Каучуковый Бог

     Автомат появился в подземном переходе у вокзала в среду. Утром его не было, а к обеду — пожалуйста. Ржавый, с облупившейся резиновой краской, он больше походил на оживший холодильник из восьмидесятых. Надпись гласила: «Каучуковый Бог. Возьми всё, что хочешь. Отдай то, что греет».

     Люди шли мимо. Только бездомные собаки, кажется, слышали, как внутри переливалась какая-то тягучая, нечеловеческая механика.

     Арсений заметил автомат на четвёртый день.

     Он нёс свой чехол с разбитой скрипкой — единственное наследство от матери, которую почти не помнил. Петля на чехле оторвалась, и футляр то и дело норовил шлёпнуться в придорожную грязь. Арсений давно не брился, не ел горячего и почти не спал. Потому что спя, он видел сны. А в снах всегда приходила Она.

     Лена ушла два месяца назад. Сказала: «Ты не меня любишь, ты любишь свою музыку. Но музыки твоей никто не слышит, кроме тебя». И уехала к какому-то логисту из Новосибирска. Арсений даже не плакал. Он просто взял скрипку и написал ту самую мелодию — ту, от которой плакали прохожие на Арбате, бросая в футляр мелочь. Разучился говорить словами, говорил смычком. И никто не понимал, что это всё — одно письмо. Без адреса.

     У автомата светилась кнопка: «НАЖМИ».

     Арсений нажал. Где-то внутри зашипело, и пластиковое окошко проявило список: «Деньги. Билет в любую точку мира. Еда. Инструмент. Здоровье. Выбери».

     Арсений усмехнулся. Нищий музыкант, который не ест три дня, зачем-то выбрал «Инструмент».

     — Синтезатор, — сказал он вслух. — «Норд-стейдж-3». Красный.

     Автомат молчал целую минуту. Потом заговорил — голосом усталого старика, простуженным баритоном:
     «Стоимость: одна минута твоего самого сладкого воспоминания. Ты забудешь его навсегда, как будто вырезали. Согласен?».
     — Сладкого? — Арсений растерялся. — У меня не было сладкого.
     «Было. Три года назад. Вечер. Она смеётся, ловя ртом клубнику, которую ты кидаешь с балкона. Вы пьёте дешёвое вино из кружек. Скрипка валяется в кресле. Она говорит: “Саша, у тебя один процент таланта и девяносто девять — дури. Я люблю твою дурь больше таланта”. Потом ты играешь ей "Лебедя" на расстроенной скрипке, и она плачет, а ты смеёшься. Эта минута. Самая сладкая. Ты её не помнил… пока я не напомнил».

     И правда. Он не помнил. Воспоминание ворвалось — цветное, горячее, живое. Лена в закатном свете, клубника на её губах, и он, Арсений, такой молодой и — главное — счастливый. Счастливый без всякой музыки. Просто от того, что она есть.

     — Нет, — сказал он. — Это моё.
     «Тогда до свидания. Приходи, когда не будет выхода».

     Рука сама потянулась к кнопке «СОГЛАСЕН». Он простоял так пять минут. Десять. Потом нажал.

     Боль была не физической. Просто что-то щёлкнуло в затылке, и воспоминание выпало — как выпадает молочный зуб, оставляя пустую, влажную лунку. Он помнил, что был вечер. Помнил, что была клубника. Но больше ничего.

     Окошко автомата открылось, и оттуда выпал красный синтезатор. Дорогой. Новый. Пахнущий пластиком и заводом.

     Арсений сел на корточки, обнял инструмент, и — впервые за два месяца — заревел. Он не знал почему.

     ***

     Месяц спустя Арсений Прозоров стал главной сенсацией столицы.

     Его третий альбом «Пустота» взлетел на первые строчки. Критики писали: «Техническое совершенство уровня Пярта и Гласса, но с новым, нечеловеческим синтаксисом». Продюсеры дрались за него. Девушки вешались на шею. Деньги — настоящие, не мелочь из футляра — заполнили квартиру, которую он снял в центре.

     Проблема была в другом.

     Арсений садился за синтезатор, и пальцы летали. Аккорды рождались идеальные. Модуляции — безупречные. Полиритмия, микротоновая сетка, диссонансы, разрешающиеся с математической точностью. Он мог написать симфонию за ночь. Мог сыграть Баха с закрытыми глазами. Запись шла с первого дубля.

     Но когда он слушал готовую музыку — внутри было пусто.

     Как в вымершей квартире, где все стены целы, а жильцы исчезли. Технически альбом «Пустота» был шедевром. Он назывался «Пустота» — и критика истолковала это как гениальный постмодернистский жест. На самом деле Арсений просто назвал вещи своими именами.

     Он больше не писал писем. Он чертил чертежи.

     Старые песни — те, что он играл на Арбате, те, от которых плакали люди, — исчезли. Он пытался их вспомнить и не мог. Они ушли вместе с тем вечером? Или просто душа, лишившись сладкого воспоминания, перестала производить что-то живое, как мёд перестаёт течь из вырезанных сот?

