Кухня реальной нищеты

Сидел я как-то, ел шашлык и размышлял о всяком. Что такое хваленая французская кухня? А это — кухня от голода и отчаяния. Лягушачьи лапки, улитки, мидии, заплесневелый или высохший сыр, луковый суп, артишоки... Это когда от отсутствия нормальных продуктов съедается все, что можно разжевать. Кухня реальной нищеты, которую маркетологи завернули в красивую оболочку якобы «изысканности».

 
Целое поколение выросло в дискурсе: «Это вы там у себя в России пьёте водку — а я вискарик пью, не моложе 12-ти лет».

 
А тут для западников такой облом. В России, оказывается, появилась руккола, понимаешь ли, краснодарская. Да ради этого, что ли, люди жили? Вписывались в темки и встраивались в схемки, кидали, прогрызали путь к светлому будущему, освещаемому неоновыми логотипами престижных брендов и высочайшей калорийностью удачно сфотканных блюд?

 
Сказать ведь им, что, например, престижная итальянская приправа орегано — это всего лишь душица, которую моя бабка заваривала в детстве от кашля, они ж удавятся от ужаса бытия и несовершенства мира. А моцарелла — это если в молоко плеснуть скисшего вина — уксуса, говоря проще — и откинуть на марлю. В общем, неликвид, который пить никто уже не может, так утилизировать его хоть как-то.

 
А суши? Это когда нищий голодный рыбак, которого на берегу за блеск ножа просто зарубит любой самурай, сидит в море в своей лодке и, торопясь, срезает дольками мясо со свежепойманной рыбы, потому что развести огонь нельзя. Потом макает в уксус, потому что в рыбе весёлые червячки живут, а потом лезет холодной рукой в мешок с рисом, скатывает там комочек влажного и солёного от морской воды риса и съедает это. Причём панически оглядываясь, не видит ли кто.

 
Можно провести контрольный выстрел, рассказав, что такое фондю. Это когда нищий швейцарский крестьянин, обогревая зимой хату собственным теплом, ползёт в погреб — а там всё съедено — и собирает окаменелые обрезки сыра, чтобы разогреть их, и когда они станут мягкими, — туда сухари макать. Просто потому, что есть больше нечего.

 
Еще стоит напомнить, что единственное блюдо американской кухни — это украденная у индейцев птица, и мега-праздник беглого англо-переселенца (т. е. уголовника), который годами ел солонину и бобы. Вот мега-праздник у этого интеллектуала был — раз в год поесть большую запечённую птицу, украв её у местных, которых в рамках протестантской благодарности потом отравить исподтишка.

 
А престижный французский суп буйабес — это когда рыбак, живущий прямо в своей лодчонке, потому что даже на шалаш на берегу денег нет, продав основной улов, заваривает себе остатки рыбы, которую не удалось продать даже за гроши.

 
И на всё это смотрят живущие в стране, где буженина, расстегаи, блины с икоркой, стерлядь да двенадцатислойный мясной пирог, балык, кулебяка на четыре края и четыре мяса. Смотрят и офигевают. Потому что всё вышеперечисленное внезапно оказалось непрестижно — ибо это всё незагранично.

 
Да ешьте, сколько влезет, всё равно много уже не влезет. В человеке важен не вес, а то, как он его носит!

 
Спите, сколько хотите, у пенсионера — когда встал, тогда и утро. Не ждите, когда кто-то сделает вас счастливым, — налейте себе сами. Если вас незаслуженно обидели — вернитесь и заслужите. Не жалуйтесь на судьбу, ей с вами, может быть, тоже не сильно повезло.

 
Если жизнь после 50-ти вас не устраивает, примите ещё пятьдесят. И не берите от жизни всё — вдруг не донесёте. А идя исповедаться, берите валидол — вдруг батюшку прихватит от вашего рассказа.

 
Относитесь к себе с любовью, а ко всему остальному — с юмором.

 
Александр Ширвиндт

ЕСЛИ У МАТЕРШИННИКА ТОЛЬКО ОДИН ТЕКСТ ТАКОЙ ТО РАЙ ЕМУ НЕ ПОЛОЖЕН .
НО ХОТЬ ЗА ЭТО ГОСПОДИ ОСЛАБЬ ЕМУ МУЧЕНИЯ.


