Эрнст Экштейн. Награжденная. Главы 1, 2, 3

Эрнст Экштейн

Награжденная
Главы 1, 2, 3

Перевод Ю.Ржепишевского




1.
 
Оттфрид Цезарь фон Вайсенфельс, королевский саксонский придворный советник и инспектор школ, почивший в бозе три с половиной года назад, был человеком во всех отношениях разумным. Благодаря облагораживающему влиянию этого сильного и серьезного качества ему почти всегда удавалось держать в узде два главных порока своей супруги Аделаиды: некоторую прижимистость и претензию на писательство. При жизни своего саксонского советника Аделаида представляла дом достойно и сообразно положению, хотя время от времени и требовалась ей дружеская нотация по поводу излишне скромного меню. Более того, она свыклась с мыслью, что практичный и трезвый Оттфрид не понимает её поэтическую натуру и, по крайней мере внешне, низводит её до уровня заурядных прозаических женщин. Поэтому со второго квартала их супружеского счастья она запирала свой «Лирический дневник» — так она называла изящно переписанные плоды своих поэтических озарений — в самый глубокий ящик секретера, словно преступную переписку. Лишь изредка она зачитывала пару избранных отрывков своей самой близкой подруге, жене майора Фризе, пока и это сочувствующее сердце не было потеряно для неё в связи с переводом мужа-майора в Кобленц.
Однако с того времени, как Оттфрид Цезарь вследствие апоплексического удара навсегда закрыл свои умные, ясно видящие глаза, госпожа Аделаида фон Вайсенфельс постепенно снова стала самой собой.

Несмотря на весьма завидное состояние, она настолько ограничила «позорную роскошь долгих обедов», как она выражалась, что немилосердные критики прямо обвинили её в скупердяйстве.

Она также стала смелее и свободнее выступать со своей лирикой: то тут, то там советовалась с какой-нибудь компетентной сестрой по Аполлону, просматривала многочисленные тома своего дневника в поисках «цветков и жемчужин», которые собиралась вскоре предложить издательству, и кроме того, задумала большую балладу на сюжет из античной мифологии под названием «Деянира».

Тем временем её единственная дочь Хелена, прелестная блондинка с сияющими глазами и свежими губками, превратилась в невесту на выданье.
Жизнерадостная, искренняя и безыскусная натура девушки одинаково страдала от этих двух главных черт характера матушки. Скупость беспокойной Аделаиды лишала Хелену многих удовольствий, которые ей вполне были бы позволительны. Во всем царил мучительный расчет. Абонементный бал был пропущен, так как советница воспротивилась покупке нового парадного платья; места в партере оперы были слишком дороги; прогулка в экипаже клеймила любого, кто не был миллионером, как никчемного человека, нуждающегося в опеке, и так далее, и тому подобное.

Литературные наклонности госпожи советницы вынуждали белокурую Хелену к неслыханным испытаниям на терпение. Теперь, когда она, казалось, достаточно повзрослела, чтобы понимать подобные творения, ей пришлось заменить преждевременно удалившуюся майоршу Фризе. Ей были представлены не только алкайские стихи и величественные песни в свободном ритме, но и отрывки из того глубоко лирического дневника, происхождение которого было ей кратко объяснено.

Несмотря на частое повторение этих поэтических признаний, фройляйн Хелена стоически покорялась неизбежному. Ее милое, румяное лицо сияло, словно в состоянии безмятежной метаморфозы, независимо от того, декламировала ли Аделаида нежно-плавные строки, выражающие тихое смирение, либо зычным голосом пеняла на разлад, терзавший её душу в течение последних семнадцати лет.
Так, например, в четвертом томе «Лирического дневника» на сотой странице значилось:

О, что за ужас — в чудный майский день
Когда душа полна поэзии пьянящей
И сердце, как шальное, в грудь стучит
Мне у плиты стоять и макароны стряпать!

О Муза дивная, томительная греза,
Ты как ошпаренная, от кастрюль бежишь!

Хотя сама я, впрочем, этим не забочусь,
Лишь присмотреть, как долг того велит,
Да поварихе сделать указанья...
Но хватит и того, чтоб жизнь мне отравить…

Фройляйн Хелена, весьма далекая от того, чтобы сопереживать тайной меланхолии этих причудливых ритмов, сидела и слушала с тем странным выражением, по которому нельзя было понять, посвящено ли её внимание прочитанному или звукам какой-то другой музыки сфер, неслышимой для других. Аделаида была твердо убеждена, что дочь внимает мелодиям материнской кифары; однако беспристрастный наблюдатель при более глубоком изучении этого милого задумчивого лица пришел бы к противоположному выводу и вскоре разгадал бы и истину — по крайней мере, в общих чертах.

Мысли Хелены на самом деле никогда не задерживались на этих стихотворных излияниях. Они витали, скорее, над широкой Матильденштрассе, устремляясь прямиком к угловому дому с красивым, украшенным скульптурами фасадом, где жил интересный, жизнерадостный, крепкий молодой человек — доктор Леопольд Максвальдт, помощник знаменитого невролога Шебельского.

