Поезд на Юрью

Александр Гарцев
Поезд на Юрью
Повесть.


Глава 1. Тишина перед щелчком

…— Санек, твоя очередь, ты чё уснул? Давай, весели публику!

Голос Димона пробился сквозь вату. Сашка поднял голову от конспекта, хотя уже давно не писал. Смотрел в одну точку — на выщербленную парту, где синей шариковой ручкой кто-то нацарапал «Король и Шут — рулит», а поверх, более свежим и нажимистым почерком, кто-то возразил: «Ага, в сортире».

Он не слушал их. Этот бесконечный базар про то, кто кому и за что «наваляет» после пар, про девчонок с бухгалтерского, у которых «ноги от ушей», и про новую тачку какого-то папиного кореша. Пустое. Всё это было пустым и гулким, как железный лист, по которому бьют палкой. А Сашке хотелось тишины. Или вот этого — чтобы рядом сидела, карие глаза, белый свитер, и они говорили бы о чём-то, чего нельзя рассказать вслух.

Мечты. Опять мечты.

— Ну? — Димон толкнул его локтем в бок. Не больно, но настойчиво. — Чего завис? Анекдот трави, тебя выбрали.

Сашка послушно перебрал в голове тот запас незамысловатых историй, который считался обязательным для технаря-электрика. С глупыми сантехниками, прапорщиками, Вовочкой… И вдруг его осенило. Один. Самый дурацкий. Самый пошлый. Именно то, что нужно, чтобы они отстали.

— Слушайте, — голос его прозвучал глуховато, но он прокашлялся и повторил громче, старательно кривя губы в ухмылку как у Димона. — Приходит мужик к врачу… — Он сделал паузу. За спиной кто-то хихикнул в предвкушении. Сашка же не видел ни врача, ни мужика. Он видел её. Сидит на третьем ряду, склонив голову, раскручивает медный браслет на запястье. — И говорит: «Доктор, у меня жена — простая русская женщина…»

Он договорил. Конец он специально «украсил» — добавил пару непечатных определений, от которых обычно сам морщился. Эффект превзошёл ожидания. Кузьмин, вечно прыщавый и зыркающий по сторонам, залился визгливым смехом, аж нагнулся. Димон заржал, запрокинув голову, хлопнул Сашку по спине. А Сашка уже поднимался.

— Ты куда? — Ковалёв не понял.

— Выйду. — Сашка даже не посмотрел на него. — Жарко.

Он вышел в коридор и аккуратно притворил за собой дверь, чтобы там, внутри, ещё успели досмеяться. Гул сразу стих, будто накрыли стеклянным колпаком. И наступила тишина.

Коридор второго этажа политехнического колледжа всегда казался Сашке похожим на туннель. Стены до половины выкрашены масляной краской цвета увядшей горчицы, выше — побелка, кое-где пошли трещинами. Окна огромные, почти до потолка, но свет через них пробивался тускло — апрель за окном только учился быть маем, пасмурничал, цеплялся за последнюю прохладу. Сейчас, к концу пары, солнце всё-таки пробилось, и длинная полоса лежала на полу, делая его похожим на натянутую струну. Теплую.

Он постоял, привалившись плечом к косяку, и медленно выдохнул. Вот так. Теперь можно не притворяться. Можно просто думать о ней.

О Людке Лысенко.

Он не помнил того самого первого момента — когда именно его зацепило. Наверное, это случилось как-то само собой, как ток в проводе — щёлк, и всё загорелось. Сначала просто заметил: девчонка в группе, чего ей тут делать? Потом — что ошибок в расчётах у неё меньше, чем у любого из них. Потом — что смеётся она редко, а улыбается как-то по-особенному: уголки губ сначала вздрагивают, будто сомневаются, а потом уже распускаются. И что на её звонок в Nokia (отцовский, старенький, она его красиво разрисовала акрилом) всегда стоит рингтон «Король и Шут» — не дурацкая попса, а «Прыгну со скалы».

А потом он вдруг понял, что ищет её глазами, заходя в аудиторию. Что знает, какой у неё сегодня свитер. Что запоминает фразы, которые она бросает Димонам: «Не умничай, Ковалёв, ты фазу с нулём перепутал бы в жизни».

И что говорить ей ничего не может. Вообще. Ни слова. Потому что, когда она рядом и её карие глаза с этой вечной хитринкой и усталостью — да, усталость, он её видел, он читал это как открытую книгу, — когда они смотрят на него, Сашка теряет даже то, что думал.

«…О фантазии», — горько усмехнулся он собственным мыслям.

Он выпрямился, сунул руки в карманы джинсов и громко, нарочито гулко, зашагал по коридору. Подкованные ботинки — сам набойки прибил из оцинковки, чтобы дольше не стирались, — выстукивали дробь: трах-трах-трах. Раз-два-три. «Тебе пора», — отбивала пятка. «Тебе пора забыть и…».

И о чудо.

Она стояла в конце коридора у окна.

Сашка не поверил сначала. Подумал: мерещится. Это бывает — когда долго думаешь о человеке, он начинает преследовать тебя повсюду, выскакивает из-за угла, сидит в электричке напротив, ждёт на остановке. Но нет. Это была она. Реальная. Живая.

Людка стояла, повернувшись к нему в три четверти, и листала какую-то тетрадь в потёртой чёрной обложке. Наверное, конспекты. Или зарисовки — он знал, что она рисует. Сашка замер. Показалось, что сердце пропустило удар, потом забилось так часто, что заболело под ложечкой.

Вот её волосы. Чёрные, огромной тяжёлой волной падают на плечи, где-то внутри прядей поблёскивает синим и медным. Такого цвета не бывает в природе, наверное, только в рекламе шампуня, но у неё — свои, настоящие, и они пахнут чем-то горьковатым, он знает, потому что однажды на общей практике сидел рядом. Вот плечи. Кругленькие, уютные. На них — белый свитер из мягкого пушистого акрила, такой, в который утыкаешься носом и не хочется выныривать. А на шее — оранжевый шарфик. Удивительный, нелепый, яркий до невозможности, как маяк посреди серости. Он обнимал её шею, один конец спускался на грудь, на нём болтались огромные, с пятак, деревянные бусы.

«Ого», — одними губами прошептал Сашка.

И остановился.

Он вдруг почувствовал себя ужасно нелепым. В этой своей вечно великоватой куртке-косухе (дядя подарил — думал, вырастет, а Сашка так и не вырос). В этих отглаженных (мама постаралась) чёрных джинсах, которые он считал «приличными». С шестерёнкой на цепочке, которая теперь, казалось, глупо поблёскивала.

Он поправил воротник куртки — и тут же стало жарко. Нет, не жарко — душно. Воротник стал тесным, ботинки — слишком громкими. И идти дальше, прямо к ней, было совершенно невозможно. А что сказать? «Привет, конспекты учишь?». Идиот. Или: «Хороший у тебя свитер». Кретин.

Она бы глянула своими глазами — спокойно, чуть насмешливо, — и всё. Он бы просто расстаял, как воск, и осталась бы куча одежды и гордость, растоптанная чётвёртым размером.

Сашка зачем-то потёр лоб. Потом провёл пятернёй по волосам, отчего они встали ёжиком и стали похожи на птенца. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. И он не пошёл вперёд.

Он попятился. Неловко, бочком, не сводя с неё глаз — боясь, что она обернётся и увидит его вот таким, трусливым и смешным. Он нашарил за спиной дверь ближайшего класса. Кажется, сто тридцать пятая, куда вечно не приходят на дополнительные занятия. Ручка поддалась. Сашка буквально вжался в щель, просочился внутрь и аккуратно, без щелчка, прикрыл за собой дверь.

Класс встретил его запахом мела, сухих тряпок и старых шкафов. Шторы были задёрнуты, лишь тоненькая полоска света просачивалась откуда-то сбоку. Полумрак. Тишина такая, что уши закладывает.

Он на ощупь добрался до первого ряда, плюхнулся на стул, откинулся на спинку и закрыл глаза.

Так и сидел. Слышал, как гулко, с перебоями стучит сердце. Так громко, что точно в соседнем классе слышно. А уж в коридоре — тем более.

А в коридоре были шаги.

Сначала далеко — у лестницы. Потом ближе. Потом ещё ближе. Цок-цок-цок — это её берцы, тяжёлые, девчачьи, но с характером. Тра-та-та-та. Она шла прямо к его двери.

Сашка замер, не дыша. Закусил губу, до боли, до резкого медного привкуса на языке — но боли не заметил.

Вот она. Вот сейчас. Дверь откроется, она войдёт, спросит: «Ты чего прячешься, Волков?». И он… Он… Что он скажет?

Шаги поравнялись с дверью.

Продолжили.

Цок-цок-цок. Мимо. Дальше. К лестнице. Затихли.

И стало тихо. Совсем.

Сашка низко, до самой парты, опустил голову, уткнулся лбом в сложенные руки. Волосы упали на глаза.

И он сидел так, пока не прозвенел звонок.

А в голове стучало одно слово, бессмысленное и прекрасное:

Любовь.


Глава 2. Нуль и фаза

Раннее утро. Вторник, конец апреля 2002 года. Заводской район Нововятска. Пахнет дешёвым стиральным порошком, жареной картошкой и мазутом с путей — грузовая станция где-то за гаражами, и лёгкий ветер тащит оттуда вонь креозота и железной окалины. Небо серое, но в разрывах облаков уже чувствуется май — слишком светлые, молочные просветы, обещающие скорое тепло. На подоконнике тесной хрущёвской кухни, где не разойтись двоим, сохнут варежки брата. Людка ставит на газ закопчённый чайник и зевает в кулак — во рту горький привкус недосыпа. Где-то за стеной врубили «Русское радио», и Алсу нежно и безнадёжно поёт про зимний сон, который, кажется, никогда не кончится.

— Люд, а Люд?

Голос Витьки — сонный, требовательный — доносится из комнаты, где спят вповалку три сестры и брат на двух раскладушках и старом диване с торчащей пружиной.

— Чего тебе? — она не оборачивается, сыплет заварку в заварочный чайник — заварки жалко, так что щепотку и всё.

— Носки где? У меня носков нет!

— Вчерась сунула в батарею. Не вытащил — сам дурак.

Витька появляется на пороге кухни — вихрастый, в одних семейниках, пятка грязная — трёт глаза кулаками. Ему двенадцать, и он уже полгода как выше Людки ростом, но дурацкая манера просыпаться делает его похожим на первоклашку.

— Ты злая.

— Я уставшая, — отрезает Людка, ставит перед ним кружку с жидким чаем и кидает на стол бутерброд — хлеб, кусочек докторской колбасы, лист капусты. Для красоты. — Ешь и одевайся. Сама отведу в школу, нечего шляться одному.

— Я не маленький…

— Ешь, я сказала.

Витька обиженно надувает губы, но хлеб берёт. Людка смотрит на него и чувствует привычную, уже почти неощутимую тяжесть — в животе, в пояснице, в плечах. «Старшая сестра». Это не роль, это приговор. С тех пор как мать окончательно слегла с этой своей поясницей (заклинание «шуганая, наверное, ветром», но Людка-то знает — больничный, уколы, капельницы), она за всех. За мать — сходить в аптеку, приготовить ужин, проверить у папы зарплату, чтобы хватило на счёт за квартиру. За детей — собрать, накормить, накричать, если дерутся, пожалеть, если плачут.

Людка закурила бы. Но отец курит, и сигареты она не берёт из принципа — и так там бюджет трещит. Вместо этого она просто выдыхает долго и шумно, как паровоз, потом запихивает последний бутерброд в рот, жуёт на ходу и идёт одеваться.

---

Восемь утра. Та же серая хмарь, но уже с обещанием.

Людка идёт по Октябрьскому проспекту от остановки к техникуму. Нововятск остался позади, теперь центр — сталинки, скверы, мокрые скамейки. В руке — объёмистая сумка-планшетка из кожзама, набитая конспектами, формой и сменкой. В другой руке — плеер "Весна", чёрный, квадратный, с помятой наклейкой "Воля и разум". В ушах — "S.P.O.R.T.": "Прощай, оружие!". Гитара, тоска, злой голос про выжженные поля. Никакой Алсу.

Она шагает быстро, широко, не глядя по сторонам. Часть пути — вверх по улице Ленина, потом мимо сквера со Степаном Халтуриным — и вот он, политехнический колледж. Четыре этажа мышиного кирпича, обшарпанное крыльцо, на дверях табличка "Курение запрещено", которую все игнорируют. Перед входом традиционная толпа — парни в тёмных куртках, джинсах-клёш, несколько девчонок с бухгалтерского в коротких юбках и прозрачных капронках — мерзнут, но терпят. Красота требует жертв, да.

Людка — в своём обычном: белый пушистый свитер (тёплый, с большим воротником, из секонд-хенда, но чистый), чёрная юбка-карандаш по колено и тяжёлые ботинки "Camelot" — советские ещё, мамины, но на толстой подошве, с блестящими металлическими вставками. Сама прикрутила. На запястье — самодельный браслет из медной проволоки. Тонкая работа, красивая, на лбу — ни одной чёлки, только гладко зачёсанные назад волосы, собранные в тугой пучок на затылке. Деловой такой пучок. "Колхозница", — говорят некоторые. А ей плевать. Волосы не лезут в лицо — и ладно.

— Лысенко! — окликают с крыльца. Димон. Улыбается во весь рот, в руке — чей-то плеер, разматывает кассету пальцем, деловито так. — Ты чё такая хмурая? Опять брат по двоечке не принёс?

— Отвали, Ковалёв, — беззлобно, по-свойски. Она его знает сто лет — с первого курса, когда он пробовал за ней приударить, а она просто посмотрела и сказала: "Ты в зеркало видел своё лицо, боец?" Отстал. Стали друзьями. Такое бывает.

— Серьёзно, ну? — не унимается Димон. — Глаза красные. Не спала?

— Дома дела. — Людка дёргает за ручку двери, та поддаётся с привычным скрипом. Внутри тепло, пахнет хлоркой, дешёвым кофе из автомата и ещё чем-то неуловимо съестным — булочками с повидлом из столовой. Она вдыхает полной грудью. — Витька вчера дневник порвал. Видимо, опять в школу вызывают.

— О-о-о, — степенно кивает Димон, заходя следом. — Зачёт. А ты ему?

— Ремня? — переспрашивает она насмешливо. — Не, физра. Пусть на физре бегает. Без ремня набегается.

Димон ржёт. Людка кривит губы в подобии улыбки — это у неё улыбка такая, чуть ироничная, скупая. Но внутри — ни капли веселья. Внутри всё сжато, как пружина. Экзамены скоро. Домашние заботы. И ещё этот…

Она не додумывает. Не хочет. Потому что, если начнёт думать о нём, о Сашке, с этими его серыми глазами и вечно отросшими светлыми патлами, она растеряет всю свою броню. А броня эта — главное, что у неё есть.

---

Корпус техникума живёт своей шумной, многоголосой жизнью.

Лестницы. Вечные споры у расписания. Кто-то бежит, кто-то стоит, прислонившись к батарее греясь. В углу первого этажа — стенд "Наша гордость": выцветшие грамоты за какие-то олимпиады, фото выпускников, которые закончили вуз. Тут же — объявление рукописное: "ВНИМАНИЕ! Конкурс стенгазет ко Дню Победы! Срок до 5 мая!" — и мелко приписано синей ручкой: "Дедлайн не резиновый".

Людка сворачивает в коридор второго этажа. Здесь — кабинеты спецдисциплин, мастерские, лаборатории. Пахнет железом, кабелем и канифолью. Любимый запах. Она улыбается уже по-настоящему, краем глаза замечая вывеску "Электротехника и основы промышленной электроники". Это её территория. Здесь она не "Людка из Нововятска, старшая из четырёх". Здесь она — Лысенко Л.В., будущий техник-электрик, один из лучших на курсе. И пусть только кто-то попробует заикнуться, что женщине не место в этой специальности. Пусть только…

— Волков, ты паяльник в розетку не суй, а то опять пробки вышибем.

Это Мастер Петрович — седой, в засаленном фартуке поверх рубашки с закатанными рукавами. Он стоит у дверей лаборатории и сурово смотрит на Сашку, который, согнувшись над столом, пытается намотать провод на катушку. Сашка поднимает голову — серые глаза, слегка растрёпанный — и улыбается виновато, по-мальчишески.

— Геннадий Петрович, я аккуратно. Просто контакт плохой.

— Контакт у тебя в голове плохой, — ворчит Петрович, но беззлобно. — А паяльник — вещь серьёзная. Электричество не любит фамильярности.

Людка останавливается в дверях. Смотрит. Сашка её пока не видит — занят своим проводом. Воротник рубашки расстёгнут, виднеется ключица, шестерёнка на цепочке слегка поблёскивает. На щеке — развод какой-то смазки. А руки — длинные пальцы, аккуратные, — они двигаются быстро, с каким-то даже изяществом, совсем не грубо.

«Не пацан, — думает Людка. — А какой-то… рисованный. С картинки. Только не поймёшь, с какой. То ли герой из старых книг, то ли битник какой».

— Застыла, Лысенко? — окликает её Петрович. — Проходи, не стесняйся. Садись, сейчас задание новое дам.

Людка отмирает, проходит к своей парте — на втором ряду, рядом с окном. Рюкзак скидывает на пол, достаёт тетрадь и ручку. Краем глаза следит за Сашкой. А он — о чудо! — наконец-то поднял взгляд.

Их глаза встречаются. На секунду. Одну.

В его взгляде — испуг. Настоящий, как у зайца. И тут же — растерянность. И потом — этот жар, который он пытается спрятать, опуская ресницы. Он смотрит в стол, начинает что-то усердно перекладывать на нём — паяльник, катушку, зажигалку (зачем зажигалка?).

Людка усмехается про себя — опять эта насмешливая, чуть горькая усмешка, — и отводит взгляд первой. Смотрит на доску. Ждёт Петровича.

Сердце — предатель, оно колотится в горле. Но она не подаёт виду. Она — броня. Она — старшая. Она — справится.

Петрович тем временем кряхтит, открывает журнал, натягивает очки на нос.

— Так, труженики. Слушайте сюда. Задание повышенной сложности. Районный Дом культуры обратился к нам с просьбой — реконструкция системы освещения в малом зале. Проект — для практики, но пойдёт в зачёт как курсовая. Работаем парами. Я назначаю: Волков — Лысенко.

У Людки внутри всё обрывается. Сердце делает кульбит и замирает.

· А че сразу Лысенко? — возмущается Димон с первой парты. — Я тоже хочу Волкова! Мы с ним соседи!
· А ты, Ковалёв, пойдёшь с Кузьминым. У вас стиль работы одинаковый — авось и сработаетесь, — Петрович непоколебим. — Вопросы? Вопросов нет. Всё. Давай, Волков, Лысенко — ко мне через пару, получите техзадание.

Людка оборачивается на Сашку.

Он сидит, смотрит на неё. Серые глаза — такие серьёзные, словно он сейчас решил все проблемы мира. И губы приоткрыты — хочет что-то сказать, но не решается.

Она первая нарушает молчание:

— Ну, Волков, — голос ровный, без дрожи. — Поработаем. Только ты запомни: я спорить не умею красиво. Я спорить буду громко и с фактами.

Он кивает. Еле заметно. И уголки губ чуть-чуть дрожат в улыбке.

— А я не умею спорить вообще. Я умею делать.

Она смотрит на него секунду — и отворачивается к доске. Чтобы не видеть эту улыбку. Потому что от этой улыбки у неё внутри что-то ломается.

Броня даёт трещину.


Глава 3. Схема

Большое окно лаборатории № 34 выходит на юг, и после обеда сюда всегда вползает солнце — жёлтое, апрельское, ещё не по-летнему злое, но уже ощутимо тёплое. Оно ложится прямоугольниками на линолеум, выбеленный до дырок, подсвечивает пыль, которая вечно кружится над старыми столами, и делает золотыми медные жилы проводов, разложенных на подоконнике. Сейчас — начало третьего, пара уже идёт, но группа гудит, потому что Петрович, раздав задания, ушёл в лаборантскую пить чай с корвалолом. А без него аудитория наполняется своим, студенческим, шумом — кто-то списывает, кто-то щёлкает семечки, украдкой, под столом, а Димон Ковалёв, развалившись на стуле, громко рассказывает, как он вчера на танцах в ДК "Родина" "уделал какого-то фраера" из педагогического. Сашка сидит через проход от Димона, но не слушает. Он смотрит на схему, которую только что начертил Петрович на листе ватмана. И думает о другом.

