннушку, которая мялась в дверях.

— Да всякие… — уклончиво ответила она. — Напротив — Степан Лиходеев, из варьете. Рядом — бабка Серафима, из бывших. Сумасшедшая она, не слушай ее. Еще поэт Бездомный в угловой. Сброд, одним словом. Вы, товарищ матрос, если что заметите — мне говорите. Я порядок блюду.

— Замечу — скажу, — буркнул Ларионов и захлопнул дверь перед ее носом.

Первый день прошел в наблюдениях. Квартира жила своей жизнью. На кухне ругались из-за примусов, в туалет стояла очередь, кто-то играл на гармошке, кто-то выл от зубной боли. Обычный советский быт. Но Ларионов чувствовал: что-то не так.

Он вышел на кухню за кипятком. Посчитал шаги от своей двери до поворота. Двадцать пять. Вернулся обратно. Двадцать пять. Нормально. Но стоило солнцу сесть, как квартира изменилась.

Ночь на Садовой была тяжелой. Звуки города стихли, но дом продолжал жить. Скрипели половицы, вздыхали трубы. Ларионов не спал. Он лежал на кровати Журавлева, глядя в потолок, по которому бегали тени от уличного фонаря. Около полуночи он услышал звук.
Так-так-так. Дзынь. Так-так-так.

Пишущая машинка. Звук шел из-за стены. Слева.

Ларионов сел. Слева от его каморки, судя по планировке, была глухая стена. Там не должно быть комнат. Там подъезд, лестничная клетка черного хода. Он приложил ухо к обоям.

Так-так-так.

Стучали быстро, уверенно. Будто кто-то строчил донос или роман, торопясь успеть до рассвета. Ларионов встал, сунул маузер в карман бушлата и вышел в коридор. Лампочка под потолком мигала, отбрасывая зловещие тени. Коридор казался вытянувшимся, как кишка. Он пошел на кухню.

Раз, два, три…

Он считал шаги.

Тридцать. Сорок. Пятьдесят.

Кухни не было. Коридор продолжался, двери проплывали мимо, незнакомые, чужие.

«Что за черт?» — подумал Ларионов, останавливаясь.

Он обернулся. Дверь его комнаты была далеко, будто в другом конце улицы. Пятьдесят шагов вместо двадцати пяти. Из одной двери выглянула старуха. Седая, в кружевном чепце, который выглядел нелепо на фоне рваной шали. Лицо у нее было благородное, тонкое, но изрезанное морщинами скорби. Та самая «бывшая», бабка Серафима.
Она поманила его пальцем.

— Не ходите туда, молодой человек, — прошептала она. — Ночью коридор растет. Квартира дышит.

Ларионов подошел к ней.

— Вы кто, гражданочка?

— Я? Я тень прошлого, — грустно улыбнулась старуха. — Серафима Игнатьевна. Я здесь жила, когда это была квартира профессора Валенрода. Весь этаж был наш.

— Валенрод? Оккультист который?

— Мистик, — поправила она. — И философ. В восемнадцатом году пришли матросы. Такие же, как вы, только злее. Искали золото. Не нашли.

Она понизила голос, оглядываясь по сторонам.

— Они расстреляли их. Профессора, его жену, двух дочерей. Прямо здесь, в кабинете. Но выносить тела поленились. Смутное время, никто не спросит. Они просто замуровали дверь. Заклеили обоями, поставили шкаф. И забыли.

Ларионов почувствовал холодок по спине.

— Где был кабинет?

— Там, — она указала костлявым пальцем на стену рядом с комнатой Ларионова. — За вашей стеной. Там, где никто не живет. Но они там, молодой человек. Они не ушли. Они пишут.

— Что пишут?

— Судьбы наши пишут, — вздохнула старуха и скрылась за дверью, лязгнув засовом.

Ларионов вернулся в свою комнату. Шагов снова было пятьдесят. Он сел на кровать.
Так-так-так.
Машинка за стеной не умолкала.