Хелена фон Вайсенфельс познакомилась с доктором Максвальдтом в начале октября на загородной прогулке и затем виделась с ним еще три или четыре раза. Этих встреч хватило, чтобы в двух ясных и здоровых характерах, не привыкших играть комедию по шаблонам современного светского общества, пробудилась пылкая взаимная склонность.

При последней встрече — на частном балу в доме тайного советника Шебельского — произошло взаимное объяснение. Временно дело решили держать в секрете, пока доктор Максвальдт не достигнет некоторых внешних целей; но тогда... О, он выразил это так чудесно, так нежно, так поэтично — гораздо поэтичнее, чем самые возвышенные места из «Лирического дневника».

В мыслях об этом блаженном переживании, в полном сознании бесконечного счастья любить и быть любимой, Хелена могла спокойно воспринимать даже самые невероятные оды своей матушки, и даже черпать из них своего рода удовольствие, как из шума древесных крон или бормотания тихого ручейка. Голос Аделаиды не был неприятным; читала она гораздо лучше, чем рифмовала и писала стихи. Что ж удивительного в том, что фройляйн Хелена позволяла звукам этого голоса убаюкивать себя, что она испытывала то удовлетворение, которое чувствует человек, когда может совершенно беспрепятственно предаваться своим самым очаровательным мечтам?

Аделаида все читала и читала — и когда видела, что её белокурая дочь иногда улыбается, покачивает прелестной головкой или задумчиво смотрит в потолок, поэтессу охватывало волшебное чувство, что в лице Хелены она впервые нашла действительно понимающего слушателя своих стихов. Слушателя более проницательного, чем добрая майорша Фризе, которая, хоть и восхищалась, но то и дело позволяла себе критические замечания; слушателя, по крайней мере, равного по своим суждениям профессору литературы доктору Алоизу Шмидтхеннеру, единственному мужчине, которого госпожа Аделаида посвятила в тайны своего «Лирического дневника».

Как ни странно, именно этот Шмидтхеннер должен был стать серьезной угрозой идиллии, так чудесно сложившейся между матерью и дочерью.
Дело в том, что очарование и грация Хелены казались прелестными не только помощнику тайного советника Шебельского, но и другим почтенным кавалерам, считавшим себя вправе ухаживать за ней; они также обнаружили, что цветущая дочь Аделаиды представляет собой идеал со многих точек зрения.

Однако самым ревностным среди этих первооткрывателей был упомянутый выше профессор истории литературы, друг детства матушки и молчаливый соучастник ее первых литературных прегрешений.
 
Когда Аделаида фон Зандвосс, — такова была девичья фамилия супруги советника, — покидала родные пенаты, чтобы уехать в столицу с новоиспеченным мужем, Оттфридом Цезарем, Алоиз Шмидтхеннер был еще выпускником гимназии. Он был на пару лет младше своей подруги, с которой они когда-то весело играли, а позже и танцевали. С тех самых пор они не виделись, — пока Алоиз не получил приглашение на профессорскую кафедру в столице; здесь он и обнаружил, что молодая девушка из его прошлого успела стать вдовой.

Поначалу он ограничился визитом вежливости, за которым не последовало других; во-первых, потому что вдова все еще пребывала в трауре, а во-вторых, потому что он заметил, насколько разительно сорокалетняя Аделаида отличалась от двадцатилетней Хеленхен, так пленительно грезившей наяву.

Фройляйн Хелена в то время находилась еще в пансионе. Её возвращение стало для тридцатисемилетнего Шмидтхеннера сигналом к живому возобновлению общения. Уже через несколько недель он, казалось, понял, что Хелена стала для него чем-то большим, чем просто источником эстетического вдохновения, в чем он поначалу пытался себя убедить.

Разумеется, помимо всего прочего, очаровательная блондинка унаследовала от отца довольно приличное состояние, и этот безусловный факт позволил Алоизу Шмидтхеннеру морально оправдывать себя в этой своей непозволительной слабости, за которую он, вероятно, сурово корил бы себя в противном случае. Словом, в его сознании сложился тот комплекс чувств, который обычно описывают как серьезные намерения мужчины, готового к браку.

Если порывистый доктор Максвальдт в своей любовной кампании сразу же нашел прямой путь к сердцу очаровательной девушки, то профессор Шмидтхеннер, совершенно не подозревавший о существовании серьезных соперников, счел более целесообразным заручиться сначала поддержкой матери. Для этого существовало одно надежное средство: восхваление её дилетантской поэзии.