— Ну и зачем нам эта реконструкция? — Людка сидит напротив, положив локти на стол, и сверлит его взглядом. Брови сведены, на переносице — вертикальная морщинка. — Ты видел их проводку? Я на прошлой неделе заходила в этот ДК, когда у Митьки репетиция была. Там провода как вермишель, всё в скрутках, изолента синяя, жёлтая, какая была. Пожар — через пять минут.

— Видел, — отвечает Сашка. Он наконец-то отрывается от ватмана и смотрит на неё. Осторожно, как на электрическую дугу — ярко и страшно. — Поэтому и надо не просто заменить, а переделать схему. Сделать…

— Дешевле и сердитее? — перебивает Людка, и в её карих глазах вспыхивает ирония.

— Нет, — он качает головой, пальцем ведёт по нарисованным линиям. — Сделать правильнее. Вот здесь, видишь, фаза идёт напрямую к софитам, а заземления нет. Это же опасно. Кто-то дотронется до корпуса — и привет.

Людка наклоняется, смотрит. Волосы её падают на щёки, и она их машинально убирает за ухо. В ухе — маленькая бирюзовая серёжка-гвоздик. Сашка замечает это впервые. И почему-то краснеет. Ведёт плечом — куртка (он её так и не снял, хотя в лаборатории жарко) трещит по швам.

— Ладно, — Людка выпрямляется. — Допустим. И что ты предлагаешь?

— А ты что предлагаешь? — он старается, чтобы голос звучал твёрдо, но получается — есть в нём какая-то умоляющая нота, как у щенка, который просит поиграть.

— Я предлагаю, — она берёт со стола карандаш и начинает чертить прямо поверх схемы, грубо, толстыми линиями, — заменить все кабели на новые, поставить нормальную трёхфазную систему, развести нагрузку. И уложиться в смету. У них там денег — кот наплакал.

— А эстетика? — тихо спрашивает Сашка.

— Что? — она поднимает голову.

— Эстетика, — повторяет он. — Свет — это ведь не только лампочки. Это настроение. Если мы повесим обычные люминесцентные лампы — будет скучно. А если добавить цветные фильтры, поставить регулировку яркости… Для сцены же, понимаешь? Там дети танцуют, спектакли ставят. Им нужен не просто свет, а сказка.

Людка смотрит на него секунду — в глазах удивление, потом раздражение, потом что-то ещё, что она быстро прячет, опуская ресницы.

— Волков, — говорит она медленно, чеканя каждое слово, — ты в каком мире живёшь? Сказка стоит денег. Цветные фильтры — это дополнительная нагрузка на проводку. Регулировка яркости — это диммеры, а они дорогие. Ты предлагаешь им бюджет просрать на эстетику, когда у них крыша течёт?

— У них не крыша течёт, — тихо возражает Сашка. — У них текут человеческие души. Потому что серость вокруг. Потому что даже свет — унылый, как в больнице.

Она молчит. Смотрит на него — тяжело, исподлобья. Потом откидывается на спинку стула и скрещивает руки на груди.

— Знаешь что, романтик, — говорит она с какой-то усталой насмешкой, — давай так. Ты покажешь мне, где в твоей сказке деньги, а я подумаю, как не спалить ДК к чёртовой матери. Идёт?

Сашка вздыхает. Его схема — та, что он нарисовал в воображении, с мягким тёплым светом, с лучами, падающими на сцену, как в храме, — меркнет. Остаётся ватман, карандашные линии и её глаза — недоверчивые, усталые, красивые до боли.

— Идёт, — говорит он. И добавляет, неожиданно для самого себя: — Ты очень красивая, когда злишься.

Людка замирает. Брови её сначала взлетают вверх, потом сходятся переносице. Щёки — он это видит, потому что смотрит не отрываясь, — щёки её слегка розовеют. Всего на пару тонов.

— Ты это… — она сглатывает, поправляет воротник свитера, который и так лежит идеально. — Ты это прекрати. Мы работаем.

— Я и работаю, — улыбается Сашка. Совсем чуть-чуть, так, что только уголки губ дрожат. — Изучаю контактную группу.

— Какую ещё группу? — она даже слегка подаётся вперёд.

— Нашу, — говорит он. И тут же пугается собственной смелости, отводит глаза, хватает карандаш и начинает что-то усиленно чертить на полях.

Людка молчит. Потом тихо, так, чтобы никто не услышал — никто, потому что Димон в другом конце класса орёт про какого-то Колю Гоголя, и все смеются, — она почти шёпотом говорит:

— А ты, Волков, оказывается, умеешь быть нахалом.

— Не умею, — бормочет он в ватман. — Это всё нервы.

— Нервы? — она вдруг смеётся. Коротко, отрывисто, как выдох. И тут же накрывает рот ладонью, словно удивилась сама себе. — Ну, смотри. У меня тоже нервы. Я могу и огрызнуться.

— А ты огрызайся, — он поднимает глаза. — Я не боюсь. Я электрик.

Это уже не его слова — это что-то вошедшее в него, какой-то ветер смелости. Людка качает головой — медленно, как маятник, — и в её взгляде, настороженном, колючем, появляется что-то тёплое. Совсем капелька. Как искра в сухой траве.

— Ладно, Волков, — говорит она, выпрямляясь и хватая свой карандаш. — Давай чертить. Только без этих твоих… локонов и взглядов. Мне ещё на работу после пар.

— Какую работу? — он удивлён.

— Не твоё дело, — отрезает она. Но без злости. Просто — ставит стену. Обычную, бетонную, в которой, если прислушаться, есть маленькая щель.

---

В это время в другом конце лаборатории Димон Ковалёв заканчивает свой рассказ и оглядывается. Видит Сашку и Людку, склонившихся над одним ватманом. Сашка что-то показывает пальцем, Людка слушает, наклонив голову. Не возражает. Не спорит. Просто слушает.

— О, смотрите, — громко, на всю аудиторию, объявляет Димон, подмигивая Кузьмину. — Волков нашёл себе контакт. И не с тем проводом, а с Лысенко. Осторожно, Саня, у неё напряжение большое.

Кто-то ржёт. Сашка, не поднимая головы, сжимает карандаш так, что тот угрожающе хрустит.

А Людка медленно поворачивается к Димону. Смотрит на него — спокойно, даже лениво. И говорит голосом, от которого у Ковалёва сползает ухмылка с лица:

— Ковалёв. Закрой рот, пока я тебе туда розетку не вставила. Розетка с заземлением, — и добавляет, уже мягче, но с металлом: — У меня и переходник найдётся.

В лаборатории становится тихо. Так тихо, что слышно, как за окном шуршат шины троллейбуса, поворачивающего с Ленина на Карла Маркса.

Димон сдувается, бормочет: "Ну и шутки у тебя", — и отворачивается.

Людка возвращается к ватману. Натыкается на Сашкин взгляд — в его серых глазах столько благодарности, что ей становится неловко.

— Чего уставился? — ворчит она.

— Ничего, — он улыбается. И добавляет чуть слышно: — Просто ты… умеешь включать тишину.

— Я умею выключать долбоёбов, — поправляет она. И тычет карандашом в схему. — Давай, работаем. Вот здесь у тебя ошибка. И здесь.

Он наклоняется, смотрит, где она показывает, и чувствует запах её волос — горьковатый, с нотами яблока — и от этого у него темнеет в глазах. И сердце, глупое, снова начинает отбивать чечётку где-то под рёбрами.

---

Через полчаса Петрович возвращается, шумно отхлёбывая из мятой кружки. Обходит ряды, останавливается у их парты. Смотрит на ватман — там уже не чистый лист, а густая сеть линий, цифр и пометок, сделанных двумя разными почерками: Сашкиным — аккуратным, каллиграфическим, и Людкиным — резким, летящим, с округлыми буквами.

— Гм, — кряхтит он, поправляя очки. — А вы, гляжу, сработались. Уже спорили?

— Так точно, — Людка кивает, не отрываясь от расчётов. — Он за эстетику, я за безопасность.

— А что в итоге?

— Ничего, — Сашка пожимает плечами. — Будем искать компромисс.

Петрович смотрит на них поверх очков. Взгляд у него — тяжёлый, прожжённый, как у человека, который видел в своей жизни и короткие замыкания, и долгие разлуки, и много чего ещё.

— Компромисс, — повторяет он. — Это хорошо. Компромисс — это когда оба провода встречаются в одной скрутке. Только помните: хорошая скрутка — та, что не искрит. Искра красивая, но пожар от неё — быстрый. А любовь… — он спохватывается, кашляет, — а работа, я хочу сказать, любит надёжность.

Он отходит. Сашка слышит, как Людка выдыхает — шумно, с присвистом.

— Твой Петрович, — шепчет она, — он что, всё понял?

— Не знаю, — честно отвечает Сашка. Он и сам не уверен. Но внутри — в груди, в горле, в кончиках пальцев, которыми он сейчас держит карандаш, — разливается что-то тёплое. Как будто где-то внутри щёлкнул рубильник, и зажёгся свет. Неяркий, пока ещё неяркий. Но уже неугасимый.

Он смотрит на Людку — на её руки, быстро и уверенно чертящие новую линию, на её нахмуренный лоб, на капельку пота на виске.

И думает: "Вот оно. Вот то самое".

Она чувствует его взгляд, поднимает голову. Молчит. Не огрызается. Просто смотрит в ответ — устало, настороженно, и — совсем чуть-чуть — благодарно.

— Работай, Волков, — тихо говорит она.

— Работаю, — отвечает он.

А сам не работает. Сам просто сидит и смотрит, как в её карих глазах, под слоем усталости и брони, зажигается что-то живое. Искра. Одна маленькая искра, которая, если не затушить её вовремя, может разгореться в нечто такое, что не потушит ни армия, ни расстояние, ни годы.

Но об этом он подумает потом. Сейчас — пусть просто горит.



Глава 4. Отказ от контакта

Среда, полдень. Центральный коридор политехнического колледжа пустеет — все разбрелись по аудиториям или в столовую, где сегодня, по слухам, дают гороховый суп и запеканку с подгоревшей корочкой. В окна бьёт свет — май уже почти вступил в свои права, и солнце по-настоящему греет, заставляя девушек с бухгалтерского снимать кофты и щеголять в тонких водолазках. На подоконниках кто-то оставил распечатки рефератов, пустую пачку из-под "L&M" и чей-то выпавший клок ваты — похоже, студенты-стоматологи, которые учатся на втором этаже, тренировались на муляжах и не убрали за собой. Пахнет жареными семечками — их лузгают прямо в коридоре, назло вахтёрше тёте Гале, которая уже трижды выходила и кричала: "Я сейчас метлой!". Сашка сидит на подоконнике в дальнем конце, у пожарного щита, листает тетрадь и ничего не видит. В голове — вчерашнее, её голос: "Ты предлагаешь бюджет просрать на эстетику?" И её щёки, розовые, когда он сказал про красоту.

Он не спал эту ночь. Лежал на продавленном диване в своей "хрущёвке" на Ленина, слушал, как мама в соседней комнате перебирает библиотечные карточки — она приносит работу домой, потому что завтра сдача отчёта, — и смотрел в потолок. На потолке — трещина, похожая на молнию. Он представлял, что это разряд. Что он — провод, по которому бежит ток. И что Людка — заземление. Без неё он — просто болтающийся в воздухе оголённый конец. Опасно. Бесполезно.

И в какой-то момент он решил: всё. Хватит мечтать. Надо действовать. Завтра же — в колледже — подойти, сказать…

Что сказать?

"Ты мне нравишься"? Смешно и по-детски.

"Я тебя люблю"? Страшно до колик.

"Давай встречаться"? Она засмеётся. Или, что хуже, посмотрит с жалостью.

Он перевернулся на живот, уткнулся лицом в подушку и застонал. Мать за стеной деликатно покашляла:

— Саш, ты не заболел?

— Нет, мам, всё нормально.

— Может, чаю?

— Нет, спи.

Он не спал. Он думал. И к утру придумал простую вещь: он должен быть рядом. Работать с ней. Доказывать, что он полезный. А слова — потом. Все эти красивые слова из стихов — они ни к чему, если ты не можешь просто взять и сделать. Включить свет. Починить проводку. Стать тем, на кого можно положиться.

А сегодня, в колледже, он подойдёт к ней после пар и предложит… что? Встретиться в библиотеке, поработать над проектом. В читальном зале. Там тихо. Там можно говорить шёпотом. Там можно…

— Волков, ты в астрале?

Голос Димона пробивается сквозь туман. Сашка поднимает голову — Ковалёв стоит перед ним, жуёт пирожок, из которого на пол капает повидло.

— Нет, так… задумался.

— О Лысенко? — Димон хитро щурится.

— О схеме, — сухо отвечает Сашка. — У нас реконструкция.

— Ага, — Димон дожевывает, вытирает рот рукавом. — Реконструкция. Я видел, как вы вчера чертили. Лбами почти соприкасались. Ты бы ещё карандаш у неё из рук выхватил, чтоб погладить.

— Ковалёв, — Сашка говорит тихо, но в голосе появляется что-то жёсткое, чего раньше не было. — Тебе делать нечего?

— Есть, — Димон вдруг становится серьёзным. — Слушай, я по-дружески. Лысенко — девка непростая. Ты её не раскусишь. У неё броня — как у БТР. И если ты просто так, поиграться… Она тебя по стенке размажет.

— Я не играюсь, — Сашка сжимает тетрадь так, что пальцы белеют.

— А что ты делаешь?

— Я работаю. Над проектом.

— Ну-ну, — Димон хлопает его по плечу и уходит. — Работай. Только помни: у Лысенко на руке медный браслет. Это не украшение. Это заземление. Она им любого долбанёт, если что не так.

Сашка остаётся один. Смотрит в окно — там, внизу, по улице бегут люди, машины, троллейбус тяжёло ползёт в гору. И вдруг он видит её. Людка выходит из дверей техникума, одна, без Кати, без кого-либо. В руке — пакет с книгами. Идёт быстро, почти бежит, волосы распущены — пучок, видимо, устал держать, и теперь они падают на плечи тяжёлой чёрной волной. Белый свитер. Оранжевый шарфик. Те же берцы, что и вчера.

Сашка соскакивает с подоконника, хватает рюкзак и бежит вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. На крыльце он останавливается, переводит дух. Она уже уходит в сторону остановки, к парку, не к центру, а куда-то в сторону, в тихие улочки.

— Люда! — кричит он. Голос срывается, получается хрипло и громко.

Она оборачивается. Смотрит — издалека, щурясь на солнце.

— Волков? Чего?

Он бежит к ней. Сердце колотится — кажется, выпрыгнет. Подбегает, останавливается, дышит часто, как после кросса.

— Можно… — он сглатывает. — Можно с тобой пойти? Поговорить?

— О чём? — в её взгляде не удивление, скорее — настороженность. Как у зверька, который чует капкан.

— О проекте. Ну и… вообще.

Она молчит. Секунду, вторую. Потом пожимает плечами.

— Пойдём. Только быстро. Мне через час на работу.

Они идут по тихой улице Халтурина — старые деревянные дома, палисадники с ещё не распустившейся сиренью, заборы, крашенные зелёной краской. Где-то лает собака. Пахнет прелыми листьями и ещё чем-то весенним, обещающим — берёзовым соком, что ли. Людка идёт быстро, Сашка — рядом, чуть отставая. Не знает, с чего начать.

— Ты хотел говорить? — напоминает она, не глядя на него.

— Да. Я насчёт проекта… У меня есть идея, как сделать дешевле, но с эстетикой. Если заменить часть софитов на светодиодные ленты — они сейчас появились, дороговато, но если взять китайские… — он несёт какую-то чушь, сам это понимает, но не может остановиться. — И диммеры можно самодельные сделать, у меня дядя радиолюбитель, он научит… В общем, я хочу показать тебе расчёты.

— Покажи, — коротко бросает она. — В техникуме.

— Не только расчёты, — выдыхает он. И останавливается. — Я хочу… Я просто хочу, чтобы ты знала. Я…

Людка тоже останавливается. Поворачивается к нему. Смотрит — прямо, в упор. В её глазах — цыганская какая-то глубина и одновременно — сталь.

— Что — ты? — спрашивает она тихо.

— Ты мне нравишься, — выпаливает он. И сам пугается собственных слов. Слова повисли в воздухе — тяжёлые, неуклюжие, не те.

Она молчит. Долго. Так долго, что Сашка готов провалиться сквозь землю — прямо в этот весенний асфальт, треснувший после зимы.

— Волков, — наконец говорит она. И голос — ровный, холодный, как вольтова дуга. — Ты меня вообще знаешь? Не придумал себе, не нарисовал в голове — а знаешь?

— Я… — он растерян. — Я хочу узнать.

— А я не хочу, чтобы меня узнавали, — отрезает она. — У меня работа, семья, техникум. И голова — другими вещами забита. Не тобой.

Каждое слово — как пощёчина. Сашка бледнеет. Пытается улыбнуться — не получается.

— Я не просил… чтобы ты думала обо мне. Я просто…

— Знаешь что? — она перебивает. — Давай просто работать. Проект сдадим — и разойдёмся. Не надо этих… чувств. Всё равно они ни к чему.

Она разворачивается и идёт дальше — быстро, чеканя шаг. Сашка стоит, смотрит ей вслед. Белый свитер, чёрные волосы, оранжевый шарфик — всё удаляется, становится меньше, тает среди старых заборов.

Он не бежит за ней. Не зовёт. Просто стоит, сунув руки в карманы, и чувствует, как внутри что-то обрывается. Как будто кто-то перерезал провод. И свет — тот, крошечный, что зажёгся в груди, — гаснет.

---

Час спустя. Людка сидит в приёмной районной поликлиники — у неё подработка, уборка после смены. Тянет швабру по линолеуму, в ушах — плеер, в нём — "Король и Шут": "Лесник", неспешный, жутковатый. Мысли мечутся, как мухи в банке.

"Зачем я так?" — спрашивает она себя в сотый раз. — "Он же просто сказал. Просто. Без пошлости, без этих... 'давай встретимся, я тебя покатаю'".

Она вспоминает его лицо — бледное, с серыми глазами, в которых была такая надежда, что у неё самой защемило где-то глубоко, под рёбрами. И она испугалась. Не его — себя. Потому что в тот момент, когда он сказал "Ты мне нравишься", внутри что-то дрогнуло. Затрепетало, как оголённый провод под напряжением.

"Нельзя", — приказала она себе. — "Нельзя. У тебя нет времени. Нет денег. Нет сил. Семья — на тебе. Мать — больная. А он — сказочник. Придумает себе принцессу, а потом разочаруется, когда увидит, что ты — не принцесса. Ты — Людка из Нововятска, которая выбивает чеки и меняет памперсы брату. Какая любовь? Какие встречи?"

Она останавливается, опирается на швабру, закрывает глаза. Вспоминает его улыбку — когда он сказал: "Ты очень красивая, когда злишься". Глупый. Ненормальный. Воспитанный библиотекарями.

"Правильно сделала, — убеждает она себя. — Чем раньше отрубить — тем меньше болеть будет."

Но внутри, под броней, под медным браслетом, под всеми этими "надо" и "нельзя", что-то ноет. Как зуб. Как старый, больной зуб, который не вырвать, потому что некогда идти к стоматологу.

Она включает погромче "Лесника", чтобы не слышать себя.

---

В тот же вечер Сашка сидит на кухне у себя дома. Перед ним — тетрадь в клетку, стихи. Он пишет:

Я оголённый провод был,
Ты — заземление, но не впустила.
И я болтаюсь, словно пыль,
В пустотах собственного тыла.

Мать заходит, ставит перед ним кружку чая — с мятой, которую сама сушила.

— Ты чего, сынок, бледный?

— Всё нормально, мам.

— Не обманывай, — она садится напротив, гладит его по голове — сухой, тёплой ладонью. — Я тебя за двадцать лет выучила. Что случилось?

— Да так… — он закрывает тетрадь. — Девушка. Одной сказал, что она мне нравится. А она — нет.

Мать молчит. Потом вздыхает.

— Может, она просто испугалась?

— Чего?

— Не знаю, — мать пожимает плечами. — Люди разные бывают. Кто-то боится счастья. Думает — не заслужил. Или — не время. Или — не с тем.

Сашка поднимает голову. Смотрит на мать — на её добрые, уставшие глаза, на седину в тёмных волосах.