     Он стал знаменит. Он стал богат. И каждое утро просыпался с вопросом: зачем?

     Лена пришла в четверг.

     Он репетировал в новой студии — стекло, бетон, никакого уюта. Увидел её в дверях и не узнал.

     — Здравствуйте, — сказал он вежливо. — Вы по записи?

     Она смотрела на него так, будто у него на лбу вырос второй нос.

     — Саша…
     — Меня зовут Арсений. Сашей меня никто не называет. Вы ошиблись дверью.

     Она вошла. Смуглая, с веснушками, которые он когда-то считал на её плечах всю ночь напролёт. Глаза — те самые, карие, с золотым ободком. Платье — синее, как та, забытая клубника.

     — Ты меня не помнишь?

     Арсений напряг лоб. Что-то царапнуло изнутри — как будто слепой шарит по стене, ища выключатель в комнате, где никогда не было света.

     — Мы… встречались?

     Она заплакала.

     Негромко, не театрально, а так, как плачут только женщины, которые поняли, что потеряли кого-то дважды. Сначала когда ушли сами. Потом — когда их забыли.

     — Я Лена, — сказала она. — Твоя жена. Бывшая. Мы были вместе четыре года. Ты писал для меня «Сюиту номер семь». Ты говорил, что я пахну дождём и старым деревом. Я ушла к другому, дура. Но сейчас… я пришла. Просто увидеть. Прости.

     Арсений смотрел на неё. Красивая женщина. Плачет. Наверное, ей нужна помощь. Но внутри — ни дрожи, ни тепла, ни того бешеного чувства, из-за которого когда-то, три года назад, он кидал клубнику с балкона.

     — Я могу сыграть вам что-нибудь, — предложил он, потому что больше ничего не умел. — У меня новый синтезатор. Красный. Технически он совершенен.

     Она закрыла лицо руками и вышла.

     Арсений остался один. Сел за синтезатор. Пальцы легли на клавиши. И — впервые за месяц — не смог сыграть ничего. Ничего идеального. Ничего красивого. Потому что автомат забрал не минуту.

     Он забрал причину.

     ***

     Ночью Арсений вернулся в переход. «Каучуковый Бог» стоял на том же месте, только краска облупилась ещё сильнее. Рядом спал бездомный, укрывшись газетой.

     Арсений нажал кнопку.

     «Снова здравствуй. Что на этот раз? Вернуть забытое нельзя. Только забрать новое. У тебя ещё есть сладкое. Одно. Связанное с первой песней, которую ты сочинил в пять лет. Хочешь обменять? На что?».
     — Я хочу, — сказал Арсений, — чтобы она вернулась. Чтобы я вспомнил. Чтобы внутри не было пустоты.
     «Это не материальная вещь. Я даю только вещи».
     — А ты попробуй.
     Автомат загудел, защёлкали реле. Из окошка выполз чек. На чеке было напечатано:
     «Стоимость: все оставшиеся сладкие воспоминания (0,5 мин). Ваша музыка станет вечной, но вы превратитесь в человека, который никогда не был счастлив. Ни разу. Вообще. Даже в детстве. Согласен?».

     Арсений долго стоял. Вспоминал — пытался вспомнить — лицо матери. Голос отца. Первое мороженое. Щенка, которого подарили на день рождения. Ничего не осталось? Он уже всё потратил? Или автомат врёт?

     А потом он услышал. Наверху, на улице, кто-то играл на скрипке. Ту самую — его старую мелодию. Ту, что он забыл. Ту, от которой плакали люди.

     Он выбежал наверх.

     Под фонарём стояла Лена. В руках — его старая скрипка, та самая, с оторванной петлёй. Она играла. Криво, фальшиво, сбиваясь на каждом втором такте. Но в её исполнении это была не пустота. Это была боль. И любовь. И клубника, падающая с балкона.

     — Я нашла её у тебя в чулане, — сказала Лена, опуская смычок. — И ноты. Старые ноты. Ты раньше писал их от руки. Я подумала… может, вспомнишь.

     Арсений шагнул к ней. Сердце стучало — нет, не от любви. Он не помнил, что это такое. От страха. Потому что стоял на грани: сейчас он либо заплачет, либо превратится в идеальный, гениальный, безупречный ноль.

     Он выбрал слёзы.

     И обнял её.

     Он так и не вспомнил тот вечер. Синтезатор остался стоять в студии — технически совершенный, красный, оплаченный самой сладкой минутой. Но когда он обнимал Лену, пахнущую дождём и старым деревом, внутри что-то щёлкнуло снова.

     Не воспоминание. Обещание.

     Что новый вечер, возможно, будет слаще старого.

     А «Каучуковый Бог» внизу, в переходе, просто разобрался на запчасти. Сам собой. Потому что его бизнес — покупать души у тех, у кого хватило глупости продать. Но не у тех, у кого хватило смелости заплакать.

     Забери моё самое горькое, — шепнул Арсений в темноту перехода, когда они уходили. — Оставь то, что делает меня человеком.

     Автомат молчал. Потому что горькое никто не покупает...


Рецензии