В разговорах профессор Шмидтхеннер неоднократно возвращался к счастливым дням их прошлого; яркими, сочными красками описывал он тот незабвенный осенний день, когда очаровательная Аделаида фон Зандвосс читала ему на руинах замка прекрасный сонет «Мимолетности»; напоминал о ее смелой импровизации «Постоянство в переменах», меланхолические звуки которой были встречены им с восторгом; и постепенно, несмотря на годы отчуждения, он так вошел в доверие Аделаиды, что ее поэтическое сердце постепенно легло перед ним открыто и свободно, как развернутый папирус.

Естественно, что Хелена все больше освобождалась от необходимости слушать эти поэтические чтения, поскольку для творческого таланта гораздо важнее представить свои работы эксперту, чем дочери, чье суждение всегда деформировано отчасти дочерней привязанностью.

Профессор Алоиз Шмидтхеннер расточал страницам дневника бесконечные дифирамбы. Отдельные фрагменты, такие как глубоко прочувствованное «О время девичье, ты кануло во тьму...» или нежно-элегическое «О чем пишу, о чем пою, что создаю, за что борюсь...», он объявлял прямо-таки поэтическими шедеврами.

Будучи еще со студенческих времен в тесной дружбе с главным редактором «Тильзитского вестника», он сумел напечатать в этой газете две из «Песен на взморье» Аделаиды, под псевдонимом «Коринна». Однако, несмотря на шумный успех, которым эти песни пользовались в Тильзите и окрестностях, он отсоветовал ей продолжать их печатать, так как публика, особенно в столицах, чрезвычайно туга на ухо к лирике неофитов, в то время как нечто повествовательное, вроде недавно начатой баллады «Деянира», означало бы мощную атаку на благосклонность всей нации.

Сам он писал сейчас «Историю немецкой литературы после смерти Гёте». Самым деликатным образом он давал ей время от времени понять, что намерен в своей работе, в рубрике «Новейшая лирика», упомянуть и Коринну, автора столь успешных «Песен на взморье», а также указать на то, что уважаемая поэтесса скрывает в своем письменном столе еще немало живительных даров.

Аделаида фон Вайсенфельс скромно этому воспротивилась, говоря, что обе «Песни на взморье», несмотря на те немногие достоинства, которыми они, возможно, обладают, представляют собой труд слишком ничтожный; в ответ профессор привел ей слова Августа фон Платена:

Лишь та из песен, что вскипает жизнью,
Что совершенства служит образцом,
Окажется в руках людей скорее,
Чем сто поэм, трескучих и пустых.


По инициативе Шмидтхеннера Аделаида фон Вайсенфельс также стала  членом «Круглого стола». Так назывался недавно реорганизованный литературный клуб, который в то время был еще открыт для прекрасного пола, пока неприятные разногласия не привели к внесению поправок в его устав.

При поддержке Шмидтхеннера Аделаида очень скоро стала играть значительную роль на собраниях «Круглого стола». Ее уверенность в себе, подкрепленная решительным видом, заставляла ее брать слово при каждой возможности. Внушительный, властный тон, неповторимая манера, благородство, с которым она произносила «Дамы и господа!», подводя свою мысль к блестящей концовке, придавали, как горячо утверждал Алоиз Шмидтхеннер, ее изысканной риторике поистине цицероновский блеск.

Доктор Максвальдт, который несколько недель находился в разъездах, также вступил в члены общества «Круглого стола» в конце января.

Однако Аделаида на первом же занятии убедилась, что легкомысленный и прозаичный помощник тайного советника Шебельского не проявляет подлинного интереса к дебатам. Скорее, его интересовало лишь привлекательное общество блондинки Хелены; во время лекции он неоднократно шептался с ней о чем-то, что оскорбляло серьезных слушателей, да и в остальном вел себя совсем не так, как человек, благословлённый музой.

Профессор Шмидтхеннер тем временем начал подозревать, что столкнулся с серьезной конкуренцией. Он с удовлетворением отметил, что свободные манеры молодого доктора мало способствуют завоеванию благосклонности со стороны гордой советницы. Также он счел за благо и со своей стороны серьезнее двинуться к цели, которую себе поставил, а именно: неустанно демонстрируя интерес к матери, и дочерью не пренебрегать; решил он и отважиться на пару намеков, которые ясно дадут понять советнице, как сильно господин профессор надеется на её поддержку.

Однажды — это было 24 февраля — разразилась катастрофа.

Алоиз Шмидтхеннер, находясь в убеждении, что фройляйн Хелена испытывает к нему такие же симпатии, как и ее мать, просто и без церемоний сообщил создательнице столь выдающихся «Песен на взморье», как именно он желает устроить свою жизнь.

Его приняли в качестве зятя с распростертыми объятиями и открытым сердцем. Это должно было стать их общим будущим — божественным, как в невинные, беззаботные дни Эдема! Хелена уже продемонстрировала понимание творчества своей матери — понимание инстинктивное и словно исходящее из полноты ее одаренного темперамента; не высказанное вслух, оно, возможно, тем слаще вибрировало в ее восприимчивом сердце, подобно "Неспетым песням" Юстинуса Кёрнера. Теперь легко было предположить, что и Алоиз Шмидтхеннер внесет свою лепту: заставит все эти семена расцвести, высвободит все эти потоки и увлечет свою драгоценную тещу в опьяняющий, благоухающий вихрь идеала, в блаженно бурлящий водоворот творческого единогласия. Великолепное олимпийское существование втроем!