— А как понять — с тем?

Мать улыбается — грустно, по-взрослому.

— А никак. Сердце подскажет. Ты главное — не отступай, если оно правда. И не жди, что будет легко. Любовь — это не праздник. Это работа. Почище твоей реконструкции ДК.

Он смотрит на остывающий чай. И думает: "Не отступать. Она сказала — работать. Значит, буду работать. Проект. Реконструкция. И, может быть, когда она увидит, что я не сказочник, что я умею делать…"

Он не додумывает. Просто берёт ручку и переворачивает страницу. Начинает писать не стихи, а схему — новую, правильную, с заземлением и экономией. Ту, которая нужна ей. Ту, которая, может быть, докажет, что он — настоящий.

За окном темнеет. Киров зажигает фонари: жёлтые, неровные, тусклые. И в каком-то из окон — далеко, на другом конце города, в панельной многоэтажке Нововятска, — Людка стоит у плиты, помешивает суп и думает о том же. О серых глазах. О глупых стихах, которые она не читала, но почему-то знает.

"Дурак", — мысленно ругает она его. И себя — за то, что не смогла сказать тепло. За то, что нажала на кнопку "отключить" раньше, чем схема замкнулась.

За окном — май. А в душе — ноябрь. У обоих.



Глава 5. Поезд на Юрью

Суббота, начало мая. Старый железнодорожный вокзал, который ещё называют “Киров ,2” , облупленная сталинская монументальность, высокие потолки с лепниной, которую давно никто не красил, запах дешёвого кофе из автомата и мазута с путей. На часах — семь утра, солнце только-только встаёт, и его косые лучи пробиваются сквозь грязные стёкла, ложась жёлтыми квадратами на плиточный пол, где натоптано за вчерашний день. Пассажиров мало — в основном дачники с тяжёлыми сумками и женщина с ребёнком, который орёт, потому что хочет "пИть, пить, пить!". Где-то объявляют посадку на поезд до Котласа и динамик надрывается хриплым голосом диктора. Сашка стоит у входа, прижимая к груди рюкзак, в котором — блокнот, рулетка, фотоаппарат "Смена" (мамин, плёночный, с которым он возился полвечера, проверяя, работает ли), и бутерброды с сыром, которые сунула мать. Он ищет глазами Людку и волнуется так, что ладони потеют.

После "отказа" прошло три дня. Три долгих дня, за которые они почти не разговаривали. На парах — сухое "дай карандаш" и "подвинься". В коридорах — короткие кивки и мгновенно отведённые взгляды. Людка старалась не смотреть на него, а он — наоборот, ловил каждое её движение, каждый поворот головы, каждое пожатие плеч, когда она разговаривала с Катей. И внутри у него всё сжималось — то ли от обиды, то ли от отчаяния, то ли от глупой надежды, которую не получалось задушить.

А вчера Петрович вызвал обоих в лаборантскую и объявил:

— Завтра — выезд на объект. Надо сделать замеры, сфотографировать проводку, оценить фронт работ. Приедете — покажете мне проект. Без фантазий, Лысенко, но и без занудства, Волков. И чтобы без споров. Ясно?

— Ясно, — ответили они хором, не глядя друг на друга.

И вот теперь они стоят на разных концах перрона — она у киоска с "Союзпечатью", листает журнал "Твой" (на обложке какой-то мальчишник с гель-лаком на ногтях, для Людки совершенно чужой, но она делает вид, что читает) и поглядывает на часы. Чёрные волосы собраны в тугой пучок на затылке, на ней тёмно-синяя куртка-ветровка с капюшоном и те же берцы. Сашка замечает, что браслет на запястье сегодня особенно ярко блестит — видимо, начистила.

— Поезд на Юрью прибывает на первую платформу, — объявляет диктор, и Людка наконец отрывается от журнала, идёт к краю перрона. Сашка — за ней, держа дистанцию.

Она садится первой, у окна, кидает рюкзак на соседнее сиденье — заградительный маневр. Сашка понимает, замирает в проходе.

— Можно? — спрашивает он тихо.

— Мест много, — она пожимает плечами.

Он садится напротив, через проход. Поезд дёргается, и вагон медленно плывёт мимо вокзала, мимо железнодорожных путей, заставленных товарняками, мимо серых панельных пятиэтажек и гаражей, разрисованных граффити: "Спартак — чемпион!", "Киров — город контрастов", и чья-то корявая подпись. Людка смотрит в окно, Сашка — на неё. Потом спохватывается, вытаскивает блокнот и начинает писать список — что нужно замерить, сфотографировать, проверить.

Стук колёс. Размеренный, гипнотический: тра-та-та, тра-та-та. Где-то в конце вагона пьяный мужик затягивает "Ах, Самара-городок", кто-то ему подпевает, кто-то шикает. Проводница в синем форменном пиджаке и с бигуди на голове проносится с чаем — в подстаканниках, на блюдечках с лимоном, дорого, но пахнет вкусно, цитрусом и печеньем.

Сашка поднимает голову. Людка всё смотрит в окно, и в отражении видно её лицо — усталое, спокойное, но с каким-то внутренним напряжением, как будто она ждёт удара.

— Хочешь чаю? — спрашивает он.

— Нет.

— Бутерброд? У меня с сыром.

— Я поела дома.

Она встаёт, снимает с верхней полки рюкзак, достаёт тетрадь — ту самую, в чёрной обтяжке, что он видел в коридоре. Начинает листать, водить пальцем по строчкам.

— Что это? — Сашка не выдерживает.

— Эскизы, — бросает она. — Я в ДК ходила вчера, набросала расположение софитов.

— Покажешь?

Она колеблется секунду — потом протягивает тетрадь. Сашка берёт, как святыню, осторожно раскрывает.

И замирает.

На страницах — не просто схемы. Рисунки. Тонкие, точные, словно вырезанные лазером. Людкиным карандашом (простым, "Конструктор", заточенным острым клинышком) нарисована сцена ДК — со всеми деталями: бархат кулис, трещины в паркете, тусклые лампы под потолком. И поверх — её пометки: "заменить", "переставить", "сделать направленный свет". А на полях — маленький набросок девочки в балетной пачке, которая тянет руку к лампе. Так трогательно, что у Сашки перехватывает горло.
Проехали Гирсово

— Ты… — он поднимает глаза. — Ты правда художница.

— Я техник-электрик, — отрезает она. Но в голосе нет прежней стали. Есть что-то — мягкое, неуверенное. — Это так… от скуки.

— Здорово. — Он возвращает тетрадь. — Ты должна рисовать.

— Я должна семье помогать, — она прячет тетрадь и снова смотрит в окно.

Поезд выезжает за город. За окном уже не панельки, а поля — бурые, только начинающие зеленеть, перелески, редкие деревеньки с покосившимися избами и синими вагончиками на огородах. Небо высокое, бесконечное, с белыми кучевыми облаками, похожими на корабли. Где-то вдалеке блеснула река — Вятка, ещё холодная, но уже освободившаяся ото льда.

— Красиво, — нечаянно говорит Сашка.

Людка поворачивается к нему. В её глазах — удивление, смешанное с чем-то ещё, почти с нежностью. Но она быстро прячет это, усмехается:

— Ты бы ещё стихи прочитал. Про берёзки там.

— А что, — он чуть заметно улыбается. — Могу. Есенина.

— Да ну тебя, — она машет рукой, но без раздражения. Почти небрежно. — Лучше расскажи. Зачем ты пошёл на электрика? Ты же вроде из интеллигентной семьи. Мать — библиотекарь.

— А отец — электрик, — Сашка пожимает плечами. — Был. Пока не ушёл.

Она молчит. Вопрос висит в воздухе, но она его не задаёт — про отца. Спасибо ей за это.

— А я, — она начинает сама, глядя в окно, на убегающие поля, — я пошла, потому что в семье деньги нужны. Техникум — быстро, специальность — есть где работать. Девчонок на электрика мало — значит, начальство будет в очередь стоять, чтобы взять. Квота, понимаешь. Женская.

— Ты сильная, — тихо говорит Сашка.

— Я не сильная, — она качает головой. — Я просто не могу позволить себе слабость.

Стук колёс. Тишина. И в этой тишине Сашка чувствует, как между ними, через проход, пробегает что-то — не искра, а что-то более прочное. Начало доверия. Робкое, неумелое, как первый шаг ребёнка.

Они едут дальше. В сторону Юрьи. В сторону Дома культуры, который им предстоит спасти.

---

Через час — после долгой тряски по просёлочной дороге (от станции пришлось идти пешком, потому что автобус не ходил, а местный "уазик" проехал мимо, даже не притормозив) — они наконец добираются до посёлка.

Посёлок — один из тех, что разбросаны по Кировской области: главная улица с облупившимися административными зданиями, магазин "Продукты" с вывеской, написанной от руки, детская площадка с ржавыми качелями и ДК — двухэтажное кирпичное здание с колоннами и лепниной, которая, кажется, вот-вот отвалится. На фронтоне — огромный барельеф: серп и молот, обвитые лавром. Краска облупилась, видна серая штукатурка.

— Ну и красота, — Людка оглядывается с практичным прищуром. — Не ДК, а склеп.

— Красота в деталях, — возражает Сашка. — Вот колонны, смотри. Хорошо бы их подсветить.

— Начнём с крыши, — вздыхает Людка. — Пойдём, пока не пошёл дождь.

Она достаёт ключи — завхоз, тётя Клава, оставила их в условленном месте, под половицей у заднего крыльца. Сашка наблюдает, как она ловко орудует связкой, открывает тяжёлую дверь — та поддаётся с протяжным скрипом.

Внутри — сумрак. Пахнет сыростью, деревом, старой краской и ещё чем-то сладковатым — может быть, конфетной пылью с новогодних утренников. Они проходят в зрительный зал.

Ряды кресел, обитых потертым бархатом. Сцена — с потускневшим занавесом, цвета "выдержанного бордо". По бокам — кулисы, на которых кто-то нарисовал берёзки (так убого, что Сашке становится грустно). Пол — скрипучий, в некоторых местах проваливается под ногой.

Сашка включает фонарик, водит лучом по стенам. Провода — да, та самая "вермишель", о которой говорила Людка. Серые, засаленные, с торчащими оголёнными жилами. Изолента синяя, жёлтая, чёрная — слоями, уже липкая от времени.

— Боже, — шепчет он.

— Я же говорила, — Людка проходит вдоль стены, считает розетки. — Здесь и пожара ждать недолго. Надо всё менять.

— Сначала — замерим, — он достаёт рулетку. — И сфотографируем.

Они работают молча, быстро, как будто давно вместе. Сашка измеряет расстояния от стен до софитов, высоту подвеса, длину кабелей. Людка фиксирует в тетради, иногда комментирует: "Вот этот провод вообще без изоляции, палец поставь — и здравствуй, мама".

— А у тебя током било? — спрашивает он, выпрямляясь.

— В детстве, — она кривит губы. — Дома розетку чинить пыталась. Меня — всю тряхануло, а я не отпускаю. Витька (брат) втащил из комнаты одеялом — накрыл меня и дёрнул. Так я узнала, что такое заземление.

— Испугалась?

— Обожгло, — показывает ладонь — на ней, между пальцами, маленький шрамик. — Но не испугалась. Ток — он честный. Говорит прямо: "Я здесь, я есть, и я опасен". Так яснее, чем люди.

Сашка смотрит на её ладонь, потом — в глаза. Тёмные, с золотистыми искорками от фонарика.

— А я вот боюсь, — признаётся он. — Не тока. А того, что не включиться.

— Чего?

— Света, — он улыбается. — Внутри. Когда долго ждёшь человека, думаешь о нём, представляешь, а он — не приходит.

Людка опускает руку. Молчит. Потом медленно, как будто через силу, говорит:

— А если приходит? Что тогда?

— Тогда — контакт, — он смотрит не отрываясь. — И напряжение такое, что искра на весь город.

Она отводит взгляд первая. Барабанит пальцами по тетради — раз, два, три. Потом встаёт и идёт к сцене.

— Давай, Волков, работай. До электрички ещё три часа, а мы только половину зала обошли.

Он вздыхает, но слушается. Идёт за ней, перешагивая через провалы в полу. И думает: "Она отступила не потому, что ей всё равно. Она отступила, потому что ей не всё равно".

Стук их шагов — её уверенных, его чуть запинающихся — разносится по пустому залу, как метроном.

Жизнь идёт. Проект идёт. И, может быть, к его безумной идее о тёплом свете они всё-таки когда-нибудь придут.



Глава 6. Дождь и заброшенный зал

Посёлок Юрья. Тот самый ДК. Четыре часа дня. Небо, ещё утром бывшее невинно-голубым, наливается свинцом — с запада, откуда всегда приходит непогода на Вятке, ползёт туча, тяжёлая, брюхатая, похожая на утюг. Воздух становится плотным, липким, пахнет озоном и пылью — верный признак грозы. За пару минут ветер, до того лениво шевеливший листья тополей, набирает силу, гнёт молодые берёзки, срывает с них первую, ещё не окрепшую зелень. Сашка, стоя у окна на втором этаже ДК, смотрит, как за горизонтом полосато-синей шторкой опускается ливень, и его сердце, и без того колотившееся рядом с Людкой, начинает биться чаще — от тревоги и от того странного, почти детского восторга, который всегда нагоняет гроза.

— Ёлки-палки, — Людка подходит к другому окну, прислоняется лбом к холодному стеклу. — Вот это зарядило.

— Надолго, — кивает Сашка. — Я такие тучи знаю. Пока не выльется вся — не уйдёт.

— А нам на электричку. Через час.

— Не успеем.

Они переглядываются. В глазах Людки — привычная уже практичная хмурь, но в её глубине — лёгкая растерянность. Остаться вдвоём в заброшенном здании посреди грозы — не входило в её планы. Сашка, напротив, чувствует, как внутри разрастается что-то тёплое и опасное. Радио, на котором они никогда не включались, вдруг ловит волну.

— Есть здесь где переждать? — спрашивает он. — Комната какая-нибудь, не продуваемая.

— Там, — Людка кивает в сторону служебного коридора. — Завхоз показывала. Что-то вроде гримёрки. Или кладовки. С диваном.

— Пойдём.

Они идут по тёмному коридору, освещая путь фонариком (Сашка предусмотрительно взял с собой налобный, "пионерский", как дразнит его Димон). Стены здесь не крашеные — просто бетон с разводами старой плесени. Под ногами — линолеум, вздувшийся пузырями, и кое-где торчат гвозди. Людка идёт впереди, уверенно, как будто знает путь. Сашка смотрит на её спину — на тёмно-синюю ветровку, на воротник белого свитера, который выглядывает из-под капюшона, на то, как она ставит ноги — твёрдо, широко, будто прирастая к земле.

— Здесь, — она останавливается перед обшарпанной дверью, толкает её плечом.

Помещение оказывается небольшим — квадратов десять, не больше. Единственное окно, затянутое паутиной, выходит во двор, где уже вовсю хлещет дождь, и струи воды бегут по стеклу, искажая и без того мутный вид. В углу — старый кожаный диван с вылезшей наружу ватой, на котором, наверное, гримёрши отдыхали между спектаклями местной самодеятельности. Рядом — трюмо с треснувшим зеркалом, на нём пыльная расчёска и несколько заколок-невидимок. Пахнет здесь сыростью, деревом и чем-то сладковато-цветочным — остатком духов, которые распыляли когда-то давно.

— Нормально, — Людка оглядывается, кидает рюкзак на диван. — Сухо. И вроде не течёт.

— Садись, — Сашка включает свой фонарик на максимум, ставит его на трюмо — получается тусклый, абажурный свет. — Я пока схему прикину.

— Надо же, — она садится, вытягивает ноги, снимает ботинки (шнуровка серая, толстая, болотного цвета). — Какой ты предусмотрительный.

— Мать научила. В любой непонятной ситуации — ищи свет.

Людка усмехается — в полутьме не видно, но Сашка слышит: этот короткий всхлип смеха, сразу придавленный. Она тоже умеет не выдавать себя.



Гроза между тем разыгрывается не на шутку. Молнии бьют где-то рядом — так близко, что отсчитывать секунды между вспышкой и громом бессмысленно, они сливаются в сплошной оглушительный треск. Ветер воет в щелях, стёкла дребезжат. Сашке на минуту становится жутковато — но не из-за молний, а из-за того, как близко сейчас Людка. Он слышит её дыхание — ровное, спокойное, только иногда сбивающееся, когда особенно громкий удар сотрясает здание.

— Не боишься? — спрашивает он, чтобы прервать тишину.

— Чего? — она поднимает голову от конспекта, который взяла с собой (как будто можно читать в такой неуют и при таком свете).

— Грозы.

— Нет, — она пожимает плечами. — А ты?

— Немного, — он не врёт. — Дома, когда молния, я всегда выключаю все приборы. И розетки закрываю. Мама смеётся: "Ты же электрик, не бойся". А я: "Электрик знает, как страшен ток, поэтому и боится".

— Мудрая у тебя мама, — Людка складывает руки на коленях, смотрит на него. Серьёзно, в упор. — И добрая.

— А у тебя? — осторожно спрашивает он. Знает, что она не любит говорить о семье, но сейчас, в полутьме, под гром, границы как будто смещаются.

— Мать болеет, — голос Людки становится глуше, будто она говорит сама с собой. — Спина. Работа на заводе — не подарок. А отец — он хороший, но пьёт иногда. Несильно, но… — она не договаривает, трогает медный браслет. — Старшая — значит, вечная дежурная. Брату штаны погладить, сестёр помыть, уроками проверить. Матери таблетки купить. Папе — зарплату не пропить.

Сашка молчит. Ему хочется подойти, сесть рядом. Взять её за руку — ту, с браслетом. Сказать: "Я понимаю. У меня отец ушёл, когда мне было шесть, и мама одна тащила. Тоже многого не было. Но мы справились". Но вместо этого он говорит:

— А ты отдыхаешь как?

— Отдыхаю? — она даже смеётся — горько, с надрывом. — Я, Волков, забыла, как это. Когда диван и книжка — это отдых? Если я на диване — значит, у меня температура. Или тихий час для детей, и я притворяюсь, что сплю.

— Сейчас ты отдыхаешь, — говорит он. И сам удивляется своей смелости.

— Сейчас я — сижу в ДК под грозу с парнем, который вчера сказал… — она замолкает, прикусывает губу.

— Который вчера сказал, что ты ему нравишься, — заканчивает за неё Сашка. И смотрит не отрываясь. — И не взял свои слова обратно.

— Дурак, — выдыхает она. Но в голосе нет злости.

— Глупый влюблённый дурак, — соглашается он. — Это я.

Дождь барабанит по крыше, по стеклу, по железу водосточных труб. Где-то в здании что-то гулко падает — то ли дверь, то ли карниз. И в этом хаосе звуков их молчание становится самым громким.

— Ты же ничего обо мне не знаешь, — наконец произносит Людка.

— Я знаю, что у тебя сложная семья. Что ты рисуешь. Что ты одна из трёх девчонок на курсе и всё равно лучшая. Что ты носишь оранжевый шарф, хотя он ни к чему не подходит, просто потому что он тебе нравится. Что ты злишься, когда тебя жалеют. Что ты боишься показаться слабой. И что ты красивая — даже когда только что с уборки.

Она слушает, и он видит, как её лицо, освещённое тусклым светом фонарика, меняется — с хмурого, колючего на что-то растерянное, почти детское. Она смотрит на него — и в её глазах нет больше стали.

— Откуда ты… — шепчет она.

— Я наблюдательный, — он чуть заметно улыбается. — Электрики должны видеть контакты.

Людка вдруг встаёт, подходит к окну, упирается ладонями в подоконник. Стоит так долго, спиной к нему. Плечи её вздрагивают — то ли от холода, то ли от чего-то другого. Сашка не двигается, боясь спугнуть.

— Ты знаешь, — говорит она, не оборачиваясь, — я никогда никому не рассказывала про отца. Про то, что он пьёт. Димоны — они бы не поняли. Начали бы жалеть. А я не выношу, когда меня жалеют.

— Я не жалею, — тихо говорит Сашка. — Я восхищаюсь.

Она оборачивается. Взгляд — прямой, требовательный — ищет подвох. Но находит только его серые глаза, честные до боли.

— Сядь, — просит он. — Пожалуйста.

Она возвращается к дивану, садится. На этот раз — ближе. Расстояние между ними — как оголённый провод: достаточно просто протянуть руку.