Журавлев пропал три дня назад. Он жил в комнате, смежной с той самой «замурованной».
Если квартира «дышит», если пространство здесь гуляет само по себе… Может, старая кладка дала трещину? Или Журавлев, любопытный, как все чекисты, нашел вход?

На следующий день Ларионов действовал решительно. Пока соседи были на работе или толкались на кухне, он отодвинул тяжелый дубовый шкаф в коридоре, который стоял как раз у подозрительной стены. Под шкафом обои отходили лоскутами. А под ними виднелась дверь.

Обычная дверь, закрашенная масляной краской в цвет стены, но контуры угадывались. Щели были замазаны глиной, но время взяло свое — глина рассохлась. Ларионов вернулся в комнату, достал из вещмешка фомку — инструмент, без которого он на такие дела не ходил.

Дождался ночи. В два часа, когда дом затих и только машинка продолжала стучать, он вышел в коридор. Свет не зажигал. Фонарик в зубы, фомку в руки. Он поддел косяк, дерево скрипнуло, но поддалось — старое, трухлявое. Глина посыпалась на пол грязно-желтой пылью.

Ларионов налег всем телом. Дверь, жалобно застонав ржавыми петлями, приоткрылась вовнутрь. Из щели пахнуло холодом. Он протиснулся внутрь. Комната, большая, с высоким потолком. На окнах — тяжелые бархатные шторы, наглухо задернутые. На полу — толстый слой пыли, похожий на серый снег. Мебель перевернута — следы обыска восемнадцатого года. Разбитые вазы, разорванные книги.

Но в центре комнаты, в пятне странного, желтоватого света, который шел ниоткуда, стоял письменный стол. За столом сидел человек. Он сидел спиной к двери, сгорбившись. На нем была красноармейская шинель. Перед ним стояла старинная пишущая машинка «Ундервуд».

Человек печатал. Медленно, с трудом поднимая руки, будто они весили тонну.

Так… так… так…

— Журавлев? — тихо позвал Ларионов, держа руку на маузере.

Фигура дернулась, перестала печатать. Медленно, со скрипом, как несмазанный механизм, человек повернул голову. Ларионов едва не выронил фонарь. Это был Журавлев. Он узнал его по фото в личном деле. Но это был не тот молодой парень, тридцати лет от роду.

Перед ним сидел глубокий старик. Кожа на лице была тонкой, как пергамент, желтой, покрытой пигментными пятнами. Волосы — абсолютно белые, редкие. Глаза запали в череп, окруженные черными провалами. Рот беззубый, ввалившийся. Он постарел на пятьдесят лет за три дня.

— Ларионов? — прошелестел старик. Голос был похож на шуршание сухих листьев. — Ты пришел…

— Что с тобой, Коля? — Ларионов шагнул к столу. Ноги вязли в пыли, будто в песке. Воздух был густым, тягучим, как кисель. Каждое движение давалось с трудом.

— Время… — прохрипел Журавлев. — Здесь нет времени, Андрей. Или его слишком много. Я сижу здесь… вечность. Они заставили меня писать.

— Кто?

— Тени. Хозяева дома. Валенрод… он здесь. В стенах.

Журавлев дрожащей рукой, похожей на птичью лапу, указал на пакет, лежащий рядом с машинкой. Сургучная печать ЦК была цела.

— Забери… Я не отдал. Они хотели коды. Но я писал… другое. Я писал свою жизнь. Снова и снова. Пока она не кончилась.

— Вставай, уходим! — Ларионов схватил пакет, сунул за пазуху. Потом схватил Журавлева за плечо.

Под пальцами хрустнула ветхая ткань шинели. Тело под ней было легким, сухим.

— Не могу… — старик улыбнулся жутким, беззубым ртом. — Мое время вышло. Все вышло.

Вдруг свет в комнате мигнул. Тени по углам зашевелились, потянулись к центру комнаты.

— Уходи! — крикнул Журавлев, неожиданно сильно толкнув Ларионова в грудь. — Быстрее! Дверь закрывается!

Ларионов попятился.

— Коля!