Убаюканная подобными мечтами, сияющая счастьем женщина в тот же вечер поговорила с дочерью. К большому удивлению Аделаиды, на протяжении всего ее эмоционального выступления Хелена оставалась совершенно холодной.

Лишь на настойчивый вопрос: «Ну, что ты на это скажешь?» хорошенькая блондинка с опаской ответила:
— Дорогая мама! Профессор, конечно, великий ученый; к тому же и представительный кавалер, который с кадрилью а`la cour справляется совсем неплохо, но...
— Что — но?.. Я надеюсь, что здесь нет других заинтересованных лиц?..

Хелена сильно покраснела. Затем с неохотой призналась, что доктор Леопольд Максвальдт полностью покорил ее сердце и давно уже спрашивает, выйдет ли она за него замуж.

Аделаида онемела.
— В тихом омуте... — проговорила она драматическим тоном. Затем, по-театральному энергично схватив дочь за запястье, добавила с угрозой:
— И что же ты ответила?
— Но мама! — жалобно сказала девушка. — Когда честный, любезный человек, которого мы любим, спрашивает нас, хотим ли мы выйти за него... Что ты ответила, когда папа спросил тебя об этом?

— О, заблудшая душа! — простонала советница. Она отбросила руку дочери, словно та была змеей, пригретой на груди. — Вот как бессовестно ты перечеркиваешь мои планы! Вот как коварно сопротивляешься! Я ведь хотела тебе только добра. Я желала тебе мужа, который понимает идеалы жизни; духовного наставника, который привел бы тебя к вершинам просветления! А ты затеваешь за моей спиной эту постыдную интригу, интригу самого неподобающего свойства!.. Да черт возьми, — (прости мне этот оборот, Аполлон!), — неужели ты думаешь, что я когда-нибудь соглашусь на твой брак с этим человеком скальпеля и пилюль?
— Чем тебе не угодил доктор Максвальдт? — робко спросила Хелена.
— Всем! Он — само воплощение прозы! Он не только бестактен, что я еще могла бы ему простить, но к тому же не способен беспристрастно наслаждаться прекрасным, признавать божественное. Как говорит Август фон Платен: «Пусть не каждый может представить себе возвышенное; но тот, кто не способен сопереживать ему — безмозглый дурак». Доктор Максвальдт в этом смысле — полный дурак.

— Мама! — возмущенно воскликнула Хелена.
— Дурак, говорю я тебе, — уперлась на своем советница. — Не стану уже вспоминать о том, что недавно, на самом трогательном месте моего сонета «Блуждающие тени», он шептал тебе что-то на ухо, как самый невоспитанный школяр. И мне известно, что при каждом удобном случае он высмеивает устои нашего «Круглого стола»; что он отказывает нам, женщинам, в праве участвовать в дебатах, да и вообще иметь мнение; он говорит о «синих чулках» там, где выражение «поэтесса» было бы гораздо уместнее; наконец, на любезный вопрос Шмидтхеннера, какая из двух «Песен на взморье» более совершенна, он ответил пожатием плеч, — говорю тебе, добрая моя Хелена, пожатием плеч! — что, конечно же, вызвало краску гнева на щеках нашего профессора. И такому человеку я должна отдать свое единственное дитя? Неужели ты действительно думаешь, что его любовь серьезна? Кто не умеет почитать прекрасное в божественном искусстве, в том нет и самоотверженной привязанности. Это же ясно как день! Этому Максвальдту стало казаться, что в положении помощника доктора Шебельского ему тесновато. Он хотел бы стать независимым, а для этого ему нужна состоятельная молодая жена. Как я раньше этого не понимала! И спокойно смотрела, как он лицемерно завлекает тебя в свои сети! Но, слава Богу, время еще есть! Я твердо все решила: немедленно отказываю ему от дома...

— Конечно, ты это можешь, — сказала Хелена со слезами на глазах, — но именно поэтому я не стану слушать твоего профессора...
— Это мы еще посмотрим!
Девушка подошла к ней, поцеловала и обняла обеими руками.
— Да не волнуйся же так! — проговорила она умоляюще. — Это ведь не моя вина, что я люблю доктора Максвальдта!
— Я и не волнуюсь, — ответила ей мать. — Я лишь хочу прояснить одну вещь: пока мне позволено здесь иметь право голоса, Максвальдт, отрицающий муз, низкий, бессердечный материалист, никогда не станет твоим мужем.


2.