И он протягивает.

Берёт её ладонь — тёплую, чуть шершавую от работы. Водит пальцем по браслету — медная проволока, на ощупь гладкая, с лёгкой зеленью окиси.

— Хорошая работа, — говорит он. — Сам сделала?

— Сама, — она не отнимает руку. Смотрит на их пальцы — его длинные, в чернильных пятнах, её — короткие, с обкусанными ногтями. — Ещё в девятом классе. Чтобы был. Как талисман.

— От чего?

— От одиночества, — она вдруг резко выдыхает. — Глупо, да?

— Нет, — он гладит её ладонь большим пальцем — медленно, осторожно. — Не глупо. У меня — шестерёнка. Дядя подарил. Говорит: "В жизни всё вращается". Я её ношу, чтобы помнить: даже если ты маленькая деталь — от тебя зависит весь механизм.

Она переворачивает ладонь — и теперь его рука лежит в её. Они смотрят на переплетённые пальцы, и в этой простой картинке — больше смысла, чем в любых словах.

За окном — гроза. А здесь, в гримёрке, тишина.

— Волков, — шепчет она.

— Саша, — поправляет он.

— Саша, — послушно повторяет она, и от этого его имя, произнесённое её голосом, становится другим — тёплым, пушистым, как её свитер.

— Люда, — отвечает он.

Дождь начинает стихать. Гром уходит на восток. И в наступившей тишине они слышат, как за окном, в мокрой траве, заливается первая после ливня птица.

Контакт состоялся. Без искры. Без короткого замыкания. Просто — два провода встретились, и по ним пошёл ток. Ровный, тёплый, живой.

Сашка сжимает её пальцы. Она — его. И в этом рукопожатии на диване заброшенного ДК — больше любви, чем в сотне громких признаний.

— Расскажи мне что-нибудь, — просит она.

— О чём?

— О себе. О настоящем. Не о схемах. О тебе.

Он начинает говорить. О том, как отец ушёл, когда он был маленьким, и долго присылал открытки из Тюмени, а потом перестал. О том, как мать плакала по ночам, но при нём всегда улыбалась. О том, как он начал читать в четыре года и к семи перечитал всё, что было в доме, включая бабушкины кулинарные книги.

Она слушает. Не перебивает. И когда он заканчивает, говорит:

— А я, если честно, почти не читаю. Некогда. И в библиотеку не хожу — стыдно. Вся такая грязная после уроков и работы, что мне, культурному человеку, стыдно.

— А я тебе принесу, — обещает он. — Что захочешь.

— Захочу — сама возьму, — она усмехается, но мягко. И не отнимает руки.

Они сидят так ещё долго. Пока ливень не превращается в мелкий нудный дождик — который, впрочем, тоже когда-нибудь кончится. Пока за окном не темнеет по-настоящему.

А потом она говорит:

— На поезд мы всё равно опоздали. Придётся на попутках. Завтра.

— Завтра, — кивает он. И чувствует, что это "завтра" — лучшее слово, которое он слышал за последний месяц.

— Пошли, — она встаёт, забирает руку (не сразу, а спустя минуту — как будто они договариваются помаленьку). — Надо найти, где тут дверь не выбита, чтобы переночевать. Или на диване?

— Где скажешь, — он встаёт следом.

— Скажу — на диване. Ты на одном конце, я на другом. И чтобы без глупостей, Волков.

— Саша, — поправляет он.

— Саша, — она усмехается, натягивая ветровку. — Чтоб без глупостей, Саша. Я серьёзно.

— Обещаю, — он поднимает правую руку, как клянутся в пионерском детстве. Обещает и сам знает, что сдержит слово. Потому что сейчас, когда она так близко, когда её голос шепчет его имя, — большего ему и не надо.

Свет фонарика. Дождь за окном. И путь домой — завтра. А сегодня — только они и эта маленькая гримёрка, где когда-то готовились к выходу на сцену. И, может быть, сейчас они тоже готовятся. Каждый к своему выходу. В большую, страшную, красивую любовь.



Глава 7. Полусладкое

Утро в Юрье после грозы — самое красивое утро на свете. Воздух промыт до звонкой прозрачности, блестит каждая травинка, на листьях тополей висят тяжёлые, холодные ещё капли. Небо — высокое, бледно-голубое, с редкими облаками-барашками, которые убегают на восток, туда, где вчера грохотала гроза. Пахнет мокрой землёй, прелой листвой и чем-то неуловимо сладким — то ли черёмуха зацвела где-то за посёлком, то ли сами берёзы пустили сок, и ветер принёс этот запах. Сашка стоит на крыльце ДК, щурится на солнце и чувствует себя так, будто родился заново. Потому что ночь на диване, разделённая ровно тремя метрами пространства и её строгим "без глупостей", стала самой счастливой в его жизни — он слышал её дыхание, знал, что она не спит, и в этой обоюдной бессоннице было что-то более интимное, чем любой поцелуй.

Она выходит следом — растрёпанная, в мятой ветровке, с красными от недосыпа глазами, но всё равно прекрасная. И Сашка думает: "Вот оно. Вот как выглядит женщина, которую любишь. Не накрашенная, не причёсанная, сонная и немного злая. И всё равно — другой не надо".

— Доброе утро, — говорит он.

— Какое оно доброе, — она зевает, прикрывая рот ладонью. — Спина затекла. И есть хочется так, что волком выть.

— У меня есть бутерброды. Материнские.

— Давай сюда, — она выхватывает свёрток, жадно откусывает. Сыр, хлеб, немного масла. Ест быстро, не глядя, как будто боится, что отнимут. Сашка смотрит — и в который раз восхищается тем, как она не играет. Ни капли "девчачьей" манерности, ни одного лишнего движения. Просто человек, который топит голод, потому что привык жить в режиме "скоро перерыв".

— Мы же на электричку опоздали, — напоминает она с набитым ртом.

— На первую. Вторая — в двенадцать. Успеем.

— А что делать три часа? — она вытирает рот тыльной стороной ладони.

— Погуляем, — он прячет дрожь в голосе. — Посёлок посмотрим. Погода — сказка.

Она смотрит на него — с подозрением и с каким-то новым, ещё незнакомым выражением. Потом пожимает плечами.

— Погуляем. Только сначала найдём магазин. Я хочу кофе.



Посёлок просыпается. Из труб вьётся дымок, где-то лает собака, женщина в халате вытряхивает половик с балкона и кивает им: "Здрасьте, молодые". Людка кивает в ответ — своя, привычная, не чуждая. Сашка идёт рядом, поглядывает на неё — на профиль, на её лёгкую походку, на то, как она щурится на солнце.

Они находят магазин — типичное сельпо с облупившейся вывеской "Продукты", где за стеклом витрины выставлены банки с компотом, пыльные бутылки "Фанты" (никто не купил, слишком дорого) и шоколадки, выпущенные ещё в прошлом году. Внутри пахнет мышами и керосином. Продавщица — тётя Рая с жидкой химической завивкой, красным халатом и сигаретой в зубах — окидывает их равнодушным взглядом.

— Чего вам?

— Кофе растворимый есть? — спрашивает Людка.

— Ага, "Нескафе". Триста рублей.

— Дорого.

— Другого нет.

— Ладно, — Людка лезет в карман джинсов, достаёт мятую купюру. — И что-нибудь к кофе. Печенье есть?

— Есть "Юбилейное". И конфеты "Птичье молоко", но просроченные.

— Печенье давайте.

Сашка смотрит, как она расплачивается — быстро, без раздумий. Понимает, что ей жалко этих денег. И вдруг предлагает, неожиданно для себя:

— А давай я угощу. Вином. Вон, полусладкое стоит, "Изабелла".

Людка поворачивается, смотрит на бутылку — запылённую, с потрёпанной этикеткой, где нарисован виноград и какой-то нелепый павлин. Цена — двести пятьдесят рублей. Недорого даже по меркам студентов.

— Ты чего, Волков? — хмурится она, но в глазах — любопытство.

— Саша, — поправляет он с улыбкой. — Просто попробуем. За то, что пережили грозу.

— Пойдёт, — она вдруг соглашается. — Только ты потом не говори, что я тебя спаиваю.

— Не скажу, — он достаёт деньги, протягивает продавщице. — Девушка, нам вон ту бутылку, пожалуйста.

Продавщица смотрит на них с лёгким презрением (студенты, баловство одно), но пробивает чек. Им вручают пошарканный пакет с вином, печеньем и крошечной банкой растворимого кофе.



Они находят место на крыльце заброшенной школы — той, что в двух кварталах от ДК. Здание когда-то было начальной школой, но в девяностых закрылось, и теперь здесь только битые стёкла, облупившаяся штукатурка и запах запустения. Но крыльцо — широкое, каменное, с тремя ступеньками — выходит прямо на луг, за которым начинается лес. И на этом крыльце, если сесть спиной к стене, открывается такой вид — бескрайнее небо, зелёное море травы, вдали синеватая лента реки, — что забываешь о разрухе.

Они садятся рядом. Сашка открывает вино — с трудом, потому что пробка старая, крошится. Разливает в пластиковые стаканчики, которые тоже предусмотрительно купил в магазине («Мать научила: в походе всегда бери посуду»).

Людка берёт стаканчик, нюхает — морщит нос.

— Кислятина.

— Полусладкое, — возражает он. — Должно быть терпимо.

Она делает глоток — маленький, осторожный, как пробует лекарство. Морщится — но пьёт. Сашка тоже пьёт. Вино — кисло-сладкое, с горчинкой, греет горло и тут же разливается по телу чем-то приятным, расслабляющим.

— Нормально, — выносит она вердикт. — Только слабое.

— Нам и не надо сильное, — он откусывает печенье, запивает вином. — Нам надо… чтобы развязались языки.

— У меня язык и так развязан, — она усмехается. — Ты вон уже видел. Я без фильтра.

— Я видел, — он кивает. И смотрит на неё — долго, не отрываясь. — И мне нравится. Твоя прямота. Твоя честность. То, что ты не врёшь, даже когда страшно.

— А с чего ты взял, что мне страшно? — она хмурится, но в глазах — та самая растерянность, что и вчера.

— А мне страшно, — признаётся он. — Каждый раз, когда ты рядом. Боюсь сказать не то, сделать не то, боюсь, что ты уйдёшь и я останусь один с этой схемой, с этими проводами, с этой дурацкой любовью, которую некуда деть.

Людка молчит. Допивает вино — одним глотком. Ставит стаканчик на ступеньку. Смотрит на лес — на молодую, ещё прозрачную листву, на изгиб реки.

— А ты знаешь, — начинает она медленно, тщательно выбирая слова, — я никогда не думала, что кто-то будет так на меня смотреть?

— Как?

— Как на чудо, — она качает головой, и в её голосе — удивление и боль. — Дома — я функция. В техникуме — я "та самая девка-электрик". А для тебя… для тебя я — что?

— Ты — Люда, — он отставляет свой стаканчик, поворачивается к ней всем корпусом. — Ты — та, кому я читаю в транспорте стихи, даже если не произношу их вслух. Ты — та, о ком я думаю, когда засыпаю и когда просыпаюсь. Ты — та, для кого я хочу сделать свет. Не в ДК. В душе.

Она смотрит на него — долго, так долго, что у него начинает кружиться голова. Может, от вина. Может, от её близости.

— Ты пьян, Волков, — наконец говорит она.

— Неправда, — он качает головой. — Я просто перестал бояться. Это твоя заслуга.

Она тянется к бутылке, наливает себе ещё — почти полный стаканчик. Пьёт медленно, маленькими глотками. Сашка смотрит на её горло — как ходит кадык, как на коже блестит капелька вина.

— Расскажи мне что-нибудь ещё, — просит она. — Твоё. Про что ты молчишь.

— Я молчу про то, как сильно хочу тебя поцеловать, — выдыхает он. — И боюсь.

Она застывает. Стаканчик замирает у губ.

— Испугался, да? — она опускает руку.

— Нет. То есть да. Но теперь — нет.

— А теперь?

— А теперь я понимаю, что если не сейчас, то никогда. Потому что каждый раз, отступая, я убиваю что-то в себе. И в тебе, наверное, тоже.

Он смотрит на неё, и в его серых глазах — такая нежность, что у Людки перехватывает дыхание. Она ставит стаканчик на ступеньку, медленно, как будто в замедленной съёмке.

— Ты серьёзно? — шепчет она.

— Я никогда не был серьёзнее, — он подаётся вперёд.



Первый поцелуй всегда случается не тогда, когда планируешь. И не так, как представляешь в мечтах. Он случается в тот момент, когда двое перестают думать и начинают чувствовать.

Сашка касается её губ — осторожно, будто пробуя тот же провод под напряжением — боится, что ударит. Но не ударяет. Губы у Людки сухие, чуть потрескавшиеся, пахнут вином и печеньем. И они не отстраняются, не замирают — они открываются ему навстречу, робко и неуверенно, как будто она тоже делает это в первый раз. Хотя, наверное, не в первый.

Он прижимается сильнее, кладёт ладонь ей на щёку, чувствует, как её кожа — прохладная после утра, гладкая, с маленькой родинкой у виска. Она выдыхает ему в губы — тёплым, виноватым воздухом — и он вдыхает этот выдох, потому что не может иначе.

Время останавливается. Птицы перестают петь. Даже ветер замирает, чтобы не мешать.

Они целуются долго — целую вечность, уместившуюся в несколько секунд. А когда отстраняются, у обоих кружится голова — настолько, что приходится держаться друг за друга, чтобы не упасть.

— Вот это да, — шепчет Людка. И смотрит на него — широко раскрытыми глазами, в которых нет ни защитной колкости, ни усталости. Есть только удивление — и страх.

— Я же говорил, — улыбается Сашка, сам пьяный от счастья. — Ток пошёл. Без заземления.

— Ты… — она трогает свои губы пальцами, как будто проверяет, не приснилось ли. — Ты ненормальный.

— Это я уже слышал.

Она вдруг смеётся — звонко, радостно, взахлёб. И он смеётся вместе с ней. И на какое-то мгновение весь мир — этот заброшенный посёлок, эти облупленные стены, это кислое вино — становится идеальным. Потому что в центре его — они.



Они сидят на крыльце до самого отъезда. Допивают вино (остаётся на донышке, но никому уже не хочется — они пьяны друг другом). Доедают печенье, крошат его на ступеньках, и те слетают в траву — муравьям на завтрак.

— Саш, — она в первый раз называет его так без напоминания.

— М?

— А что будет дальше?

— Дальше — проект, — он гладит её по руке — там, где браслет. — Дальше — техникум. Потом — армия.

— Не напоминай, — она морщится, но не отнимает руку.

— Я не про армию, — он качает головой. — Я про нас.

— А что нас?

— Нас, — он повторяет это слово с наслаждением, пробуя на вкус. — Нас никто не отменял.

Она смотрит на него — долго, серьёзно. Потом кивает.

— Ладно. Посмотрим.

— Посмотрим, — соглашается он и сжимает её пальцы.

Поезд “Котлас - Киров” приходит ровно в двенадцать. Они садятся в пустой вагон, садятся рядом — на этот раз на одно сиденье, благо места хватает. Сашка смотрит в окно, на убегающий посёлок, на луга, на реку, и чувствует, как её плечо касается его плеча.

— Спи, — говорит он. — Ты не спала всю ночь.

— А ты? — она зевает.

— А я посторожу. Чтобы никто не украл наше утро.

Она улыбается — первый раз без насмешки, без горечи, просто — светло и устало. И закрывает глаза. Её голова падает ему на плечо, она почти сразу проваливается в сон — глубокий, детский, без снов.

А он сидит не двигаясь, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить. Смотрит на её ресницы — длинные, чёрные, чуть дрожащие во сне — и чувствует, как внутри разливается что-то огромное, как море. И думает: "Вот оно. Вот оно, счастье. Не в стихах, не в схемах, не в проектах. А здесь — на плече, с запахом её волос и с солёным привкусом на губах, оставшимся от вина".

Поезд идёт на Киров. Везёт их домой. Везёт их в новую жизнь, где они — вместе. И пока не видно, что будет с этой жизнью дальше — но это уже не страшно. Потому что самое страшное они уже сделали. Признались. Сказали. Поцеловались. А остальное — не важно.

Сашка смотрит в окно, на поплывшую зелень, и тихо, чтобы не разбудить Людку, шепчет:

— Я тебя люблю.

Ветер врывается в форточку, треплет её волосы, и ему кажется, что ветер отвечает: "Знаю. И я тебя — кажется — тоже".

Он улыбается.

Киров, май, новая любовь. И впереди — целая жизнь, чтобы это проверить.



Глава 8. Под фонарём

Вечер. Киров, набережная Грина. Май в этом году выдался щедрым — тепло пришло рано, и теперь, ближе к десяти, когда солнце наконец-то решило уйти за горизонт, воздух всё ещё хранит дневное тепло, смешанное с холодком от реки. Вятка — широкая, спокойная — темнеет под мостами, отражая первые редкие звёзды. На той стороне — заводские огни, светящиеся окна панельных многоэтажек, и красные сигнальные лампы на вышках. Эта сторона — старый парк, Александровский сад, где ещё сохранились чугунные скамейки, гипсовые вазоны и вековые липы, только-только распустившие клейкие листочки. Пахнет сиренью — она уже цветёт, белая и лиловая, её нарезали букетами и продают у входа в парк тётки в платках, теперь пустые вёдра стоят, прислонённые к ограде. В небе — узкий серп молодого месяца, такой острый, будто им можно резать по сердцу. И фонари — старые, ещё советские, на чугунных столбах с шарообразными плафонами — горят тусклым жёлтым светом, который делает всё вокруг немного сказочным, немного нереальным, похожим на декорации к старому фильму.

Сашка и Людка идут по аллее. Руки их соприкасаются — иногда специально, иногда случайно, но уже не отдёргиваются. Проект почти готов — осталось доделать расчёты и показать Петровичу. Но сегодня они договорились не о работе. Сегодня — просто погулять. Просто — побыть вместе.

— Ты когда-нибудь влюблялась? — спрашивает он, замедляя шаг.

— В кого? — она усмехается. — В Митьку из ПТУ? Или в Ковалёва, пока он язык не распустил?

— Не смешно, — он останавливается, смотрит на неё. — Я серьёзно.

Людка вздыхает, трет переносицу — жест, который он уже выучил, значит, думает, стоит ли говорить правду.

— Было один раз. В девятом классе. В одного парня из параллели — играл на гитаре, пел песни "Кино". Я даже ходила на его концерт в ДК, купила цветы — гвоздики, красные. А он взял, поблагодарил — и подарил их своей девушке. Прямо на сцене. При всех.

— Дурак, — Сашка сжимает кулаки.

— Не дурак, — она качает головой. — Просто выбрал не меня. И правильно сделал. Я тогда была страшная: прыщи, очки, стрижка ёжиком — от армии не отличишь.

— Ты не была страшной, — он берёт её за руку, сжимает пальцы. — Ты была собой. А он — слепой.

— А ты — льстец, — она улыбается, но не отнимает ладонь.

Они идут дальше, к самой набережной. Внизу шумит река — перекаты, камни, плеск. Где-то на противоположном берегу сигналит машина, и звук плывёт над водой, теряясь в темноте. Скамеек много, но все заняты — парочками, компаниями с пивом, стариками, которые пришли подышать перед сном.

— А ты? — спрашивает Людка, когда они останавливаются у парапета. — Ты влюблялся?

— Нет, — он честно качает головой. — Думал, что влюблён, но это было… как в кино. Смотрел на девчонку, красиво страдал, писал стихи. А потом она улыбнулась кому-то другому, и я понял — я же её и не знал. Просто нравилась картинка.

— А я?

— Что — ты? — он поворачивается к ней.

— Я не картинка?

— Ты — схема, — он улыбается. — Сложная. С обратной связью, с защитой от дураков, с очень маленьким допуском. Но если настроить правильно — выдаёшь такой свет, что никакие софиты не нужны.

Она толкает его локтем — легонько, по-дружески, но щёки её розовеют в свете фонаря.

— Ты бы ещё сопротивление тока замерил. «Любовь, омы, килоомы…»

— А что, — он смеётся. — Научный подход. Электрику без этого никак.

Они медленно бредут дальше, сворачивают в сторону Ротонды — белоснежного, слегка облупившегося павильона, который стоит на самом краю обрыва. Летом здесь играют свадьбы, сейчас — пусто и тихо. Только пара голубей возится в кустах да пьяный мужик на скамейке за углом тихонько поёт про "милую, которая ждёт".