Черты из жизни рабочего Пантелея Грымзина
автор Аркадий Тимофеевич Аверченко

Ровно десять лет тому назад рабочий Пантелей Грымзин получил от своего подлого гнусного хозяина кровопийцы поденную плату за 9 часов работы — всего два с полтиной!!! «Ну, что я с этой дрянью сделаю?.. — горько подумал Пантелей, разглядывая на ладони два серебряных рубля и полтину медью... — И жрать хочется, и выпить охота, и подмётки к сапогам нужно подбросить, старые — одна, вишь, дыра... Эх, ты жизнь наша распрокаторжная!!» Зашёл к знакомому сапожнику: тот содрал полтора рубля за пару подмёток.

— Есть ли на тебе крест-то? — саркастически осведомился Пантелей.

Крест, к удивлению ограбленного Пантелея, оказался на своём месте, под блузой, на волосатой груди сапожника. «Ну, вот остался у меня рупь-целковый, — со вздохом подумал Пантелей. — А что на него сделаешь? Эх!..» Пошел и купил на целковый этот полфунта ветчины, коробочку шпрот, булку французскую, полбутылки водки, бутылку пива и десяток папирос, — так разошёлся, что от всех капиталов только четыре копейки и осталось. И когда уселся бедняга Пантелей за свой убогий ужин — так ему тяжко сделалось, так обидно, что чуть не заплакал.

— За что же, за что... — шептали его дрожащие губы. — Почему богачи и эксплуататоры пьют шампанское, ликёры, едят рябчиков и ананасы, а я, кроме простой очищенной, да консервов, да ветчины — света Божьего не вижу... О, если бы только мы, рабочий класс, завоевали себе свободу!.. То-то мы бы пожили по-человечески!..

Однажды, весной 1920 года рабочий Пантелей Грымзин получил свою поденную плату за вторник: всего 2700 рублей. «Что ж я с ними сделаю, - горько подумал Пантелей, шевеля на ладони разноцветные бумажки. — И подмётки к сапогам нужно подбросить, и жрать, и выпить чего-нибудь — смерть хочется!» Зашёл Пантелей к сапожнику, сторговался за две тысячи триста и вышел на улицу с четырьмя сиротливыми сторублёвками. Купил фунт полубелого хлеба, бутылку ситро, осталось 14 целковых... Приценился к десятку папирос, плюнул и отошёл. Дома нарезал хлеба, откупорил ситро, уселся за стол ужинать... и так горько ему сделалось, что чуть не заплакал.

— Почему же, — шептали его дрожащие губы, — почему богачам всё, а нам ничего... Почему богач ест нежную розовую ветчину, объедается шпротами и белыми булками, заливает себе горло настоящей водкой, пенистым пивом, курит папиросы, а я, как пёс какой, должен жевать черствый хлеб и тянуть тошнотворное пойло на сахарине!.. Почему одним всё, другим — ничего?..

Эх, Пантелей, Пантелей... Здорового ты дурака свалял, братец ты мой!.....


ЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪЪ

АЛЕКСАНДР КУПРИН - Извозчик Пётр
 Глубокая зимняя ночь. Синий снег. Чёрные столетние ели, в белых лапчатых охабках. Я еду на извощике через гатчинский парк, от балтийского вокзала до варшавского (обычная провинциальная прогулка). Узкая дорожка, давно накатанная, блестит полированной сталью. Сладок и крепок морозный воздух. Старая серая, в коричневой гречке, кобыла бежит непринужденной собачьей рысью. Извощик распустил возжи. По всему вижу, что ему хочется поговорить по душам. Изредка замахнется кнутом на лошадь, но не ударит, а лошадь в ответ рассеянно хлестнёт хвостом.
Старый, древний быт. Быт, проклятый критиками, создавшими презрительно эунизительное словечко для иных писателей – "бытовик". Но почему же в этом быте, в неизменной повторяемости событий, в повседневном обиходе, в однообразной привычности слов, движений, поговорок, песен, обрядов – почему в них всегда жила и живет для меня неизъяснимая прелесть, утверждающая крепче всего и моё бытие в общей жизни?
Да. Я знаю с безошибочной точностью, что сейчас произойдёт. Мы подъедем к варшавскому вокзалу. Я спрошу извощика:
– Сколько?
Он непременно ответит:
– Чай, не обидите, Александр Иванович. Тогда я спрошу:
– Тебе выслать псковский бутерброд?
Он ответит со знакомой мне хитрой конфузливостью:
– Если ваша милость будет... Прикажете подождать вас? Старому татарину-слуге я скажу:
– Бабай (старик), или иногда Отай (отец), вынеси моему извощику псковский бутерброд!
Он не будет спрашивать о подробностях. И мне, и ему, и извощику сто лет знакомо, как делается это кушанье. Разрезают вдоль французскую пятикопеечную булку, смазывают её с обеих сторон маслом, прокладывают двумя большими кусками швейцарского сыра, а в середину втискивают ломоть ветчины. Почему "псковский", нам всем неизвестно.
Как зовут этого извощика, я не знаю. Спины у всех извощиков одинаковы. Да, впрочем, может быть, одна из наших тягчайших вин та, что мы никогда не удосужились поглядеть в лицо иэвощика, разнощика, конюха, землекопа, каменщика, баныцика и так далее, хоть и ехали на их спинах. Но иные ночные разговоры помню чётко и любовно.
– Много ли сегодня выездил?
– Брось, Александр Иванович. На керенки считать? А чо мне с ними делать? Избу оклеивать, или............? Да нет, ты послушай, барин, как я раньше жил. Послушай только!
– Выезжаю я из Пижмы в город в восьмом часу утра. Овёс со мною, собственный, не купленный. Положил гривенник. Ехать домой обедать в Пижму пять вёрст мне не расчёт. Обедаю в трактире у Веревкина. Первым делом – щи. С убоиной. Опять гривенник. Щи такие, что ложкой не проворотишь. Потом на пять копеек каши, пшённой или гречневой. Самое чистейшее подсолнечное масло.
Хлеба, сколько хочешь. Чёрный – бесплатно, ситного краюха – копейка. Считаешь? Потом чай. Пятачок пара. Кипятку – сколько хочешь. Ну, иногда мерзавца тяпнешь, или угостишь кого. Всего на всего сколько? Тридцать копеек. Да ещё из них шестёрке на чай две копейки. И сыт, и пьян, и а тепле сижу. Это за тридцать копеек. А выезжу два с полтиной. Так мне, милый, денег некуда было девать. Никакой царь богаче меня не жил... Замолкает. Против этой бытовой логики никак не попрёшь. Замечаю немного уныло:
– Лошадь-то как у тебя исхудала. Он безнадёжно машет кнутом.
– Что говорить. Одно основание осталось...
Тут бы, кажется, и всё о моём неведомом извощике, если бы не один случай, когда русская светлая душа улыбнулась мне с суровой и нежной лаской. Стоял мокрый октябрь 1919 года. Нам жилось необычайно трудно. В очередях выдавали клюкву. Это было праздником. Обыкновенно – жмыхи. Пробовали ли вы когда-нибудь есть сухой репейник? Дизентерией хворали я и моя девятилетняя дочь. Мать совсем сбилась с ног, ухаживая за нами обоими. И вот вдруг, приходит старая женщина, в платочке, с кульком подмышкой. Отворяю ей калитку, думаю – мешочница. Спрашивает:
– Здесь живет Александр Иванович?
– Это я. Что нужно?
– Ты мужа моего знаешь? Извощика?
– Извощика? Ну как же, отлично знаю (лгу).
– Извощика Петра?
– Вот, вот, именно Петра.
– Так вот послал он меня к тебе. Умирает он, муж-то мой, извощик Пётр . Отец Иоанн его вчера сообщал. Водянка у него. Ноги распухли и к сердцу вода подступает. Захотел он кое-чём распорядиться перед смертью. И тебя вспомнил. "Скажи, что мы от него обиды никогда не видали. А ему, может быть, плохо живётся. Так отнеси что-нибудь из съестного. Скажи, что от извощика Петра на память".
И развернула кулёк. Там был печёный чёрный хлеб, фунтов пять муки, шесть яиц и телячья лопатка – "Вчера своего телёночка зарезали".
Как мы ни старались всучить этой милой бабе денег – ничего не вышло. Правда, перед занавеской из зелёного кавказского крученого шёлка она не устояла. Но, ведь, женщина – всегда женщина.
Хотите мораль из этой отрывчатой повести?
Вот она: как легко было в России быть добрым. А мы этого и не подозревали.
А.Куприн (из неопубликованного)


Рецензии