Профессор Шмидтхеннер, тотчас уведомленный о происшедшем, был слегка обескуражен, однако с привычным красноречием принялся ободрять и себя, и скорбящую поэтессу.
После долгих дебатов решено было на несколько месяцев удалить фройляйн Хелену от места её столь неприятных сердечных волнений. У Аделаиды в её родном городе жила двоюродная сестра, которая охотно согласилась принять девушку и с должной строгостью следить за её поведением, а в особенности — за ее перепиской. Тётя Мёбиус слыла в широких кругах, как деликатно выразился Шмидтхеннер, настоящим драконом; уж она-то выбьет из головы взбалмошного ребенка все эти глупые причуды. Напрямую ссориться с доктором Максвальдтом профессор счел нецелесообразным, разумнее было попросту его игнорировать.

Тем не менее, со времени отъезда Хелены доктор Максвальдт стал для Шмидтхеннера и Аделаиды постоянной темой бесед.
— Боюсь, — заметил Алоиз как-то вечером, — что этот критический негативный ум осмелился в глазах дочери принизить поэтический талант матушки.
— Как это? — спросила советница, разом выпрямляясь в кресле.
— Я подозреваю это, и у меня есть свои основания. Конечно, подобные низменные интерпретации делаются лишь для того, чтобы дискредитировать меня, поклонника вашего таланта, обвинить меня в самой грубой лести и тем самым вызвать стойкую антипатию к моей персоне. Было бы истинным подарком богов, если бы вы однажды доказали миру каким-нибудь особенно блестящим триумфом, что вы и в самом деле обладаете дарованием.

— Вот как? — удивленно отозвалась Аделаида. — Разве мне еще нужно это доказывать? А как же «Песни на взморье», всполошившие весь Тильзит, а мой сонет «Блуждающие тени»...
— Да, да, всё это прекрасно. Но нигде так не верна старая пословица о вкусах, о которых не спорят, как в области тонкой поэзии. Вспомните, к примеру, Мартина Грейфа, которого одни обожествляют, в то время как другие смотрят на него со снисходительной улыбкой. Вот если бы ваша эпическая поэма «Деянира»... впрочем, боюсь, этот сюжет довольно-таки далек от нашей публики. И потом — вы меня простите — но ваша манера письма, мне кажется, не вполне соответствует ожиданиям читателя. Сложный метр оттавской рифмы соблазняет на лирические отступления, которые, хоть и упоительны сами по себе, но всё же задерживают ход действия.

Ответ Аделаиды фон Вайсенфельс профессору был сдержан и уклончив. Впервые с момента возобновления их знакомства она намеренно перевела разговор на другие темы. Она заговорила о дочери, которая, по её словам, была на верном пути к тому, чтобы отправить в архив детскую игру с Максвальдтом и его мнимой любовью.

— «Здесь она вполне весела, — пишет мне кузина, — и ничуть не напоминает надломленный тростник. В прошлый понедельник они устраивали прогулку на санях: говорят, на обратном пути Хелена была в состоянии невероятного подъема». Я же говорила: отношения с людьми, лишенными души, могут быть лишь поверхностными, чисто светскими; истинная любовь возможна лишь на почве подлинной поэзии.

Так рассуждала Аделаида, не подозревая, что душевный подъем её Хелены во время той самой прогулки в понедельник объяснялся чудным, восторженным письмом, которое сметливая девушка утром того же дня, под предлогом покупки крайне необходимых булавок и иголок, забрала на императорской почте под шифром «H. v. W. 20».

Профессор Шмидтхеннер откланялся, не возвращаясь более к «Деянире». Но слова, сказанные им Аделаиде касательно её поэтической славы, неотступно преследовали её. Шмидтхеннер был прав! Ей уже сорок лет. Феб — свидетель, настало время окончательно сокрушить этот скептический, мудрствующий мир великим «деянием в словах»! Аделаида должна создать нечто лаконичное, мощное, захватывающее, оригинальное и в то же время общедоступное; она должна, наконец, достичь того, чего достиг Шиллер своими «Разбойниками» и Гёте своим «Вертером».

Четыре дня, одержимая этой мыслью, она молча бродила вокруг, подобно юноше из Саисса, после того, как он сорвал покрывало с нагой истины. На пятый день некое божество протянуло ей руку спасения.

Ей принесли свежий номер журнала «Вселенная», и, открыв его, она увидела официальное объявление о конкурсе.

Текст гласил следующее:
«Для оживления всё еще сильно пренебрегаемого в Германии жанра короткого рассказа мы объявляем три премии за лучшие три новеллы, которые поступят к нам до 15 мая включительно: 900 марок за самую лучшую, 600 марок за вторую и 300 марок за третью по достоинству работу. Рукописи объемом от пяти до пятнадцати колонок нашего журнала не должны быть писаны рукой автора и не должны содержать его имени; в правом верхнем углу следует лишь проставить девиз. К рукописи прилагается плотно запечатанный конверт с тем же девизом, внутри которого указывается имя и точный адрес автора. Распределение премий состоится 15 июня; результаты будут объявлены в первом июльском номере.
В качестве судей выступят... и т. д.
Вскрытие конвертов — в том числе и тех, что относятся к работам, оставшимся без наград, — производится при строжайшем соблюдении конфиденциальности в частном кабинете издателя.
Редакция и издательство журнала "Вселенная"».