Внутри Ротонды — прохладно, пахнет известкой и сыростью. Колонны, лепнина под потолком, пол из потрескавшихся плит. И огромное окно-проём, в котором видна река — вся, от берега до берега, с отражениями луны и фонарей с моста.

Они заходят внутрь. Сашка прислоняется к колонне, Людка встаёт рядом — так близко, что он чувствует тепло её тела через куртку.

— Красиво, — говорит она тихо. — Почти как в Питере. Только своей Вяткой пахнет.

— А чем пахнет Вятка? — он смотрит на её профиль — чёткий, с правильным носом и чуть выдающимися скулами.

— Тиной, рыбой и свободой, — она поворачивается к нему. — Для меня — это пахнет домом.

— Для меня дом — там, где ты, — вырывается у него. И он сам пугается собственной смелости.

Она смотрит на него — долго, серьёзно, вбирая в себя каждую чёрточку.

— Саш, — говорит она тихо-тихо, как будто боится спугнуть. — А ты не боишься?

— Чего?

— Что я тебя разочарую. Что ты во мне увидишь такого… ну, не ту, в которую влюбился.

— Я влюбился в тебя, когда ты спорила с Петровичем про фазу и нуль, — он улыбается. — Если это не диагноз, то что?

Она улыбается в ответ — той своей редкой улыбкой, когда уголки губ поднимаются медленно, а в глазах гаснет всё колючее, и остаётся только тёплая, усталая нежность.

— Поцелуй меня, — вдруг просит она. — Ещё. Просто так. Без вина.

Его сердце делает кульбит. Он подходит ближе, обнимает её — неловко, боясь сделать больно, сжать слишком сильно. Чувствует, как её руки ложатся ему на плечи — сначала робко, потом увереннее. И он целует её. Снова. Но теперь — не так, как в Юрье, наскоро, на крыльце. Теперь — долго, с чувством, как будто они прощаются навсегда, хотя впереди — целый вечер.

Её губы — мягкие, чуть солоноватые от ветра — отвечают. Она целует его так, будто учится заново — осторожно, внимательно, пробуя на вкус. И когда он чуть отстраняется, чтобы перевести дыхание, она тянется за ним сама.

— С ума сойти, — шепчет она, прижимаясь лбом к его лбу. — Как это… работает?

— Электричество, — он проводит пальцем по её щеке, стирая несуществующую слезинку. — Ток идёт от плюса к минусу. А любовь — от сердца к сердцу.

— Тогда у нас короткое замыкание, — она смеётся.

— Или вечное соединение. Как сваркой.

Он снова её целует — уже смелее, не боясь. Она отвечает — и в какой-то момент он чувствует, как её рука скользит с плеча на затылок, пальцы запутываются в его волосах.

— Саш, — она отстраняется, смотрит на него — серьёзно, чуть испуганно. — Не делай мне больно. Обещай.

— Обещаю, — он прижимает её к себе, чувствуя, как бьётся её сердце — так же громко, как его. — Я скорее себя порву, чем сделаю тебе больно.

— Не надо рвать, — она гладит его по спине. — Ты мне нужен целым.



Они стоят так долго — до тех пор, пока месяц не поднимается выше, и не становится видно каждое созвездие. Потом Людка отстраняется, берёт его за руку.

— Пойдём. А то замёрзнем.

— А мне тепло, — он улыбается.

— Потому что ты в меня вцепился, как грелка.

— Скажешь тоже, — он смеётся и спускается с ней по ступенькам Ротонды, назад, в парк.

Они идут по аллее — медленно, в обнимку, не боясь ничьих взглядов. Мимо скамеек, мимо фонарей, мимо тёток, которые уже собрали свои вёдра и уходят домой, переругиваясь про выручку.

— Саш, а ты мне стихи почитаешь? — просит она неожиданно.

— Какие? — он удивлён.

— Свои. Ты же пишешь. Я знаю. Я видела твою тетрадь.

Он смущён. Никто, кроме мамы, никогда не читал его стихов. Но ей — не отказывают.

— Давай здесь, — он останавливается под одним из фонарей. — Только не смейся.

— Не буду, — обещает она.

Он откашливается. И читает — тихо, чуть сбиваясь, забывая строчки и находя их заново:

Когда я рядом с тобой, замыкает контакты,
И бежит по проводам напряженье такое,
Что горят предохранители в каждой подстанции,
И на небе — не звёзды, а сплошь заземление.

Не суди меня строго за эти метафоры,
Я электрик, и ток — мой единственный язык.
Просто знай: как бы жизнь ни крутила трансформаторы,
Я с тобой, даже если весь мир на нуль переключится вмиг.

Людка молчит. Долго. Так долго, что Сашке становится страшно — неужто не понравилось? Или глупо?

— Ты… — наконец говорит она. — Ты серьёзно это про меня?

— Про нас, — поправляет он.

Она подходит, прижимается к нему — всем телом, как будто хочет стать его частью.

— Ты гений, Волков.

— Саша, — шепчет он в её волосы.

— Саша, — послушно повторяет она. — Ты гений, Саша. Идиотский гений. Я теперь… я теперь не знаю, как без тебя.

— А ты не думай, — он гладит её по спине. — Просто будь.



Они идут дальше — до самого спуска к реке, где причал, где пахнет рыбой и водорослями, где на перилах сидят влюблённые и плюют в воду. Сашка смотрит на отражение фонаря в тёмной воде — жёлтое пятно, дрожащее на волнах. И думает: "Вот так и мы. Дрожим. Но не гаснем".

— Мне пора, — наконец говорит Людка, посмотрев на часы. — Завтра рано вставать. Матери в поликлинику.

— Проводить?

— Ты живёшь в центре, я — в Нововятске. Не по пути.

— Мне всё равно, — он качает головой. — Я провожу.

— Упрямый.

— Упёртый, — поправляет он. — Как ток. Всегда идёт по пути наименьшего сопротивления. А наименьшее сопротивление сейчас — рядом с тобой.

Она смеётся — звонко, так, что её смех отзывается эхом на той стороне реки. Берёт его за руку — крепко, вцепившись, как будто боится потерять.

— Ладно, Волков. Провожай.

Они идут к остановке. Вдоль спящих домов, вдоль закрытых магазинов, вдоль витрин, за которыми видны манекены в неестественных позах. В городе тихо — только редкие машины и чья-то сигнализация, заведшаяся неизвестно от чего. Где-то вдалеке — прощальный троллейбус, дребезжащий на повороте.

На остановке — никого. Только они и старый пёс, который дрыхнет под лавкой, положив морду на лапы.

— Завтра увидимся? — спрашивает Людка.

— Обязательно.

— В библиотеке?

— В библиотеке, — кивает Сашка. — После пар.

Она подходит совсем близко, встаёт на цыпочки (хотя роста им хватает) и целует его сама — легко, по-быстрому, в уголок губ.

— Спасибо за вечер, — шепчет она.

— Спасибо за жизнь, — отвечает он.

Подъезжает троллейбус — дребезжащий, с облезшей краской, с надписью "Вятка" на боку. Людка заскакивает на заднюю площадку, оборачивается, машет рукой. Сашка машет в ответ.

Двери закрываются. Троллейбус отъезжает, мигает поворотником, ныряет в темноту.

Он остаётся один на остановке — с бродячей собакой и запахом сирени. Улыбается. Глупо, по-детски, во весь рот.

Жив. Любим. Счастлив.

А завтра — новый день. Новый проект. Новая глава.

Сашка идёт домой по ночному Кирову. И ему кажется, что все фонари горят ярче обычного. Для него.


Глава 9. Фестиваль и цепи

Актовый зал политехнического колледжа по вечерам превращается в нечто среднее между клубом, репетиционной базой и местом тайных собраний. Сейчас — пятница, начало мая, и здесь царит предфестивальная лихорадка: раз в год техникум устраивает смотр художественной самодеятельности, и все группы готовят номера, потому что победители получают путёвку на городской конкурс, а главное — три дня освобождения от пар. Пахнет пыльными кулисами, жжёными лампочками и канифолью, которой натирают смычки (у них есть свой оркестр народных инструментов, гордость колледжа). На сцене — конструкция из подручных материалов: декорации, которые малювали третьекурсники (град Китеж под водой, примерно, потому что тема фестиваля в этом году — "Родина моя, вятская сторона"). Везде — суета: кто-то настраивает гитару, кто-то зубрит стихи, а будущие электрики бегают со стремянками под руководством Петровича, который, несмотря на возраст, взобрался под самый софит и теперь кричит: "Осторожно, фаза! Ток — не тётка!".

Сашка и Людка сидят в третьем ряду, почти в темноте — свет на сцене ещё не включили, только дежурные лампы по бокам да тусклый прожектор над сценой. На Сашке — его любимая куртка-косуха (хотя уже тепло), на Людке — чёрная юбка-карандаш (та же, что всегда) и чёрный свитер с вырезом-лодочкой, открывающий плечи. И цепи. Много цепей — на поясе, на сумке, на шее. Сашка в первый раз видит её такой — немного чужой, из другого мира. Мира эмо и готов, о котором ходят легенды, но который никогда не был его.

— Ты красивая, — говорит он, чтобы сказать хоть что-то.

— Я такая же, как всегда, — она пожимает плечами, но её губы чуть заметно дрожат. — Просто Катя накрасила меня. Сказала: "Ты как тёмная лошадка, надо подчеркнуть".

— Она права, — он смотрит на её глаза — подведённые чёрным, от этого ещё более глубокие, ещё более манящие. — Ты похожа… на ведьму. Добрую.

— Сравнил, — она смеётся. — Давай лучше про фестиваль. Ты чего поёшь?

— Я не пою. Я читаю стихи. Есенина.

— Есенина? — она поднимает бровь. — "Отговорила роща золотая"?

— "Шагане, ты моя, Шагане".

— Это про любовь?

— Всё про любовь, — его голос тише, чем хотелось бы. — Я тебе потом прочитаю. Если… ну, если мы останемся вдвоём.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Они замолкают. Сцена оживает — помощник режиссёра (девушка с бухгалтерского, Катина подруга) командует: "Свет!". И лампы вспыхивают — тускло, потому что энергосберегающие, бюджет, но для этой сцены хватает.

Первыми выступают первокурсники — девочка в русском сарафане читает "Я помню чудное мгновенье" так, что у зрителей начинается сахарный диабет. Сашка и Людка хлопают вежливо. Потом — вокальный ансамбль "Вятские зори" (преподаватели, не студенты, поющая бухгалтерия) исполняет "Течёт река Волга". Потом — пародийный номер от будущих сварщиков: три парня в касках изображают "Ласкового мая", и это так ужасно, что Сашка смеётся в голос.

Людка не смеётся. Она смотрит на сцену, но видит что-то своё, далёкое. И он решается — кладёт руку на её пальцы, лежащие на подлокотнике. Она не отдёргивает. Только поворачивается, смотрит на него — и в её глазах такое, от чего у него перехватывает дыхание.

— Ты чего? — шепчет он.

— Так, — она пожимает плечами. — Думаю. Зачем ты мне всё это говоришь… и показываешь. Зачем я тебе?

— Затем, — он наклоняется к самому уху, чтобы не кричать (на сцене очередной номер, на этот раз частушки про электричество, и зрители грохочут). — Затем, что без тебя — не работает. Ничего. Ни схема, ни сердце.

Она молчит. Но пальцы её разжимаются, и ладонь ложится в его ладонь — открыто, доверчиво.

---

Номер Сашки — седьмой по счёту. Он выходит на сцену один, без микрофона, только его голос и акустика зала. Он волнуется так, что трясутся колени, но когда его глаза находят в полутьме третьего ряда её, тёмный силуэт с цепями, — страх отступает.

Он читает "Шагане". Негромко, не театрально, а так, как говорят с любимой — интимно, немного нараспев, с паузами, когда трудно дышать.

"Шагане, ты моя, Шагане!
Потому, что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шагане, ты моя, Шагане…"

Когда он заканчивает, в зале — полная тишина. Потом — аплодисменты. Не бурные, такие — сосредоточенные, как будто зрители тоже чувствуют, что это было не просто выступление, а признание.

Он кланяется, сбегает со сцены. Идёт на своё место — и видит, что Людка плачет. Тихо, беззвучно, слезы катятся по тёмным щекам, блестят при свете ламп.

— Ты чего? — он садится, берёт её за руку.

— Ничего, — она вытирает щёки тыльной стороной ладони. — Просто… я не думала, что так можно.

— Что — так?

— Любить, — она смотрит на него мокрыми глазами. — И говорить об этом. При всех.

— А я могу и без всех, — он сжимает её пальцы. — Хочешь, сейчас выйдем?

— Хочу, — она кивает. — Но сначала — Катин номер. Она обещала спеть.

Катя выступает десятой. Она выходит на сцену в чёрном платье с кружевами, с чёлкой, закрывающей пол-лица, и поёт песню "Stigmata" — негромко, с надрывом, под гитару, которую сама настроила. Песня про боль, про любовь, про "ты не вернёшься". И хотя Сашке это кажется излишне мрачным, Людка слушает с замиранием.

— Она переживает, — шепчет Людка, когда Катя заканчивает и раскланивается под жидкие хлопки (не всем нравится такое). — У неё парень из архитектурного бросил. Сказал: "Ты слишком депрессивная".

— А она?

— А она теперь ещё депрессивнее. Так и живёт.

Сашка смотрит на сцену, на Катю, которая уходит за кулисы, прижимая к груди гитару, и думает о том, как хрупко всё устроено. Любовь, дружба, доверие. Одно неловкое движение — и всё рушится.

— Пойдём, — он тянет Людку за руку. — Тут душно.



Они выходят на заднее крыльцо, где обычно курят студенты, но сейчас никого — все на фестивале. Холодно, но не очень — май берёт своё. Где-то вдалеке гудки, шум города, а здесь — тишина и запах мокрой листвы.

— Саш, — Людка прислоняется к перилам. — Ты не боишься, что кто-то узнает? Про нас?

— Нет, — он встаёт рядом, плечом к плечу. — А чего бояться?

— Ну, не знаю… Димон будет ржать. Кузьмин сплетничать. Катя — лезть в душу. А я — ненавижу, когда лезут.

— Мы им не скажем, — он пожимает плечами. — Или скажем, когда припечёт. Это наше дело.

Она поворачивается к нему, смотрит — серьёзно, с какой-то новой, взрослой интонацией.

— А если припечёт?

— Тогда будем разбираться. Вместе.

Она улыбается — грустно, но светло. И целует его — нежно, одними губами, как будто боится разбудить.

---

В этот момент из-за угла выходит Катя с красными глазами и застывает.

— Ой, — говорит она. — Я… я не хотела.

— Ничего страшного, — Людка быстро отстраняется, но руку из Сашкиной не вынимает.

— Люд, ты чего молчала? — Катя подходит, смотрит на них — то на одного, то на другую. — Вы же… вы же…

— Мы работаем вместе, — говорит Сашка, но звучит это неубедительно.

— Работают они, — Катя вытирает подтёкшую тушь. — Я же вижу. Я же не слепая.

— Кать, — Людка делает шаг вперёд. — Пожалуйста. Никому. Пока.

Катя кивает. Смотрит на Сашку — оценивающе, почти с вызовом.

— Ты не обидишь её? — спрашивает она. — А то я тебя… я тебя прокляну. У меня бабка умеет.

— Не обижу, — Сашка отвечает серьёзно. — Обещаю.

— Ладно, — Катя вздыхает, отворачивается. — Я пойду. А вы… вы целуйтесь, только аккуратно. А то Димон сейчас выйдет покурить — и всё.

Она уходит. Сашка и Людка остаются одни.

— Ну вот, — Людка вздыхает. — Я же говорила.

— Ничего, — он притягивает её к себе. — Переживём.



А в зале в это время Димон Ковалёв сидит на втором ряду, крутит головой и не находит Людку. И Сашку — тоже. И его осеняет.

— Оп-па, — говорит он вслух, и Кузьмин, сосед, оборачивается.

— Чего?

— Да так, — Димон криво усмехается. — Кажется, наш Волков нашёл не просто контактную группу.

— В смысле?

— В прямом. Лысенко его — зацепила.

Кузьмин хихикает. Димон смотрит на сцену, где теперь выступают второкурсники с танцем "Калинка", но не видит их. Он думает о том, что Сашка — его сосед, почти друг — вдруг получил то, что ему самому никогда не светило. Девчонку, которая не на "ха-ха", а на серьёзно. Которую не купишь пивом и цветами.

И что-то в нём — не то зависть, не то обида — поднимается, колючее, как ёж.

"Ну ничего, — думает он. — Посмотрим, как вы запоёте, когда я скажу пару слов".

Но пока — молчит. Пока — фестиваль идёт своим чередом. И все цепи ещё только готовятся сомкнуться.

Сашка и Людка возвращаются в зал под конец — посмотреть, как вручают дипломы. Их номеров, кстати, нет в призёрах — слишком неформат. Но им всё равно. Они сидят, держась за руки в темноте, и им кажется, что весь зал — только для них.

А за окном — май, весна, и соловьи уже начали свои концерты в Александровском саду.

И, может быть, это — главный приз.



Глава 10. Короткое замыкание

Тот самый май, который начинался как обещание, к середине месяца стал похож на нервный срыв. В Киров пришла аномальная жара — под тридцать, даже тополиный пух ещё не полетел, а воздух уже дрожал над асфальтом, как над костром. В политехническом колледже не работали форточки — их заклинило ещё в прошлом веке, — и на парах было не продохнуть: пахло потом, дешёвым одеколоном, которым студенты поливали себя в надежде перебить запах, и горелым железом от паяльников в лаборатории. Петрович, красный как рак, проводил занятия в майке-алкоголичке, и никто ему не делал замечаний — потому что все были в таком же состоянии. Только Сашка и Людка, сидящие теперь всегда рядом, не замечали духоты. Им было хорошо. Слишком хорошо. Так хорошо, что мир вокруг начал подозревать неладное.

Сашка проснулся в это утро с чувством, что кто-то наступил ему на грудь. Не больно, а тяжело — как будто внутри поселился камень. Он лежал, смотрел в потолок на трещину-молнию и пытался понять, откуда тревога.

Звонок от Димона пришёл в девять утра — рано для субботы, и Сашка, сняв трубку, сразу понял по голосу: что-то не так.

— Саня, — голос у Ковалёва был не обычный, балагурящий, а какой-то… скользкий. — Ты чё делаешь?

— Сплю, — Сашка зевнул. — Чего надо?

— Да тут такое дело… Ты Лысенко доверяешь?

Сердце ёкнуло. Но Сашка заставил себя говорить спокойно.

— А что?

— Да так, — Димон замялся, потом выпалил как в воду прыгает. — Вчера вечером видели её. У завода. С каким-то парнем. В спецовке. Обнимались.

Сашка сел на кровати. В голове — пустота. Потом — шум, как в пустом зале перед концертом.

— С кем — с парнем? — спросил он. Голос сел, стал чужим.

— Не знаю. Кузьмин рассказывал. Он как раз с завода шёл, видел. Они там стояли, у проходной, он её за талию обнимал. И она не вырывалась.

— Может, брат? — Сашка вцепился в соломинку.

— У неё брат — пацан двенадцати лет. В спецовке? — Димон усмехнулся. — Не, Саня, это не брат. Ты бы сходил, спросил у неё. А то мало ли…

— Сам спрошу, — оборвал Сашка и бросил трубку.

Он сидел на краю дивана, сжимая телефон так, что пластик трещал. Внутри всё кипело — обида, ревность, злость, страх. Но больше всего — страх. Потому что если это правда, если она с кем-то другим… он не знал, что будет делать. Стихи? Схемы? Всё это было ничем.

«Нет, — сказал он себе, вставая и натягивая джинсы. — Она не такая. Она не могла. Это ошибка. Кто-то наврал. Димон наврал. Кузьмин — тот ещё враль».

Но червячок уже поселился в душе. Тонкий, холодный, как оголённый провод, который вот-вот замкнёт.

---

Людка в тот же день была на подработке — помогала тёте Клаве, той самой, из ДК, разбирать склад. Они свалили старые афиши, декорации, какие-то ящики с болтами. Потом приехал её двоюродный брат, Серёга — здоровенный парень, работал на заводе слесарем-ремонтником, в замасленной спецовке, с руками, которые помнили и гайки, и драки. Тётя Клава попросила его отвезти часть барахла на свалку, и Людка поехала с ним — помочь, потому что Серёга накануне порвал спину, и ему было тяжело одному.