Журавлев начал… рассыпаться. На глазах Ларионова кожа старика пошла трещинами, как сухая глина. Лицо провалилось внутрь. Рука, которой он тянулся к машинке, превратилась в серый прах и осыпалась на клавиши. Секунда — и на стуле осталась лежать только пустая, пыльная шинель и горстка пепла.

Стены комнаты дрогнули. Пол качнулся. Ларионов понял, что пространство сжимается. Дверь, через которую он вошел, стремительно удалялась, хотя он стоял на месте.
Коридор снаружи казался далекой светлой точкой. Он рванулся вперед. Бежать было трудно, будто во сне, когда ноги ватные.

— Врешь! — заорал Ларионов, вкладывая всю ярость в рывок. — Не возьмешь!

Он прыгнул. И вывалился в коридор, больно ударившись плечом о шкаф.
Дверь за его спиной захлопнулась с грохотом, будто выстрелила пушка. Шкаф сам собой поехал обратно, закрывая проход. Ларионов лежал на полу, хватая ртом воздух. Сердце готово было разорваться. Он посмотрел на часы.
Два часа пять минут. Он был там всего пять минут.

Но борода у него на лице… Он провел рукой по щеке. Щетина, которой утром не было, отросла на сантиметр. Он провел в той комнате не пять минут. Дни? Недели? Для внешнего мира прошло мгновение. Для Журавлева прошла жизнь за три дня.

Дверь соседней комнаты открылась. Выглянула Аннушка.

— Чего гремите, ирод? — зашипела она. — Людям спать не даете!

Она была в том же халате, с той же сальной головой. Для нее ничего не изменилось.
Ларионов медленно встал. Достал из-за пазухи пакет. Сургуч на месте.
Он сломал печать, дрожащими пальцами достал документы. Там должны быть списки агентов, шифры, переписка беляков.

Он развернул бумагу. Листы были чистыми. Ларионов запрокинул голову и захохотал.

— Что с вами, гражданин? — Аннушка попятилась.

— Собирай манатки, гражданка, — сказал Ларионов, пряча пустую бумагу в карман. — И всем скажи. Сейчас сюда приедет наряд. Выселение.

— За что?! — взвизгнула тетка.

— Угарный газ, — твердо сказал Ларионов. — Утечка. И обнаружение контрреволюционного притона. Жить здесь опасно для жизни.

Он развернулся и пошел к выходу. Коридор был обычным. Двадцать пять шагов.
У выхода он столкнулся со старухой Серафимой. Она стояла у своей двери, печально качая головой.

— Выпустили его? — тихо спросила она.

— Нет, — ответил Ларионов. — Он там остался. Навсегда.

— Ну, хоть отмучился, — перекрестилась она. — А квартиру… квартиру не запереть, молодой человек. Она найдет новых жильцов.
Ларионов вышел на Садовую. Утренний ветер ударил в лицо. Он сорвал с себя бескозырку и швырнул ее в лужу. Он шел по улице, и город казался ему огромной декорацией, за которой скрывается гнилая, прожорливая пустота.

На Лубянке он положит на стол Менжинского пустые листы и скажет, что курьер уничтожил текст перед смертью, спасаясь от преследования. Что нашел его труп в подвале, где тот задохнулся. Правду он не скажет.

Потому что если сказать правду — что в центре Москвы есть комната, где за час проходит век, — то придется признать, что их власть, их декреты и их время здесь ничего не значат.
А этого допустить нельзя.

Ларионов потрогал отросшую бороду. В зеркале витрины отразился старик.

«Надо побриться, — подумал он. — Опять бриться на ощупь».

Он ускорил шаг, стараясь не слушать, как в голове, в такт шагам, стучит невидимая машинка: так-так-так… жизнь-прошла-так…
Глава 6. Код «Красный»
НЭП в двадцать втором году расправил плечи: в витринах появились окорока и французские булки, по вечерам в ресторанах играл джаз, а по улицам бродили пьяные матросы и напомаженные дамочки.