Аделаида фон Вайсенфельс еще не дочитала до конца, а в ней уже созрело решение заработать эти столь щедро предлагаемые девятьсот марок — о второй, а тем более, о третьей премии она не хотела и думать. Таким образом стяжание славы соединялось для нее с пользой сугубо практической. В денежных делах госпожа советница изначально отличалась высокой чувствительностью. Девятьсот марок, столь неожиданно подвернувшиеся в виде побочного дохода, сами по себе казались ей достойными её благородных усилий, маня воображение упоительными картинами. Она уже прикидывала, как распорядится этим «приятным бонусом», и пришла к выводу, что три четверти триумфально добытого капитала следует положить под проценты, а остаток — в знак признательности за свежеобретенные лавры — потратить шумно, громко, на глазах у всех. Этого требовала не только благодарность фортуне; нет, это было неодолимой потребностью сердца — заявить во всеуслышание столь необычной щедростью, что её триумф — событие экстраординарное. Быть официально увенчанной коллегией, поставившей себе целью развитие короткого рассказа, — от этой мысли у неё закружилась голова! Но чем выше была цель, тем сильней возрастала её уверенность. Увы, Аделаида путала маленькое общество «Круглого стола», где она действительно занимала заметное место, с гигантским храмом литературы.

Весь день прошел в фантастическом возбуждении. Все этапы будущего проносились перед ней: от первого прикосновения вдохновенного пера до акций гёрлицкой пивоварни, которые она намеревалась скупить; от отправки рукописи в редакцию до праздника на лоне природы, который казался ей наиболее достойным и в то же время недорогим способом отпраздновать победу. В мозгу ее мелькали воспоминания об Истмийских и Олимпийских играх; в душе витал образ античного отца, убитого радостью от славы сына...

— Нет, я буду держать свои чувства в узде! — прошептала она, прижимая руки к волнующейся груди. — Я не стану ни заносчивой, ни гордой, но, подобно Августу фон Платену, стану лишь в тихом восторге благодарить гения, который меня посетил!

В постель она легла как в тумане, и долго за полночь её живые фантазии вертелись в ее мозгу, обгоняя и преследуя одна другую. Во сне она видела себя женщиной-Тассо, на ступенях Капитолия; а рыцарственно-благородная фигура, в которой она с радостью узнала своего превосходного друга юности, профессора литературы Алоиза Шмидтхеннера, торжественным жестом протягивала ей венок.

Несмотря на это столь лестное для обеих сторон видение, госпожа советница, проснувшись поутру, твердо решила не посвящать в свою тайну даже профессора. Премия должна была стать ослепительным сюрпризом — для Хелены, для Алоиза, для скептического доктора Максвальдта; словом, для всех, кто так или иначе имел отношение к творчеству Аделаиды.

С пылким рвением поэтесса принялась за работу.
Впрочем, изобретение интересных конфликтов и захватывающих характеров оказалось несколько более трудным делом, чем Аделаида себе представляла. Выбор сюжета сразу же вызвал у неё значительные трудности. Она уверенно набросала пять или шесть идей, но, попытавшись их реализовать, тут же обнаружила, что — «несмотря на всю гениальность основного замысла» — в них отсутствует эффектная развязка.
Когда же действительно вырисовывалось нечто, похожее на кульминационный момент стройного произведения, то из этого с трудом сколоченного анекдота не удавалось извлечь ни настроения, ни атмосферы, ни свежего безобидного юмора. А ведь юмор подчинялся автору «Песен на взморье», которыми так восхищались в Тильзите, по меньшей мере так же хорошо, как и трагизм! Странно только, что внутренний потенциал никак не желал раскрываться. Она буквально стонала и задыхалась от этих скрытых в ней богатств – и всё напрасно!

То были печальные дни и недели. Как ни старалась Аделаида скрыть мучительный разлад в своей душе, он всё же прорывался наружу; особенно на заседаниях «Круглого стола», где обычно столь кроткая и серьезная поэтесса выказывала крайнюю раздражительность и несколько раз даже позволила себе такие выражения, как «неуместно», «смехотворно» и т. п., которые господин председатель — согласно двенадцатому параграфу устава — был вынужден осудить как непарламентские.

Профессор Шмидтхеннер ошибочно приписывал явную нервозность своей подруги продвижению античной баллады «Деянира». Заметив, что прежняя общительность Аделаиды сменилась странной замкнутостью, он не стал докучать ей расспросами, но однажды лишь ненароком заметил:

— Да, да, эти октавы! Такие особенные!
— Вы полагаете? — спросила советница.
— Дьявольский размер! Эти трижды повторяющиеся рифмы! И, как я уже говорил, — октавы предрасполагают к лирическим отступлениям. Впрочем, ваш талант...
Аделаида вздохнула.