Они стояли у проходной, грузили ящики в кузов старого "Урала", и Серёга действительно обнял её — по-родственному, по-братски, потому что не видел три месяца, а она была его любимой кузиной, и он всегда её поддерживал.

— Ты как, малая? — спросил он, отерев пот со лба. — Живёшь?

— Нормально, — она улыбнулась. — Работаю.

— Мать как?

— Лучше. Врачи сказали — операция не нужна, пока.

— Деньги если нужны — свистни.

— Спасибо, Серёг.

Он чмокнул её в макушку, и они поехали на свалку.

Ничего предосудительного. Обычная жизнь.

Но Кузьмин, который шёл с завода мимо, увидел только фрагмент: мужчина в спецовке, обнимает Людку. И его грязный мозг мгновенно дорисовал картинку. К вечеру история обрастала подробностями: "девка гуляет", "у неё какой-то мужик", "Волкову рога наставляют".

И Димон, который сам до конца не верил в эту чушь, но зачем-то позвонил Сашке — может, из зависти, может, из дурацкого желания "предупредить друга", а может, потому что внутри у него самого сидел червяк — желание разрушить то, что у него не получилось.

---

Сашка не позвонил Людке в тот день. И на следующий — тоже. Он ходил по квартире, как зверь в клетке, пил чай, который мать ставила перед ним, и не замечал вкуса. Мать спрашивала: "Что случилось?" — он отвечал: "Ничего". Но она видела — беда.

В понедельник в техникуме он пришёл раньше всех, сел на своё место, уставился в стол. Людка вошла — весёлая, загоревшая на майском солнце, с пучком сирени в руке (нарвала по дороге, хотела подарить ему).

— Привет, — сказала она, садясь рядом. — Держи.

Она протянула сирень. Сашка взял, положил на стол. Не глядя на неё.

— Что случилось? — она насторожилась.

— Ничего, — его голос был деревянным.

— Саш, ты чего? Опять Петрович ругался?

— Скажи, — он резко повернулся к ней. — Ты где была в пятницу вечером?

Вопрос прозвучал как удар. Людка опешила.

— На работе. У тёти Клавы.

— А потом?

— А потом Серёгу встретила, двоюродного брата, мы на свалку ездили, барахло выгружали. А что?

— А кто тебя обнимал? — он смотрел в упор, и в его глазах была такая боль, что Людка растерялась.

— Серёга обнимал. Мы три месяца не виделись. Это преступление?

— А почему ты мне не сказала? — голос его сорвался на фальцет.

— Я должна отчитываться? — она тоже начала злиться. — Ты мой парень, а не следователь.

— Я твой парень? — он усмехнулся горько. — А я думал — один из.

Людка встала. Схватила свою сумку. Сирень, которую она принесла, упала на пол, рассыпалась белыми и лиловыми гроздьями.

— Ты знаешь что, Волков? — она говорила тихо, но каждое слово резало, как нож. — Я тебе ничего плохого не сделала. Ничего. А ты меня — в измене обвиняешь, даже не спросив. На основании сплетен Димки Ковалёва, у которого фантазия богаче, чем у тебя стихи.

— А что мне было думать? — он тоже встал. — Мне сказали — парень, спецовка, обнимает. И ты молчишь про него. Ни разу не сказала.

— Потому что он не стоит упоминания! — она уже кричала. — Потому что я тебя люблю, идиот! А ты предпочёл поверить какому-то козлу, а не мне.

— Любишь? — он криво улыбнулся. — А докажи?

— Ничего я тебе доказывать не буду, — она выпрямилась. — Если не веришь — иди к чёрту.

И ушла. Быстро, почти бегом, и её шаги гулко отдавались в коридоре.

Сашка остался стоять у парты, глядя на рассыпанную сирень.

Вошёл Димон, увидел его — и сразу смешался.

— Ты чего, Сань?

— Выйди, — сказал Сашка. Голосом, которого никогда у него не было — холодным, металлическим.

— Я же предупредить хотел…

— Выйди, я сказал.

Димон вышел, бормоча что-то про "друзей не выбирают". А Сашка сел на стул, сгрёб сирень в ладони и зарылся в неё лицом.

Пахло весной. Пахло ею. И от этого запаха хотелось выть.

---

Три дня они не разговаривали. В техникуме — как чужие: она с Катей, он — один. Отводили глаза, если случайно встречались в коридоре. Петрович спросил: "Что с проектом?" — Сашка буркнул: "Работаем" — и сел в другом конце класса.

Людка ночами не спала. Лежала на диване, слушала, как в соседней комнате посапывают сёстры, и прокручивала в голове их ссору. "Идиот, — думала она. — Не поверил. Из-за какого-то Димона, у которого язык как помело. Из-за того, что кто-то увидел, как Серёга меня обнимает. Ну и что? Я же не прятала. Я бы рассказала, если б спросил. А он не спросил. Он сразу осудил".

И в то же время — понимала. Понимала его страх. Потому что сама боялась точно так же: что она ему не нужна, что он уйдёт, что всё это — просто сказка, которая кончится с последней страницей.

"Но я же не ушла, — думала она. — Я же здесь. Я пришла с сиренью. А он…"

Она закрывала глаза и не могла уснуть до утра.

А Сашка в эти ночи писал стихи. Плохие, злые, рваные. Ни одного хорошего. Потом рвал листы и выкидывал в мусорку. Мать приносила чай, молча садилась рядом. Однажды сказала:

— Если любишь — простишь.

— А если нет? — спросил он.

— Тогда не мучай ни её, ни себя.

Он задумался. Надолго.

---

На четвёртый день — в пятницу, после последней пары — Сашка ждал Людку у выхода. Она вышла с Катей, увидела его — и замерла.

— Кать, подожди минутку, — сказала она. Катя кивнула, отошла на несколько шагов, но не ушла — стояла, готовая вмешаться.

— Люда, — Сашка смотрел на неё. Он похудел за эти дни, под глазами — тени, волосы немытые, куртка мятая. — Я дурак.

— Я знаю, — она скрестила руки на груди.

— Я должен был спросить. Сразу. А я повёлся на… на свой страх.

— На свою гордость, — поправила она.

— И на это тоже, — он кивнул. — Прости меня. Пожалуйста.

Она молчала. Смотрела на него — долго, изучающе. И вдруг её губы дрогнули.

— А ты знаешь, что я тебя всё равно люблю? Даже такого. Идиотского. Недоверчивого.

— Знаю, — выдохнул он. — Теперь знаю.

— А раньше?

— Раньше я был слепой. И глухой. И тупой.

— Это точно, — она шагнула к нему.

Он раскрыл объятия, она уткнулась носом ему в плечо. От неё пахло сиренью — той самой, которую она принесла в понедельник и которая всё ещё жила в её волосах.

— Не делай так больше, — прошептала она.

— Не буду, — он поцеловал её в макушку. — Обещаю.

Катя, увидев их, улыбнулась и пошла домой одна.

А они стояли посреди улицы, обнявшись, и мимо шли люди, кто-то улыбался, кто-то цокал языком — "молодёжь, развели нежности".

Но им было всё равно.

Внутри, после долгого короткого замыкания, наконец-то зажёгся свет.

---

Поздно вечером Сашка шёл домой по Ленина. Фонари горели, как всегда — тускло, неровно. Он вспоминал её слова: "Я тебя люблю, идиот". И улыбался.

"Идиот, — думал он. — Но теперь — счастливый идиот".

Где-то на другом конце города Людка заваривала чай брату Витьке, который опять получил двойку по математике, и думала о том же.

"Вот дурак, — мысленно усмехалась она. — Но мой дурак. Мой".

За окном шумел май. Сквозняк колыхал занавески. И в какой-то спальне, где-то в центре, подросток в наушниках слушал "Короля и Шут" и улыбался, глядя в потолок.

Фаза и нуль соединились. Контакт восстановлен. Искра погасла — зажглась лампа.

Тёплая. Надёжная. Домашняя.

Как любовь.




Глава 11. Разрыв цепи

Середина мая. В городе, который просыпается не от будильников, а от запаха черёмухи, случилось то, что случается всегда, когда слишком долго тепло и слишком сладко поют соловьи — пришла гроза. Не такая, как в Юрье, короткая и яростная, а затяжная, с нудным дождём, который идёт вторые сутки и, кажется, не кончится никогда. Вятка вздулась, пожелтела, поднялась почти до критической отметки, и старики на лавочках качали головами: "К половодью бы, а оно — в мае. Не к добру". В политехническом колледже пахло мокрой одеждой и отчаянием — экзамены приближались, и даже самые отпетые двоечники засели за конспекты. А в душе у Сашки и Людки — после короткого примирения — снова наступила та самая тревожная тишина, которая всегда предшествует разрыву. Потому что простить — это одно. А забыть — совсем другое.

Они не ругались больше. Наоборот, стали подчёркнуто вежливыми — "здравствуй", "пока", "как дела" — и эти слова, лишённые тепла, царапали горло, как наждак. Сашка чувствовал: она отдаляется. Не физически — сидела рядом, позволяла держать за руку, даже целовалась на прощание, но в её глазах появилась та самая сталь, которую он видел в начале, когда она была "неприступной крепостью". Только теперь сталь эта была не от нежелания впускать, а от разочарования.

Он не знал, как это исправить. Пробовал говорить — она отмахивалась: "Всё нормально". Пробовал молчать — она вздыхала с облегчением. Пробовал приносить её любимые шоколадки — она благодарила, но съедала их как-то механически, не радуясь.

И в какой-то момент он понял: сломалось что-то важное. Та хрупкая вещь, которую называют доверием.

Людка в те дни ходила как в тумане. Дома — дела, в техникуме — подготовка к экзаменам, вечером — работа. Она загнала себя в такой ритм, что на мысли просто не оставалось времени. А когда время появлялось — например, в электричке по дороге домой, — она закрывала глаза и вспоминала их ссору.

"Он не спросил, — думала она. — Он сразу решил. Поверил Димону, а не мне. Что это значит? Что он считает меня способной на предательство? Или что он сам — такой?"

Она не хотела в это верить. Но червячок сомнения, поселившийся в душе после его слов "докажи", разъедал изнутри. "Любовь не требует доказательств, — убеждала она себя. — Если любишь — веришь. А если не веришь — значит, не любишь. Или любишь какую-то придуманную, идеальную девочку, которая не устаёт, не огрызается и никогда не встречается с двоюродными братьями".

И ей становилось тошно. От него. От себя. От всего.



В пятницу, после последней пары, Сашка поймал её за руку.

— Нам надо поговорить, — сказал он. Голос его дрожал.

— Говори, — она забрала руку, скрестила на груди. Взгляд — в сторону, на окно, за которым всё лило и лило.

— Не здесь. Пойдём куда-нибудь.

— Не хочу никуда идти. Устала.

— Люда, пожалуйста.

Она вздохнула. Пожала плечами.

— Ладно. Только быстро.

Они вышли на улицу, свернули в сквер за техникумом — там было пусто в такую погоду. Скамейки мокрые, листья тополей прибиты дождём к асфальту, запах сырости и прелых листьев. Сашка стряхнул воду с одной скамейки, постелил свою куртку.

— Садись.

— Спасибо, — она села, положила сумку на колени.

Он сел рядом — на расстоянии, на почтительном, как в первую неделю знакомства.

— Люда, — начал он, подбирая слова. — Я понимаю, что был не прав. Я поступил как последний идиот.

— Не надо, — она подняла руку. — Не надо извиняться в сотый раз. Я тебя простила.

— Тогда почему ты со мной… как с посторонним?

Она молчала. Смотрела на свои ботинки, на шнуровку, на капли дождя, которые падали на них.

— Саш, — наконец сказала она, — ты хочешь правду?

— Хочу.

— Мне страшно, — она подняла голову, и он увидел в её глазах то, чего никогда не видел — слёзы. Не те, что в кино, красивые, с готовностью упасть на ресницах. А настоящие, горькие, которые она вытирала рукавом, как ребёнок.

— Чего тебе страшно? — он потянулся к ней, но она отодвинулась.

— Боюсь, что ты любишь не меня. А кого-то другого — ту, которую придумал. Которая всегда добрая, весёлая, никогда не устаёт, не огрызается и не встречается с родственниками без твоего разрешения.

— Люда…

— Дай договорить, — она всхлипнула. — Я — не такая. Я устаю. Я злюсь. Я бываю несправедливой. Я могу нахамить, послать, закрыться. И я не хочу оправдываться каждый раз, когда кто-то скажет про меня гадость. Если ты мне не веришь — зачем всё это?

Он молчал. Внутри всё переворачивалось — от жалости к ней, от ненависти к себе, от бессилия.

— Я верю, — тихо сказал он. — Теперь.

— А если снова кто-то что-то скажет? — она вытерла щёки. — Или я задержусь на работе? Или меня кто-то проводит?

— Я буду спрашивать. Сразу.

— А если я не захочу отвечать?

— Я буду ждать, пока захочешь, — он взял её за руку — она не отняла. — Люда, я дурак. Я знаю. Я первый раз влюбился по-настоящему, и я не знаю правил. Я учусь. Прямо на глазах у всех. У тебя.

Она смотрела на него — долго, серьёзно, пытаясь понять — врёт или нет.

— А если у тебя не получится? — спросила она шёпотом.

— Получится, — он сжал её пальцы. — Должно получиться. Потому что ты — это ты. И другой такой нет.

Она выдохнула — шумно, с присвистом, как после тяжёлой работы.

— Не знаю, — сказала она. — Я должна подумать.

— О чём?

— О нас. О том, могу ли я дальше. Не бояться каждую минуту, что ты мне не поверишь.

Он хотел возразить. Сказать, что всё будет по-другому. Но слова застряли в горле. Потому что он и сам не был уверен. В себе. В том, что сможет подавить эту дурацкую, беспричинную ревность, которая вылезала из него, как чёрт из табакерки, каждый раз, когда она говорила о ком-то из парней.

— Хорошо, — сказал он. — Думай. А я буду ждать.

Она встала, взяла сумку. Посмотрела на него — сверху вниз, устало и нежно одновременно.

— Ты это… не болей только. Экзамены на носу.

— Я не болею.

— Я вижу, — она коснулась его щеки — один раз, прохладно, едва ощутимо. — Пока.

И ушла. Быстро, не оглядываясь, в сторону остановки. Дождь припустил сильнее, и её тёмный силуэт скоро растаял в серой пелене.

Сашка остался сидеть на мокрой скамейке, на своей куртке, которая промокла насквозь, и смотрел в ту сторону, где скрылась она.

"Что я наделал, — стучало в голове. — Что я наделал".

---

Той же ночью Людка не спала. Смотрела в потолок, слушала, как за стеной спит Витька (сегодня он заболел, и она сидела с ним до полуночи, поила чаем с малиной). Ей было жалко Сашку. И себя. И этой жалостью, как кислотой, разъедало всё внутри.

"Правильно ли я делаю? — спрашивала она себя в сотый раз. — Может, ну его, эту любовь? Схемы сдам, техникум закончу, уеду в Питер, начну новую жизнь без этих... этих качелей?"

Но сердце — предатель — билось ровно и глухо: "Не уедешь. Потому что он — в каждом твоём дне. В каждой лампочке, в каждом проводе, в каждом стихе, который ты слышала из его уст".

— Дурак, — прошептала она в темноту. — Любимый дурак.

И заплакала — в подушку, чтобы не разбудить детей. Горько, навзрыд, в первый раз за много лет.

А на другом конце Кирова, в "хрущёвке" на Ленина, Сашка сидел на кухне, пил чай с мятой, которую заварила мама, и смотрел в чёрное окно.

— Сынок, — сказала мать, садясь напротив. — Рассказывай.

Он рассказал. Всё. Про любовь, про ссору, про свои страхи, про то, что она "должна подумать".

Мать слушала молча, потом вздохнула.

— А ты спросил у неё, что ей нужно? Не что ты можешь дать, а что — ей?

— Нет, — он удивился. — А что — ей?

— Может, она не хочет, чтобы ты клялся в вечной верности. Может, ей нужно, чтобы ты просто был рядом. И не лез с недоверием.

— А если я снова полезу? — он поднял глаза.

— А ты работай над собой, — мать погладила его по голове. — Любовь — это не подарок. Это каждый день. Тяжёлая работа. Как твои схемы.

— Схемы проще, — горько усмехнулся он.

— Схемы — да, — кивнула мать. — А люди — нет. Но люди — дороже.

Он кивнул. Допив чай, пошёл в свою комнату, лёг на диван, уставился в потолок, на трещину-молнию.

"Завтра, — решил он. — Завтра я всё исправлю".

Но "завтра" не наступило.

Потому что наутро позвонил Димон и сказал:

— Саня, ты слышал? Лысенко уезжает. В Питер. После экзаменов.

И мир рухнул.



Глава 12. Заземление

Следующий вторник выдался на удивление светлым — после недели дождей небо наконец-то очистилось, и солнце, ещё не жаркое, но уже уверенное, залило лабораторию № 34 таким светом, что даже старые шкафы с приборами засветились, как новенькие. Петрович, пользуясь хорошей погодой, выгнал всех на улицу — "надо же и на свежем воздухе поработать, а то вы тут закиснете, как грибы". И теперь группа электриков и пара девчонок с бухгалтерского (их пригнали рисовать плакат к 9 Мая) расположились во дворе — на лавочках, на траве, кто на корточках. Кто-то курил, кто-то решал задачки, кто-то просто грелся на солнце, как большие ленивые коты. Сашка сидел на корточках у забора, чертил схему освещения для ДК, но на самом деле водил ручкой по бумаге, не видя ни линий, ни цифр. Перед глазами — вчерашний разговор с Димоном: "Лысенко уезжает". Он не спал всю ночь, обдумывая, пережёвывая, пытаясь найти подвох. А вдруг Ковалёв врёт? А вдруг это очередная сплетня? Но в голосе Димона была такая уверенность, что сомнений не оставалось.

Людка во дворе появилась, когда солнце стояло уже почти в зените. Она шла от остановки, быстро, сгорбившись, с рюкзаком за спиной, в своей тёмно-синей ветровке (несмотря на тепло — всё никак не могла привыкнуть, что май бывает жарким). Катя шла рядом, что-то оживлённо рассказывала, но Людка не слушала — взгляд её был устремлён куда-то внутрь, в себя.

Сашка поднял голову, увидел её — и сердце ёкнуло. Так же, как в первый раз, когда она стояла у окна в том самом оранжевом шарфике. Она не смотрела в его сторону — прошла мимо, села на лавочку у входа, достала тетрадь и погрузилась в чтение.

— Иди, — шепнул Димон, трогая Сашку за плечо. — Иди, поговори. Хватит мне страдать.

— Отвали, — огрызнулся Сашка, но встал.

Он подошёл к лавочке. Катя, увидев его, поджала губы, поднялась и отошла к плакату — оставила их одних.

— Привет, — сказал Сашка, садясь рядом.

— Привет, — Людка не подняла головы, продолжая водить пальцем по строчкам.

— Чего читаешь?

— Конспект по электротехнике. Экзамен послезавтра.

— Можно сесть?

— Сидишь уже.

Повисла пауза. Сквозь неё — щебет птиц, чей-то смех за забором, гудки троллейбуса на Ленина.

— Люда, — начал он. — Это правда?

Она подняла голову. В её глазах — усталость, но не та, что от бессонницы, а какая-то глубокая, залежалая, как будто она носит её годами.

— Что — правда?

— Что ты уезжаешь.

Она помолчала. Потом кивнула — один раз, резко, как отрубила.

— Уезжаю. В Питер. К тётке. Она поможет с работой и с общежитием.

— А как же…

— Техникум? — она усмехнулась. — Диплом получу. Экстерном или ещё как. Это не проблема.

— А как же мы?

Она положила тетрадь на колени и наконец-то посмотрела на него в упор. В её взгляде не было злости — только какая-то пугающая взрослая решимость.

— Саш, — сказала она тихо. — А что — мы? Поссорились, помирились, но ничего не изменилось. Ты по-прежнему боишься мне верить. Я по-прежнему боюсь, что ты мне не поверишь. Мы ходим по кругу, как заведённые. А скоро экзамены, потом практика, потом ты — в армию. И я останусь одна. Или ты останешься один. Смысл?