Ларионов спустился по винтовой лестнице в подвал неприметного особняка в переулках Арбата.  На проходной его встретил караул — латышские стрелки, молчаливые, как гранитные изваяния. Проверили мандат, козырнули.

— Доктор Берг ожидает, — сказал старший смены, открывая тяжелую, обитую железом дверь.

Ларионов шагнул в лабораторию. Помещение было огромным — бывший винный погреб, переоборудованный в храм новой науки. Под сводчатым потолком гудели дуговые лампы, заливая все мертвенно-бледным, хирургическим светом. Вдоль стен стояли столы с инструментами, блестели никелем какие-то сложные аппараты, тянулись толстые кабели.

В центре зала возвышался операционный стол. На нем, накрытое прорезиненной простыней, лежало Нечто. Оно было огромным — метра два с половиной в длину.
К Ларионову подбежал человек в окровавленном халате. Маленький, лысый, с горящими, безумными глазами за толстыми линзами очков. Доктор Берг. Гений хирургии и фанатик, каких поискать.

— Товарищ Ларионов! — воскликнул он, хватая чекиста за руку. Ладонь у доктора была липкой и холодной. — Наконец-то! Аудит? Плевать! Вы приехали вовремя! Сегодня — великий день!

Ларионов высвободил руку, брезгливо вытер ее о шинель.

— У меня предписание проверить расход электроэнергии и спецматериалов, гражданин Берг. Вы сожрали столько электричества, что можно было осветить район. И спирта списали три бочки. Дзержинский хочет знать: куда?

— Электричество! Спирт! — Берг истерически рассмеялся. — Какая мелочь! Я даю Республике бессмертие, а вы считаете киловатты! Пойдемте. Смотрите. Это окупит все.

Он подтащил Ларионова к столу.

— Мы строим новый мир, товарищ чекист. Но у нового мира слабые защитники. Люди хрупки. Они боятся боли, холода, пули. Они предают, они сомневаются. Я решил исправить ошибку эволюции.

Берг рывком сдернул простыню.

Ларионов, видевший выколотые глаза на Алтае и «кожаный алтарь» в Поволжье, думал, что его трудно удивить. Он ошибся. На столе лежал человек. Точнее, это было подобие человека.

Грудь — широкая, как бочка, сшитая из двух разных грудных клеток. Швы — грубые, черные, похожие на сколопендр — пересекали торс. Руки — непропорционально длинные, мощные, с кулаками размером с пивную кружку. Кожа была разного цвета: где-то синюшная, где-то желтая, где-то мертвенно-серая.

Голова… Череп был явно собран по кускам. Лоб низкий, челюсть тяжелая, квадратная. Глаза закрыты. Это был мертвец. Конструктор из мертвецов.

— Что это? — тихо спросил Ларионов, чувствуя, как к горлу подкатывает ком.

— «Объект 1». Код «Красный», — гордо ответил Берг. — Идеальный солдат революции. Собран из лучших частей погибших героев. Сердце — от матроса-балтийца, легкие — от кузнеца-партизана, мышцы — от отборных кавалеристов. Никакой химии, никакой мистики! Только наука. Трансплантология и гальванизм.

— Он мертв, Берг. Это куча гнилого мяса.

— Пока мертв! — взвизгнул доктор. — Но мы это исправим. Я нашел частоту! Нервный импульс — это просто ток. Если дать правильный разряд, система запустится. Мозг — чистый лист. Мы запишем туда только верность и приказ. Он не будет знать страха. Не будет знать жалости.

Берг метнулся к рубильнику на стене.

— Смотрите! Рождение сверхчеловека!

Ларионов хотел крикнуть «Стой!», хотел выхватить наган и пристрелить безумца, но любопытство — проклятое человеческое любопытство — удержало его. А вдруг? Если это правда, если можно оживить…

Берг рванул рубильник вниз. Загудели трансформаторы. По кабелям побежали голубые искры. В воздухе запахло озоном так сильно, что стало трудно дышать. Тело на столе дернулось. Раз. Другой.