Тотчас же учтивый профессор литературы, истолковав невольный вздох подруги как признание тайных мук над строфами и рифмами, подчеркнул всё возрастающую популярность Коринны в окрестностях Тильзита и упомянул о намерении одного известного композитора положить на музыку одну из её великолепных "Песен на взморье".

Даже это известие, которое в ином случае было бы встречено советницей с благоговейным восторгом, на сей раз не произвело ровно никакого впечатления. Конкурс завладел несчастной Аделаидой настолько, что все прочие органы чувств ее, казалось, полностью атрофировались.

Наконец в начале мая ей удалось найти сюжет, который вновь оживил её приунывшее самолюбие.
— Настоящий короткий рассказ! —  воскликнула она, сияя от радости и внимательно изучая удачно завершенный набросок. — Простой, содержательный и в то же время полный изначального драматизма! Теперь восемь дней отдыха — и вновь за работу!»

 
3.


В следующую среду Хелена, довольная как никогда, вернулась из ссылки. С большим красноречием рассказывала она матушке о тёте — столь же строгой, сколь и любезной, описывала маленькие, но восхитительные радости провинциального городка и как ей было жаль расставаться с ними. Однако умолчала о том, что регулярно переписывалась с доктором Максвальдтом — причем так нежно и очаровательно, как не переписывались влюбленные со времен Троила! Не сказано было и о том, что именно эта переписка, в которой ей так полно открылся характер её жениха — надежный, дельный, практичный и в то же время истинно прекрасный, — и была для нее единственно важной в этой поездке.

Леопольд Максвальдт шел к своей цели спокойно и уверенно. У него была юношески мужественная манера утешать свою возлюбленную.
«Ты моя, — писал он, например, — а я твой; хотел бы я увидеть ту земную силу, что сможет нас разлучить».
«Да, — отвечала на это Хелена, — но похищение — это ужасно; за это, как утверждал недавно за чаем местный судья, могут даже преследовать по закону... И хотя я охотно и с радостью признаюсь: "Я пойду за тобой на край света", — мне бы не хотелось устраивать такого страшного скандала, ведь мне, в конце концов, жить среди людей, да и маму я очень люблю — она бы просто умерла от горя...»

«Не беспокойся! — отвечал ей Леопольд. — До такой крайности она не допустит. Теперь я знаю её главные мотивы. Если бы я вдруг резко переменил отношение к её стихам, она бы, конечно, сочла это лицемерием. Но я буду сдержан; я приму принцип молчания; я посмотрю, что можно еще сделать. Я вовсе не недооцениваю профессора; он серьезный конкурент, но так как твое сердце уже принадлежит мне, все его ухаживания — безнадежный сизифов труд. Просто дай всему идти своим чередом! Пока что у меня еще есть обязательства перед тайной советницей. Но до Нового года — положись на меня, — тебе не придется ссориться с матушкой. Где есть воля, говорит английская пословица, там найдется и возможность...»

Аделаида, несмотря на молчание дочери, кажется, о чем-то догадывалась. В своем раздражении она неоднократно подчеркивала, что рада ничего не слышать о докторе Максвальдте; что этот молодой человек ей крайне неприятен, и впредь она будет избегать любого общества, где можно встретить этого легкомысленного ненавистника искусств.
 
Даже если не считать этих мимолетных вспышек дурного расположения духа, которые были лишь симптомом ее и без того нервозной ситуации, восьмидневный срок подготовки и отдыха, который Аделаида себе назначила, не принес ожидаемого результата. Идея, которую госпожа фон Вайсенфельс желала воплотить в своем творчестве, ни на минуту не выходила у неё из головы. Персонажи новеллы преследовали её как призраки; даже когда она дремала на диване после обеда, детали диалогов бессознательно вертелись у нее в голове.

Измученная этими душевными терзаниями, вся на нервах, она наконец приступила к работе.

Семь дней она с большим рвением трудилась у себя в комнате. На вопросы дочери давала вначале уклончивые, а затем и вовсе далекие от правды ответы: она, мол, делает выписки из Паскаля и Монтескье, или шлифует законченную половину «Деяниры» — и тому подобная чепуха. Поскольку фройляйн Хелена частенько мешала ей в работе, Аделаида с третьего дня заперлась в своем «кабинете», причем дважды проигнорировала, когда ее звали к обеду, а на третий раз весьма странно напустилась на бедную Хелену. На робкие замечания, что, мол, «жаркое пережарится», или «суп будет слишком густым», она отвечала из-за двери невнятными фразами: «тут другое в голове», «непонимание», «варварство», «влияние доктора», «взялись меня учить» и так далее.