Он молчал. Его прокручивало, как на центрифуге. Все его красивые слова, стихи, схемы — всё это было бессильно перед её спокойной, убийственной логикой.

— А любовь? — тихо спросил он. — Любовь — она не имеет смысла?

— Имеет, — она склонила голову набок, и в её глазах вдруг блеснуло что-то тёплое, живое. — Но любовь — это не только песни и поцелуи. Это ещё и доверие. Которого я от тебя не дождалась.

— Я могу… — начал он.

— Не надо, — она перебила. — Не надо обещаний. Ты хороший. Честный. И стихи пишешь замечательные. Но мне сейчас нужна не поэзия. Мне нужен кто-то, кто будет просто рядом. И не будет требовать доказательств.

— А если я рядом останусь? — он взял её за руку — она не отняла, но и не сжала в ответ. — Если я докажу, что могу верить?

— Как? — она смотрела в упор.

— Не знаю. Но я попробую.

Она покачала головой — медленно, с какой-то материнской жалостью.

— Саш, ты не понял. Дело не в тебе. Дело во мне. Я решила. Питер — это шанс. Новый город, новая жизнь. Я там никому не должна. Не должна быть вечной дежурной. Могу просто… жить.

Он почувствовал, как внутри, в груди, открывается чёрная пустота. Туда проваливалось всё: и их утро в Юрье, и стихи под фонарём, и сирень, рассыпанная по парте.

— А как же твоя семья? — спросил он, ещё надеясь зацепиться за что-то.

— А что семья? — она пожала плечами. — Витька уже большой, сёстры подрастают. Мать — лучше. А деньги я буду высылать. С тёткиной помощью.

— То есть ты уже всё решила.

— Всё.

— И меня в этом плане нет.

— Нет, — она сказала это твёрдо, но он заметил, как дрогнул её голос на последнем слове. — Прости.

Он встал. Не попрощавшись, не оглянувшись. Пошёл прочь — в сторону забора, к своему месту на корточках, где осталась наполовину начерченная схема.

Димон проводил его взглядом, хотел что-то сказать — но не решился.

Людка снова склонилась над конспектом, но не читала. Она смотрела на строчки, и буквы плыли — от слёз, которые она снова прятала.



А вечером Сашка пришёл к Петровичу домой — старый деревянный дом на окраине, где пахло пирогами, старыми книгами и ещё чем-то неуловимым — детством, что ли. Мастер встретил его на пороге, в засаленном фартуке, с паяльником в руке.

— А, Волков, — сказал он, не удивившись. — Заходи. Чай будешь?

— Буду, — Сашка прошёл в комнату, сел на табуретку у стола, на котором громоздились радиодетали, схемы, батарейки.

Петрович поставил чайник, достал из шкафа банку с печеньем, сел напротив.

— Рассказывай, — сказал он, не спрашивая, а утверждая.

— Геннадий Петрович, — Сашка поднял на него красные глаза. — А вы верите в любовь?

— Я в неё тридцать лет живу, — Петрович хмыкнул. — Пока жена жива была. Теперь — в память.

— А если любовь уходит? Или её… не получается удержать?

— А ты держишь?

— Пытаюсь.

— А она?

— Уезжает.

— Куда?

— В Питер.

Петрович помолчал, налил чай, подвинул к Сашке.

— Знаешь, Волков, — начал он негромко, задумчиво. — Электричество — оно как любовь. Без заземления — опасно. А с заземлением — служит долго. Вот ты сейчас — без заземления. Мечешься, искришь, боишься замкнуть.

— И что делать? — Сашка отхлебнул чай, обжёгся.

— А найти свой нуль, — Петрович усмехнулся. — Ту точку, где напряжение падает до нуля. Где ты можешь расслабиться и не бояться удара током.

— Она — мой нуль?

— А ты у неё спроси. Может, она совсем не против быть твоим заземлением. И уезжает не от тебя, а от себя прежней.

Сашка задумался. Это была новая мысль, которая не приходила ему в голову.

— А что, если я её потеряю?

— А что, если нет? — Петрович пожал плечами. — Риск — дело благородное. Особенно когда ставка — любовь.



Сашка ушёл от Петровича затемно. В городе зажглись фонари, пахло сиренью и — странно — скошенной травой, хотя газоны ещё никто не трогал. Он шёл по Ленина, смотрел на звёзды, которые в эту ночь были особенно яркими, и думал.

"Заземление, — крутилось в голове. — Мой нуль. Не точка, где напряжение падает. А точка, где можно быть собой. Не фантазёром, не поэтом, не романтиком. Просто Сашкой. Который боится, ошибается, но любит. По-настоящему".

Он достал телефон (старый, кнопочный, с потёртым корпусом), нашёл её номер. Написал: "Можно прийти? Поговорить". Отправил.

Ответ пришёл через минуту: "Приходи. Я у Кати. Завтра. Сегодня поздно".

Он убрал телефон в карман. Ускорил шаг.

Завтра. Ещё один день. Ещё один шанс.

Он не знал, что скажет. Но знал, что должен. Потому что потерять её — значит потерять себя. А себя терять он не имел права. Ни ради армии. Ни ради Питера. Ни ради чего на свете.

Любовь, как ток, не терпит пустоты.

А он был полон.

До краёв.



Глава 13. Библиотечный свет

Читальный зал областной библиотеки имени Герцена — место, где время течёт иначе. Здесь, на третьем этаже, под высокими сводами с лепниной, в тишине, которую нарушает только шелест страниц да редкое покашливание старушек-библиотекарей, можно забыть, что за окнами — двадцать первый год, шумные улицы Кирова и май, который сходит с ума от собственного цветения. Пахнет здесь бумагой, пылью, старой кожей переплётов и почему-то ванилью — то ли булочки в буфете пекли, то ли чьи-то духи остались в воздухе после утренней посетительницы. Сейчас, в субботу, ближе к вечеру, в зале пусто. Только они двое — за дальним столом, у окна, за которым разгорается закат, окрашивая небо в акварельные тона — от бледно-розового до густого лилового. Сашка пришёл первым, занял место, разложил тетради, но не пишет — смотрит в окно, на шпиль колокольни, на чаек, кружащих над Вяткой, и ждёт. Сердце его колотится так, что, кажется, этот стук слышен во всех углах зала.

Людка появилась без двадцати шесть — в том самом белом свитере, в чёрной юбке, но без шарфика (оранжевый, наверное, остался дома, потому что для мая он уже слишком тёплый). Волосы распущены, падают на плечи, поблёскивают в закатном свете. Она подошла к столу, постояла секунду, глядя на Сашку, потом села напротив — не рядом, как обычно, а так, чтобы между ними был стол. Барьер. Защита.

— Привет, — сказала она тихо.

— Привет, — он поднял глаза. — Спасибо, что пришла.

— Ты просил.

— Я знаю. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Я хотел… не извиняться. Я хотел объяснить.

— Объяснить — что?

— Почему я такой. Почему я… сломался тогда. Когда Димон сказал.

Она молчала, глядя на него — без вызова, без напряжения. Просто — смотрела. И это "просто" было страшнее любых вопросов.

— Ты знаешь, — начал он, отводя взгляд в окно, — мой отец ушёл, когда мне было шесть. Ни скандала, ни ссоры — просто однажды утром его не стало. Мать сказала: "Папа уехал в командировку". А потом — "Папа теперь живёт отдельно". А потом — она перестала говорить о нём вообще.

— Я не знала, — тихо сказала Людка.

— Никто не знает, — он криво усмехнулся. — Я не рассказывал. Но это во мне сидит. С той поры. Понимаешь, я всегда боялся, что меня бросят. Что я — недостаточно хорош. Недостаточно умён, силён, красив. Что человек, которого я люблю, однажды просто встанет и уйдёт. Без объяснений. Без прощания.

— Саш…

— Подожди, — он поднял руку. — Дай договорить. И когда Димон сказал про того парня, у меня в голове щёлкнуло. Не ревность даже — страх. Включилась та самая программа: "Вот, опять. Тебя обманывают. Тебя бросают. Ты никому не нужен". И я не спросил. Я сразу поверил самому плохому. Потому что это плохое — оно привычное. Знакомое. А хорошее — в новинку.

Людка слушала, и её лицо понемногу менялось — от настороженного к задумчивому, от задумчивого к грустному.

— Я не знал, как с этим бороться, — продолжал он. — И до сих пор не знаю. Но я хочу научиться. Я хочу… — Он наконец посмотрел ей прямо в глаза. — Я хочу, чтобы ты была моим заземлением. Петрович сказал, что без заземления — опасно. А с ним — служит долго. Я не хочу быть опасным для себя и для тебя. Я хочу служить.

— Служить? — переспросила она, и в её голосе промелькнуло что-то похожее на улыбку.

— Ну, не в армии, — он тоже почти улыбнулся. — А в любви. В жизни. Служить тебе. Не как раб — как… как рыцарь, что ли. Или как электрик, который чинит проводку, чтобы в доме всегда был свет.

Она молчала долго. Так долго, что Сашка начал сомневаться — правильно ли он сказал, не нагромоздил ли лишнего. Но потом она подвинулась ближе — села сбоку, так что их плечи почти касались.

— А я, — сказала она тихо, глядя в окно на закат, — я никогда не думала, что кому-то понадоблюсь. Не как работник, не как нянька, не как помощница. А просто — как человек. Как девушка.

— Ты понадобилась, — он осторожно взял её за руку. — Ты понадобилась мне. С первого дня. Ты только… не уезжай. Пожалуйста. Хотя бы не сейчас. Хотя бы — дай нам шанс.

Она повернулась к нему. Глаза у неё были мокрые, но она не плакала — сдерживалась, как умела.

— Я не уеду, — выдохнула она. — Я уже… я уже сказала тётке, что не готова. Что надо доучиться. Что не могу бросить мать.

— Из-за матери?

— И из-за матери тоже, — она сжала его пальцы. — Но в основном — из-за тебя. Дурака. Который не умеет верить, но который пишет такие стихи, что у меня сердце останавливается. Который починил проводку у нас дома, когда никто не мог. Который спорит со мной о цвете света в ДК и каждый раз оказывается прав.

— Оказывается? — улыбнулся Сашка.

— Оказывается, — кивнула она. — Свет должен быть не только ярким. Свет должен быть тёплым. Я поняла это, когда ты читал мне Есенина на крыльце заброшенной школы.

Он притянул её к себе — медленно, боясь спугнуть. Она не сопротивлялась — уткнулась носом ему в плечо, выдохнула тепло.

— Не уезжай, — повторил он шёпотом.

— Не уеду, — ответила она. — Обещаю.



Они сидели так до тех пор, пока в окне не погас закат, и сумерки не заполнили зал синевой. Библиотекарь тётя Валя, которая уже хотела закрывать, увидела их и не стала прогонять — вздохнула, присела у стойки с газетой. Пусть сидят. Пусть говорят. Пусть любят. В её возрасте уже понимаешь: это важнее любых правил.

— Саш, — Людка отстранилась первой. — А что будет после техникума?

— Я в армию, — сказал он. — А там — посмотрим. Может, в институт. Может, на работу.

— А я?

— А ты — будешь ждать? — он посмотрел на неё с надеждой и страхом.

— Буду, — она кивнула. — Если ты будешь писать. Каждый день.

— Буду, — он улыбнулся. — Каждый день. Даже если не будет бумаги — на клочках, на обёртках, на руках.

— На руках — это как?

— А вот так, — он взял её ладонь и шариковой ручкой написал на внутренней стороне запястья: "Люда + Саша = навсегда".

Она посмотрела на надпись, потом на него — и вдруг рассмеялась. Светло, звонко, как не смеялась, кажется, никогда.

— Ты идиот, Волков.

— Знаю, — он тоже засмеялся. — Но ты меня уже выбрала. Менять поздно.

Она чмокнула его в щёку — быстро, чтобы тётя Валя не увидела, и встала.

— Пошли. А то нас здесь закроют. И придётся ночевать среди книжек.

— А что, романтика, — он подхватил свои тетради.

— Романтика — это когда поцелуи, а не когда на полу твёрдом, — она подхватила свою сумку. Но, выходя, взяла его за руку. И не отпускала до самой остановки.



Ночью Сашка писал в тетради. Не стихи — на этот раз прозу. Несколько строк, которые понадобились ему, чтобы запомнить этот день навсегда:

"Сегодня она не уехала. Сегодня она сказала, что остаётся. Сегодня я понял, что заземление — это не когда напряжение падает до нуля. Это когда ты знаешь: тебя держат. И ты не упадёшь. Никогда".

Он закрыл тетрадь, выключил свет. За окном — Киров, май, город, который стал ему домом, потому что в нём есть она.

Засыпая, он прошептал в темноту:

— Спасибо. За то, что веришь. За то, что ждёшь. За то, что есть.

И ему показалось, что ветер за окном прошелестел в ответ:

— Всегда.



Глава 14. Повестка

Июнь в Кирове — время белых ночей, тополиного пуха, который лежит на асфальте, как снег, и выпускных экзаменов, после которых жизнь никогда не будет прежней. В политехническом колледже последние звонки уже отгремели, но коридоры ещё полны студентов — кто-то пересдаёт, кто-то забирает документы, кто-то просто не хочет уходить, потому что здесь, за этими облупленными стенами, осталась самая лучшая пора. Сашка и Людка сдали все экзамены на "хорошо" и "отлично" — Петрович, принимая их проект по реконструкции ДК, кряхтел, поправлял очки и ворчал: "Могли бы и получше", но в глазах его светилась гордость. Проект приняли, и теперь у них была только практика — месяц на реальном объекте, а потом — диплом, и всё. Всё, что было привычным, должно было кончиться. Сашка знал это, но старался не думать. Потому что думать означало признать: скоро повестка. Скоро — армия. Скоро — расставание. Надолго.

Воскресное утро началось как обычно: мать ушла в библиотеку — суббота у неё была рабочая, — оставив на столе записку: "Сынок, борщ в холодильнике, котлеты разогреешь сам. Не забудь про витамины". Сашка поел, помыл посуду, полил цветы на подоконнике (герань, которую мать называла "наша гордость") и собирался идти к Людке — они договорились погулять по набережной, пока тепло. Но в дверь позвонили.

На пороге стоял почтальон — пожилой мужчина в синей форменной фуражке, с сумкой через плечо, потный, потому что июнь уже вступил в свои права.

— Вам, — сказал он, протягивая конверт. — Распишитесь.

Сашка расписался, закрыл дверь, вскрыл конверт. Внутри — повестка. Явиться в военкомат 15 июня, в понедельник, к девяти утра. С собой — паспорт, приписное, документы об образовании.

Он сел на стул, не чувствуя ног. Повестка — это не сюрприз, он ждал её, все парни их курса ждали. Но когда она приходила — документ с казённым текстом и круглой печатью, — внутри всё обрывалось.

"Понедельник, — думал он. — Через два дня. А я ещё не сказал ей". Не сказал, хотя должен был. Не потому, что боялся, а потому, что не хотел портить последние мирные дни.

Он взял телефон, набрал её номер. Трубку сняли после второго гудка.

— Привет, — голос у неё был сонный, но тёплый.

— Привет. Ты дома?

— Дома. А что?

— Мне надо прийти.

— Приходи, — в её голосе появилась тревога. — Что-то случилось?

— Потом расскажу.

Он повесил трубку, оделся — быстро, как на пожар, — и вышел. Дверь за ним хлопнула, и в прихожей остался только запах его одеколона и повестка, лежащая на столе.

---

Нововятск встретил его запахом реки и железнодорожных путей. Он шёл по улице Ленина, сворачивая в знакомые дворы, мимо гаражей, мимо детской площадки, где мальчишки гоняли в футбол, мимо скамеек, на которых старушки обсуждали свои болячки. Людкина панельная многоэтажка — серая, с облупившейся краской и вечно сломанным домофоном — маячила впереди. Он поднялся на пятый этаж, позвонил.

Дверь открыл Витька — сонный, в растянутой футболке с "Королём и Шутом", с наушником в одном ухе.

— О, привет, — сказал он, пропуская Сашку. — Людка в комнате. Только она сёстрам уроки помогает. Ты подожди, я позову.

— Спасибо.

Сашка прошёл в маленькую прихожую, где пахло щами и стиральным порошком. На вешалке — куртки, шапки (хотя лето), зонт сломанный. Жизнь здесь была другой — не библиотечной, не тихой, а громкой, хлопотной, пахнущей потом и домашним теплом.

— Проходи, — Витька махнул рукой в сторону зала. — Я сейчас чай поставлю.

— Не надо, — крикнула Людка из комнаты. — Мы сейчас выйдем.

Она появилась через минуту — в джинсах, в майке с надписью "Save the planet", с растрёпанными волосами, собранными в пучок на затылке. В руке — тетрадь по русскому, проверенная.

— Привет ещё раз, — она подошла, чмокнула его в щёку (Витька сделал вид, что не заметил). — Пойдём на кухню. Там хоть поговорить можно.

Кухня была маленькой — стол, две табуретки, холодильник, заставленный магнитами, и окно, из которого виден кусок неба и верхушки тополей. Людка поставила чайник, достала чашки, села напротив.

— Рассказывай, — сказала она. — У тебя лицо… такое. Как будто ты решил мне признаться в чём-то ужасном.

— Почти угадала, — он положил на стол повестку. — Пришла.

Она посмотрела на конверт, потом на него. Взяла в руки, прочитала. Положила обратно.

— Когда?

— В понедельник. К девяти.

— А сейчас — воскресенье? — она посмотрела на календарь на стене. — То есть завтра.

— Завтра, — кивнул он.

Она молчала. Чайник закипел, выключился сам — с щелчком. Людка встала, заварила чай — молча, механически, как делала это сотни раз. Поставила перед ним чашку, села.

— Я знала, — наконец сказала она. — Что это скоро. Но думала — хотя бы до июля. Хотя бы до дня рождения.

— До какого дня рождения?

— До моего. Мне в июле восемнадцать. Я хотела отметить с тобой.

— Отметим, — сказал он. — Я же не прямо завтра. Меня ещё призовут не сразу. Может, неделя, может, две.

— А потом?

— А потом — год, — он взял её за руку. — Или два. В зависимости от того, куда пошлют.

Она убрала руку — не резко, а плавно, как будто отодвигает что-то, что ей не принадлежит.

— Год, — повторила она шёпотом. — Или два. Без тебя.

— Не без меня, — он снова взял её за руку — на этот раз крепче. — Я буду писать. Звонить, если дадут. И приедет — в отпуск, если повезёт.

— А если не повезёт?

— Тогда ты приедешь ко мне.

— Куда? В казарму? — она попыталась улыбнуться, но улыбка получилась кривой.

— В город, где я служу, — он погладил её пальцы. — Ты же сильная. Ты переживёшь.

— Я не про то, переживу или нет, — она подняла на него глаза — в них стояли слёзы, но не проливались. — Я про то, что я не хочу тебя отпускать. Я не готова.

— Я тоже не готов, — он притянул её к себе, обнял. Она уткнулась ему в плечо, и он почувствовал, как она дрожит — мелко, часто, как будто внутри у неё шёл разрыв.

— Дурак, — прошептала она. — Не надо было влюбляться. Всё равно расставаться.

— А кто сказал, что расставаться? — он гладил её по спине. — Мы просто возьмём паузу. На год. Или на два.

— А если ты там найдёшь другую? — она подняла голову, посмотрела в упор.

— Не найду. Потому что другой такой нет.

— А если ты разлюбишь?

— Не разлюблю. Потому что любовь — это не фаза луны. Она не меняется от расстояния.

Она всхлипнула — один раз, не сдержавшись, и тут же зажала рот ладонью, чтобы не услышали дети.

— Обещай, — сказала она, вытирая щёки. — Обещай, что вернёшься.

— Обещаю, — он поцеловал её в лоб. — Вернусь. Обязательно.



Они просидели на кухне до вечера. Говорили о том, о сём: о планах, о глупостях, о том, что после армии он поступит в университет, а она — найдёт работу по специальности, чтобы не зависеть от родственников. Договорились, что будут писать письма — не электронные, а настоящие, бумажные, чтобы можно было перечитывать и вдыхать запах.

— Я тебе буду присылать стихи, — сказал Сашка.

— А я тебе — рисунки, — ответила Людка. — Каждый месяц. Хотя бы один.

— Договорились.