По мышцам прошла судорога. Грудь, сшитая из кусков, судорожно вздохнула, издав хриплый, булькающий звук. Ребра затрещали.
— Живет! — заорал Берг, прыгая вокруг стола. — Живет! Дышит!

Существо открыло глаза.

Ларионов попятился. Глаза у твари были разные. Один — карий, другой — голубой, затянутый бельмом. Но взгляд… Ларионов почему-то сразу смекнул, что существо его ненавидит.

Объект медленно сел, ремни, которыми он был пристегнут, лопнули с сухим треском, будто гнилые нитки. Существо медленно повернуло голову, хрустнув позвонками, и посмотрело на Берга.

— Встать! Смирно! — скомандовал доктор, тыча в него указкой. — Приветствуй своего создателя! Слава Революции!

Существо открыло рот. Губы, сшитые из лоскутов, разошлись, обнажая желтые зубы.

— Холодно… — прохрипело оно.

Голос был жутким. Это был не один голос. Это был хор. Будто десяток людей говорили одновременно — басом, тенором, шепотом. Звук вибрировал, царапая перепонки.

— Что? — Берг опешил. — Какой холод? Ты не чувствуешь холода!

— Темно… и холодно… — продолжало существо. Он поднял руку, рассматривая свою огромную, синюю ладонь. — Зачем… вернул?

Он посмотрел на Берга.

— Ты обещал рай… комиссар… — вдруг сказал существо голосом молодого парня. — Ты говорил, мы строим рай… А там… там только черви. И серый песок.

— Сбой программы! — засуетился Берг, бросаясь к пульту. — Сейчас, добавим напряжения… Забыть! Ты солдат! Ты машина!

Существо одним движением смахнуло доктора. Удар был такой силы, что Берг перелетел через весь зал и врезался в стену. Хрустнули кости, доктор сполз на пол, оставив кровавый мазок на кафеле. Он был мертв еще до того, как коснулся земли.
Ларионов выхватил маузер.

— Стоять! — рявкнул он, целясь существу в голову.

Существо медленно повернулось к нему. Разные глаза буравили чекиста насквозь.

— Ларионов… — пророкотал монстр голосом давно погибшего на фронте товарища, — Ты тоже здесь… Ты видел их.

— Кого? — рука Ларионова дрогнула.

— Тени… В поезде… Они ждут тебя, Андрей. И девочка из камина… Она плачет…

— Заткнись! — Ларионов нажал на спуск.
Выстрел грохнул, ударив по ушам. Пуля вошла Существу точно в лоб, оставив черную дыру.

Существо даже не моргнуло. Оно шагнуло к Ларионову. Движения были дергаными, неестественными, но быстрыми. Ларионов разрядил всю обойму. Пули шлепали в мясо, рвали одежду, но монстр этого не замечал. Он ничего не чувствовал.

Ларионов метнулся к двери.

— Караул! В ружье!

Дверь распахнулась. Вбежали трое латышей с винтовками.

— Огонь! — заорал Ларионов, падая на пол.

Залп трех винтовок в упор мог бы остановить медведя. Существо он лишь пошатнул. Монстр взревел — низким, инфразвуковым ревом, от которого лопались колбы на столах.
Он схватил ближайшего стрелка за голову и просто раздавил ее, как гнилой арбуз. Второго швырнул в аппаратуру — посыпались искры, запахло горелой проводкой. Третий успел ударить штыком. Штык вошел в живот монстра по рукоять. Существо посмотрело на штык, потом на солдата и ощерилось. А потом выдернуло штык из своего тела и вонзило его в горло стрелка.

Ларионов, пользуясь заминкой, прополз к выходу. Но не наружу. Нет. Если эта тварь выйдет в город… Оно не остановится. Оно будет убивать, пока его не разорвут на куски артиллерией. А пока это случится, погибнут сотни.

Он взглянул на стену. Там, за бронированным стеклом, был склад химзащиты. Баллоны.
Желтая маркировка. Хлор. Наследие Империалистической войны. Берг использовал его для дезинфекции помещений или для каких-то своих опытов. Ларионов вскочил, вбежал в предбанник, где стояли баллоны и висели противогазы. Существо уже заканчивало с охраной.