Потом она провожала его до остановки. Было уже поздно — солнце село, и небо над Вяткой было тёмно-синим, почти чёрным, с первой звездой. Троллейбус подошёл сразу, будто ждал.

— Не прощайся, — сказала Людка, когда он полез в карман за проездным. — Скажи "до свидания".

— До свидания, — он поцеловал её в губы — быстро, но так, чтобы запомнить. — До понедельника.

— До понедельника, — она улыбнулась. И когда троллейбус тронулся, помахала ему рукой.

Он смотрел в окно, пока её силуэт не исчез за поворотом. В ушах — её голос: "Обещай, что вернёшься". И он обещал. Себе. Ей. Этому городу, который стал для них домом.



Дома его ждала мать — заплаканная.

— Ты получил? — спросила она, глядя на повестку, лежащую на столе.

— Получил.

— Я знала, — она прижала его к себе, как в детстве. — Я знала, что это будет скоро. Но всё равно не готова.

— Мам, — он обнял её в ответ. — Всё будет хорошо. Я вернусь. И мы будем жить дальше.

— С ней? — мать подняла глаза.

— С ней, — кивнул он. — Я её люблю.

— Я знаю, — мать улыбнулась сквозь слёзы. — Я вижу. И она тебя — тоже. Такая девушка не бросит.

Сашка кивнул. Прошёл в свою комнату, лёг на диван, уставился в потолок, на трещину-молнию.

"Завтра, — думал он. — Завтра — военкомат. А потом — неизвестность. Но она есть. Она ждёт. И я вернусь".

За окном шумел июнь. Где-то пели соловьи. И ему казалось, что они поют о нём. О них. О любви, которая сильнее расстояний.

Он закрыл глаза. И заснул — впервые за долгое время спокойно.

Потому что знал: она там. Она ждёт. Всё будет хорошо.





Глава 15. Военкомат

Понедельник, 15 июня, семь утра. Кировское областное здание военного комиссариата — серая сталинская постройка на Карла Маркса, с колоннами, лепниной и тяжёлыми дверями, которые, кажется, помнят ещё войну. Перед входом — толпа: парни, вчерашние школьники и студенты, в большинстве своём ещё не проснувшиеся, с красными глазами и кругами под глазами. Кто-то курит, кто-то слушает музыку в наушниках, кто-то просто стоит, прислонившись к стене, и смотрит в одну точку. Сашка пришёл за полчаса до назначенного времени — мать настояла: "Лучше рано, чем опаздывать". Он в джинсах и светлой рубашке (мать: "Надень приличное, не позорься"), с рюкзаком за плечами, в котором лежат документы, бутерброды и тетрадь со стихами — про запас, чтобы было чем занять время. Сердце колотится где-то в горле, ладони потеют, но он старается держаться спокойно. Она обещала прийти. Сказала вчера по телефону: "Я буду. Обязательно". И он верит.

Внутри военкомата — длинный коридор, казённый запах, таблички на дверях: "Призывная комиссия", "Медосмотр", "Психолог". Очереди, как в поликлинике, только парни — и редкие девушки, провожающие (невесты, сёстры, подруги). Сашка сдал документы в окошко, получил направление на медосмотр и пошёл по кабинетам: хирург ( "Раздевайтесь"), невролог ("Молотком по коленке"), окулист ("Какую букву видите?"), психиатр ("Фамилия, имя, отчество? Кто президент? С кем живёте?"). Всё как в тумане — стандартно, безлико, страшно только от неизвестности.

После обеда — призывная комиссия. Большой кабинет с портретами на стене, стол за красной скатертью и люди в погонах. Сашка вошёл, представился, ответил на вопросы — где учился, чем занимается, есть ли судимости, состоит ли на учёте в психдиспансере. Всё это время он одним глазом искал её в коридоре — но её не было.

— Годен к строевой, — заключил председатель комиссии, пожилой полковник с усталыми глазами. — Получать повестку послезавтра. Явиться на сборный пункт двадцатого июня, к восьми утра. Форма одежды — гражданская. С собой — паспорт, документы об образовании, сменное бельё.

Сашка кивнул, взял направление и вышел. В коридоре было пусто — провожающие уже разошлись, парни, прошедшие комиссию, тоже.

Он сел на скамейку у выхода, достал телефон. Ни одного сообщения. Позвонил — не отвечает.

"Что-то случилось, — подумал он с холодом в груди. — Или… передумала".

Но тут же отогнал эту мысль. Она обещала. А Людка не бросает слов на ветер.

Он просидел на скамейке час. Потом два. Солнце поднялось высоко, стало жарко, и Сашка пересел в тень — под клён, который рос у самого забора. Достал тетрадь, попытался писать — не шло. Одни и те же строчки: "Где ты? Я жду".

В три часа, когда он уже почти потерял надежду, она появилась.

Запыхавшаяся, растрёпанная, с красным лицом — бежала, наверное, от самой остановки. В том самом белом свитере — как в тот день, когда он впервые увидел её у окна, в коридоре техникума.

— Прости, — выдохнула она, подбегая. — Я... я не могла вырваться. Витьку в больницу увезли — аппендицит, экстренно. Я только что оттуда.

— Витька? — Сашка вскочил. — Он как?

— Жив, дурак, — она махнула рукой. — Операцию сделали. Мать с ним. А я — к тебе. Как ты?

— Годен, — он криво улыбнулся. — Двадцатого — на сборный пункт.

Она подошла, прижалась к нему — всем телом, как будто хотела стать его частью.

— Я боялась, что не успею, — прошептала она. — Что ты уйдёшь.

— Я не ушёл, — он обнял её. — Я ждал.

Она подняла голову, посмотрела в глаза.

— Ты… ты не передумал?

— Насчёт чего?

— Насчёт нас, — она отвела взгляд. — Вдруг ты решил, что легче будет оборвать всё сразу?

— Глупая, — он поцеловал её в макушку. — Я не умею обрывать. Я только соединять умею. Как провода.

Она выдохнула — шумно, облегчённо — и уткнулась носом ему в плечо. Так они стояли долго, под клёном, у стен военкомата, мимо которого шли люди, смотрели, улыбались, качали головами. Им было всё равно.

— Пойдём, — наконец сказала Людка. — На вокзал. Я провожу. У тебя же поезд?

— Поезд, — кивнул Сашка. — Завтра утром. На сборный пункт.

— Тогда завтра, — она взяла его за руку. — А сейчас — пойдём. Куда-нибудь. Просто побыть вместе.

Они пошли по Московской, по Карла Маркса, мимо скверов, мимо магазинов, мимо людей, которые жили своей обычной жизнью — не зная, что у них, у этих двоих, сегодня — один из последних дней.

---

Вокзал встретил их запахом кофе, толчеёй и объявлениями по громкой связи. Сашке нужно было купить билет, сдать вещи в камеру хранения (мать упаковала целый чемодан, хотя он просил — рюкзак, только рюкзак). Людка ждала у окошка, пила кофе из пластикового стаканчика и смотрела на табло, где бежали строки: "Москва — 19.30", "Свердловск — 20.15", "Нижний Новгород — 21.00". Все эти поезда увозили кого-то куда-то. А её поезд — тот, что увозил Сашку — отправлялся завтра. И она решила, что будет провожать. Несмотря ни на что.

Вернулся он с билетом и чемоданом — смешной, взъерошенный, с выбившейся из джинсов рубашкой.

— Всё, — сказал он. — Я купил. На завтра, на семь утра.

— Я приду, — сказала она.

— Знаю.

Они вышли на перрон — там, где ещё не было поездов, только редкие пассажиры с тележками и уборщицы с вениками. Сели на лавочку у стены, с которой облупилась краска.

— Саш, — Людка повернулась к нему. — А ты боишься?

— Армии? — он задумался. — Немного. Не столько её, сколько того, что там… изменится что-то. Во мне.

— Например?

— Не знаю, — он пожал плечами. — Стану жёстче. Грубее. Потеряю то, что есть сейчас. Твоё... отношение.

— Глупый, — она взяла его за руку. — Ты не можешь потерять то, что не куплено. Любовь — не вещь. Её не крадут, не теряют, не отдают. Она просто есть. Или её нет.

— А у нас — есть?

— Есть, — она кивнула. — Была, есть и будет. Даже если ты станешь генералом с усами.

— Я не стану генералом, — он улыбнулся.

— А я — не стану ждать генерала, — она усмехнулась. — Я буду ждать тебя. Просто тебя.

Он притянул её к себе, поцеловал — долго, нежно, как в последний раз. А потом они просто сидели и смотрели, как темнеет небо. Как зажигаются фонари. Как жизнь идёт своим чередом.

---

Ночь Сашка провёл у неё — на кухне, на раскладушке, потому что Людка не хотела его отпускать. Мать её — добрая, уставшая женщина — только вздохнула и постелила свежее бельё. Витька в больнице, сёстры спят — никто не мешает.

Они сидели на кухне до часу, пили чай с ромашкой и говорили. О пустяках, о главном, о том, что не скажешь при других.

— Ты будешь писать мне каждый день? — спросила Людка.

— Каждый день, — пообещал Сашка.

— И стихи?

— И стихи.

— И схемы? — она улыбнулась.

— И схемы, — он кивнул. — Чтобы ты помнила, кто я.

— Электрик, — она коснулась его щеки. — Мой любимый электрик.

Он поцеловал её в ладонь. И они замолчали — потому что слов уже не было. Было только то, что внутри — огромное, тёплое, пульсирующее, как ток в проводах высокого напряжения.

Ложились, когда за окном уже светало. Сашка лежал на раскладушке, Людка — на стареньком диване, и они держались за руки, протянув их через всю комнату.

— Спокойной ночи, — шепнула она.

— Спокойной ночи, — ответил он.

И закрыл глаза.

Завтра — вокзал. Завтра — поезд. Завтра — новая жизнь, в которой не будет её плеча рядом. Но он знал: она будет ждать. И это знание делало сильнее.

За окном вставало солнце. Июньское, жаркое, обещающее.

Они заснули под утро — уставшие, счастливые и напуганные одновременно.

У них ещё будет время. Совсем немного. Но оно — их. И это главное.



Глава 16. Вокзал. Слова

Кировский железнодорожный вокзал ранним утром 20 июня — место, где время сжимается в тугую пружину. Здесь пахнет уходящими и оставшимися, горячим кофе из автомата и слезами, которые никто не вытирает. Солнце только встало, и его косые лучи пробиваются сквозь огромные окна, ложась на плиточный пол длинными полосами — как рельсы, только световые. На табло — зелёные строки: "Москва — 07.20", "Пермь — 08.15", "Нижний Новгород — 09.00". Поезд на сборный пункт — тот, что увозит призывников в неизвестность — отправляется в 7.30 с третьего пути. Сашка стоит у колонны, сжимая в руке чемодан (мать упаковала так, что не закрывается) и билет, который уже потерял половину своей значимости. Он смотрит на вход — в ту стеклянную дверь, за которой сейчас появится она. Должна появиться. Обещала.

Вокруг — суета: такие же парни с чемоданами, матери в цветастых платках, которые крестят детей и суют им куличи (хотя какой кулич в июне?), девушки в коротких юбках, курящие на перроне нервно, часто, затягиваясь до кашля. Где-то плачет ребёнок — не поймёшь, от чего, то ли от жары, то ли от общей тоски. И над всем этим — голос диктора: "Уважаемые пассажиры, поезд до Москвы прибывает на первую платформу", - и дальше неразборчиво, сквозь треск динамиков.

Сашка ждёт. Сердце колотится где-то в горле, язык прилипает к нёбу. Он боится, что она не придёт. Не потому, что не хочет — а потому, что не сможет. Витька в больнице, мать на работе, сёстры одни — кто их оставит? Но вчера, когда они прощались у её подъезда, она сказала: "Я буду. Утром. Обязательно". И посмотрела так, что спорить было бесполезно.

Объявляют посадку на его поезд.

— Призывники, на выход! — кричит военный в форме, с планшетом в руках. — Построиться у третьего пути!

Сашка не двигается. Он стоит, вцепившись в чемодан, и смотрит на вход. Её всё нет. Парни вокруг начинают шевелиться, берут вещи, прощаются — кто-то с матерью, кто-то с девушкой, кто-то с другом. А он — один. Стоит у колонны, и ему кажется, что все смотрят на него — на того, кого не пришли провожать.

— Волков! — окликает военный. — Ты чё застыл? Давай, шевелись!

Сашка делает шаг — но не к перрону, а к входу. И в этот момент стеклянная дверь распахивается, и влетает она.

Запыхавшаяся. С белым свитером (тем самым, в котором он её впервые увидел). С распущенными волосами, которые разметались по плечам. С красными глазами — то ли от ветра, то ли от слёз. В руке — пакет с чем-то (наверное, едой) и маленький свёрток, перевязанный ленточкой.

— Сашка! — кричит она, не обращая внимания на людей. — Сашка, стой!

Он замирает. И в этот момент все вокруг исчезают — и военный с планшетом, и парни с чемоданами, и женщины в платках. Есть только она. Бегущая к нему через весь вокзал. Как в замедленной съёмке: её шаги, от которых отскакивает эхом, её волосы, летящие за спиной, её глаза, которые смотрят только на него.

Она подбегает, падает на него, обнимает — так, что он едва удерживает равновесие, и вцепляется в его куртку, как будто боится, что его унесёт ветром.
— Я думала, не успею, — шепчет она ему в плечо. — Автобус сломался, пришлось бежать. Пешком. От Корчемкино.

— Ты… бежала от Корчемкино? — он не верит своим ушам. Это почти шесть километров.

— Бежала, — она поднимает голову. — вдоль железной дороги. Ты же… ты же уезжаешь. Я не могла не прийти.


— Волков! — снова кричит военный. — Заходим в вагон! Осталось две минуты!

— Бери, — она суёт ему пакет и свёрток. — Там бутерброды, яблоки, и… и рисунок. Я нарисовала для тебя. Наш ДК. Тот самый, со светом.

— Люда, — он прижимает её к себе. — Я… я не знаю, что сказать.

— А ты ничего не говори, — она привстаёт на цыпочки и шепчет ему на ухо, так, что слышно только ему одному. Те самые слова, о которых он даже не мог мечтать. Тёплые, дрожащие, настоящие:

— Я буду ждать. Ты мой. И никакая армия это не изменит.

У него перехватывает дыхание. Он смотрит на неё — на её лицо, мокрое от слёз, на её глаза, в которых — всё: и страх, и надежда, и любовь, такая огромная, что, кажется, не помещается в этом вокзале.

— Я вернусь, — говорит он. — Обязательно. Ты только… пиши.

— Я буду писать каждый день, — она кивает. — Даже если не будет бумаги — на клочках. Даже если не будет ручки — карандашом. Даже если…

Он не даёт ей договорить — целует её. Прямо при всех. При военном, при провожающих, при плачущем ребёнке. И ей — всё равно. И ему — всё равно. Потому что это — их последняя минута. И она должна быть правильной.

— По вагонам! — команда перекрывает всё.

Сашка отрывается от неё, хватает чемодан, пакет, свёрток. Бежит к перрону, оборачиваясь на каждом шагу. Она стоит там же, у колонны, прижимая руки к груди, и улыбается — сквозь слёзы, сквозь страх, сквозь эту проклятую разлуку.

— Я люблю тебя! — кричит он, уже забегая в вагон.

— И я тебя! — кричит она в ответ.

Поезд трогается. Медленно, тяжело, с лязгом и скрежетом, как будто не хочет увозить его. Сашка втискивается к окну, открывает форточку, высовывается наружу. Она бежит вдоль перрона — сначала быстро, потом медленнее, потому что поезд набирает скорость. А потом останавливается, машет рукой. И её силуэт — белый свитер, чёрные волосы, маленькая точка — тает, сливается с толпой, исчезает.

Он откидывается на сиденье. Закрывает глаза. В ушах — её слова: "Ты мой". На губах — вкус её слёз. В душе — свет, который не погасит ни армия, ни расстояние, ни годы.

---

Поезд идёт на запад, в сторону Москвы, а потом — повернёт на север, туда, где его ждёт неизвестность. Сашка открывает свёрток — ленточку развязывает дрожащими руками. Внутри — рисунок. Их ДК. Тот самый, в Юрье, с колоннами и лепниной. Но не старый, облупившийся, а новый — с подсветкой, с тёплым светом из окон, с фонарями по бокам. Каким он будет после их реконструкции. И внизу — подпись: "Жду. Люда".

Он прижимает рисунок к груди. Смотрит в окно, на убегающие поля, перелески, деревеньки. На небо, которое в этом июне было особенно синим — как будто для них.

"Я вернусь", — думает он. — "Я вернусь и сделаю так, чтобы в нашем доме всегда был свет".

Где-то там, в удаляющемся Кирове, она стоит на перроне, уже пустом, и смотрит вслед уходящему поезду. В руке — мобильник, на котором она будет ждать его звонка. На запястье — медный браслет, который она не снимала ни разу с того дня, как он сказал: "Ты — заземление".

Гудок поезда. Лязг колёс. И тишина.

Май сменился июнем, июнь — июлем. А у них впереди — целая жизнь.

Они встретятся. Обязательно.

Потому что любовь — это не тогда, когда легко. Любовь — это когда ты держишь провод, даже если бьёт током. И не отпускаешь.

А они оба — электрики. Они умеют держать.



Эпилог.


Письмо из армии

В\ч 36….., поселок М, Нижегородская область. 15 октября, второй час ночи. При свете фонарика, которым я освещаю лист бумаги, пока соседи по кубрику спят. Прости, что пишу так поздно — днём времени нет совсем. Я обещал писать каждый день. Но иногда обещания — вещь трудная. Особенно здесь.

Людочка, родная моя.

Как ты? Как здоровье матери? Как Витька? Как твои сёстры? Я всё время думаю о вас. И о тебе — особенно. Часто вспоминаю наш техникум, нашу лабораторию, Петровича, который пил чай с корвалолом и ворчал на наши "художества". И то, как ты спорила со мной о цвете света в ДК. А оказалось, ты была права — свет должен быть надёжным. Тёплый свет приходит сам, когда люди рядом.

У меня здесь всё по-другому. Дисциплина, подъемы, марш-броски. Я стал другим, наверное. Огрубел. Но внутри — там, где ты, — ничего не изменилось. Помнишь наш разговор о заземлении? Здесь я понял это окончательно. Ты — моё заземление. Когда я вспоминаю тебя, напряжение падает. Страхи уходят. И становится легче.

Я пишу стихи. Плохие, наверное, потому что рифмы здесь не те, что дома. Но строчки складываются сами:

Я тебя не видел сто двенадцать дней,
Или тысячу — уже не важно.
Ты во мне — как провода под током,
Как в ночи заброшенный фонарь.
Я вернусь. Ты только верь, пожалуйста.
Я вернусь. Ты только жди, родная.

Получилось нескладно. Прости. Ритм сбивается, когда рядом храпят такие же дураки, как я. Но это — от сердца.

Твой рисунок всегда со мной. Я вложил его в паспорт, и когда проверяют документы, я говорю: "Сестра нарисовала". Но ты не сестра. Ты — моя жизнь. Ты — та, ради которой я здесь выдерживаю всё: и холод, и грязь, и тоску.

Пиши мне. Даже если будет некогда — строчку через день. Мне важно знать, что ты дышишь, что ты улыбаешься, что ты не забыла про меня. Я знаю, что не забыла. Но всё равно страшно. Здесь всё кажется хрупким, как провод под напряжением.

Я скоро приеду в отпуск. Через три месяца. Скажут даты — сообщу. Ты встречай меня на вокзале. В том самом белом свитере и оранжевом шарфе. Помнишь? Ты стояла у окна, и я увидел тебя впервые. И сердце моё замерло.

Оно до сих пор замирает, когда я думаю о тебе. Тук-тук-тук. Как ток в проводах. Как жизнь, которая продолжается, несмотря на расстояния.

Твой, навсегда и без дураков.
Сашка.

P.S. Пришли мне свою фотографию. Ту, где ты в ротонде. Я буду смотреть на неё перед сном и представлять, что ты рядом.

---

Люда получила это письмо через две недели. Читала три раза подряд, плакала и смеялась одновременно. А потом написала ответ — длинный, на пяти листах, с рисунками на полях. И пошла на почту, чтобы отправить скорее.

Потому что ждать — это тоже любить. Просто по-другому. Без поцелуев. Без объятий. Но с тем же напряжением в жилах.

Она знала: он вернётся. И она будет ждать. Сколько потребуется.


Рецензии