— Ларионов… — опять позвало оно голосом товарища. — Не уходи…

Ларионов схватил противогаз, натянул его на голову. Резина плотно облегла лицо, стекла запотели. Он подбежал к массивной двери, ведущей в коридор, закрутил штурвал. Засовы с лязгом вошли в пазы.

Чекист сорвал пломбу с вентиля.

— Дыши глубже, сволочь, — прохрипел он в резиновую маску.

И крутанул вентиль до упора. С шипением, похожим на вздох гигантской змеи, из решеток вентиляции повалил густой, желто-зеленый туман. Хлор. Тяжелый газ, стелющийся по полу. Существо остановилось, закашлялось.

— Жжет… — прохрипело существо, хватаясь за горло. — Огонь… внутри…

Ларионов забился в самый дальний угол, за бетонный выступ. В противогазе дышать было трудно, но можно. Существо слабело с каждой минутой — плоть, даже мертвая, разрушалась кислотой. Ларионов сидел, сжимая в руке бесполезный маузер, и смотрел, как монстр умирает во второй раз. Внезапно он почувствовал, как во рту появляется кислый привкус. Фильтр сдает. Достал из кармана блокнот. Тот самый, потрепанный, прошедший с ним Алтай, Питер и тайгу. Карандаш нашелся в кармане шинели.
Писать было неудобно, руки в перчатках не слушались. Он писал быстро, торопясь, пока сознание еще ясно.

«Объект 1 ликвидирован. Берг мертв. Эксперимент вышел из-под контроля. Сущность, вселившаяся в тело, имеет небиологическую природу. Хлор — единственное, что ее остановило. Я заперся. Выхода нет.  В глазах темнеет. Жжет грудь.
Прощайте, товарищи...»

Ларионов вырвал листок, сжал его в кулаке. Блокнот сунул за пазуху, ближе к сердцу.
Он снял противогаз. Дышать через него стало невозможно.

Желтый туман ударил в легкие огнем. Ларионов закашлялся, падая на бок.
Последнее, что он видел — это глаза существа. Мертвые, белесые глаза, которые смотрели на него сквозь пелену газа.

— Слава Революции… — прошептал Ларионов распухшими губами.

И закрыл глаза.
________________________________________
Эпилог
ВЫПИСКА ИЗ ЛИЧНОГО ДЕЛА СОТРУДНИКА ВЧК ЛАРИОНОВА А.П.
Архивный номер: 00-1922/Спецхран
Гриф: СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. ХРАНИТЬ ВЕЧНО. ВСКРЫВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО.
Дата: 15 декабря 1922 года.
Место: г. Москва, спецобъект №4.
Обстоятельства:
При проверке лаборатории доктора Берга И.С. обнаружены следы техногенной аварии. Вследствие нарушения техники безопасности при работе с химическими реагентами (хлор) погибли: заведующий лабораторией Берг И.С., трое сотрудников охраны, уполномоченный ВЧК Ларионов А.П.
Помещение лаборатории подверглось сильному химическому загрязнению и разрушению. Тела погибших, а также биологические материалы эксперимента, утилизированы в спецкрематории.
Заключение:
Причиной инцидента считать психическое расстройство следователя Ларионова А.П. на почве переутомления и последствий фронтовой контузии. Согласно реконструкции событий, Ларионов в состоянии аффекта застрелил доктора Берга и охрану, после чего совершил самоубийство при исполнении, открыв вентили системы химзащиты.
Все записи, дневники и отчеты Ларионова А.П. изъяты и подшиты в особое дело без права доступа.

Проект « Код «Красный» закрыть. Лабораторию уничтожить.

Резолюция:

«Сдать в архив. Засекретить. Ф.Э. Дзержинский»


Рассказ можно послушать на канале "Секретные архивы"
https://youtu.be/lWYOiQr02jM?si=cmz6svRRy_71dOA3


Рецензии