Наконец, тринадцатого мая работа над рассказом была завершена.
Госпожа фон Вайсенфельс, разместившая еще за три дня до этого объявление в газете, наняла надежного переписчика и велела переписать всё изысканным каллиграфическим почерком, снабдив рукопись широко известным девизом: «С великою целью и человек растет». Тот же девиз она поместила на конверте и, вложив внутрь свою визитную карточку, тщательно его потом запечатала. После чего, соблюдя все меры предосторожности, продиктованные важностью дела, отправила рукопись по почте.

Теперь она с нетерпением считала дни до вердикта судей. Её уверенность в себе за время творчества, по счастью, снова окрепла. Пятнадцатое июня виделось ей  как эпохальный момент, полный сказочных, фантастических событий. В конце концов этот конкретный день воплотился для неё в некую индивидуальную фигуру: он грезился ей как златокудрый гений, в ночной тишине спускающийся с розовых облаков на её ложе и нежно целующий её в пылающий лоб. Снова и снова она взвешивала свои блестящие перспективы и без колебаний подавляла сомнения, порожденные смутными слухами, что на конкурс поступило не менее трехсот сорока заявок. Ведь у неё было ощутимое преимущество перед обычными писателями, боровшимися вместе с ней за первенство! Разве не сказал один из наших знаменитых философов: «Лирическая поэзия — это первооснова всякой поэзии»? Что ж, лирикой она владела в совершенстве! Коринна, создательница «Песен на взморье», которые теперь были положены на музыку и уже дважды исполнялись, владела всеми нотами человеческих страстей – и высокими, и низкими. Следовательно, простой рассказ, где не было трудностей с рифмой, должен был легко у нее получиться, даже если бы выбранная тема была менее привлекательной.

Ах, а тема эта была столь захватывающая, столь атмосферная, как никакая другая, где объединились и юмор, и трагедия — трогательная история из собственного опыта! Аделаида фон Вайсенфельс, как и многие поэты благородного склада ума, в юности тоже пережила неразделенную любовь. Она всё еще видела его перед собой — лихого синеглазого кавалерийского офицера, который когда-то наполнял её жизнь, а теперь — её творчество. Она назвала его «Владимир», и гений 15-го июня нежно шепнул ей на ушко, что имя это уже "принято в расчет".

Домашний врач воспринял её состояние менее поэтично. После того как госпожа Аделаида два или три раза обратилась к нему по поводу сильной мигрени, он поставил неожиданный диагноз: неврастения в тяжелой форме. Своей пациентке, которая обычно всегда беспокоилась по поводу своего состояния, он предписал полный покой в сочетании с курсом водолечения в великолепных хвойных и пихтовых лесах тюрингского курорта. Причиной этой внезапной нервозности он называл душевные волнения, переутомление и неправильное питание. Дело можно будет поправить в течение лета, добавил он, если госпожа советница немедленно отправится в путь, оставив позади город с его шумной суетой, и по возможности воздерживаясь от любой умственной деятельности.

Это был болезненный удар для рачительной поэтессы. Если ей и удастся выиграть первый приз, то неожиданное пребывание в дружелюбном Сасбурге, — что доктор особенно рекомендовал, — увы, съест бо`льшую часть ожидаемого триумфального приза, так что ей останется одна только слава!

Впрочем, то, чего нельзя изменить, следует принимать с достоинством. Она и сама чувствовала, что так продолжаться больше не может. Лишь бы только победа, лишь бы не упустить венец, который гений 15-го июня уже пару раз прикладывал к её пульсирующим вискам, словно для примерки! И пусть уж тогда бежит от нее Мамон, сей блистательный кумир, — как бы ни был он великолепен!

— Да, да, нервы — это клеймо Каина на божественно-творческих душах! Ах, ничто совершенное не дается человеку!

Третьего июня она упаковала чемоданы. Хелена, разумеется, должна была её сопровождать. Во-первых, этого требовал врач, так как угрюмое одиночество было бы для поэтессы столь же вредно, как и умственное напряжение или излишняя общительность. А во-вторых, она никак не могла оставить ребенка в столице, поскольку доктор Максвальдт, презирающий поэзию, снова стал часто возникать на горизонте, несколько раз устраивал крайне неприличные прогулки под окнами и всякие прочие демонстрации; да и вообще выглядел кем-то таким, кому мудрая мать не стала бы доверять.

В вечер перед отъездом Коринна-Аделаида провела обстоятельную беседу с соседкой — пожилой незамужней женщиной весьма простодушного нрава, которая изредка заходила к кухарке Аделаиды погреть утюг или брала на часок почитать журнал «Вселенная» и приложение к «Вестнику».

Фройляйн Мари Кёсслер занимала меньшую часть этажа, в большей части которого помещалась Аделаида. Обе стороны общались лишь по конкретным, так сказать, вопросам. Фройляйн Кёсслер, тихая и скромная, никогда бы не осмелилась нанести официальный визит госпоже советнице, которая — особенно с тех пор, как овдовела — держалась очень высокомерно — в частности, когда дело касалось социальных различий. Лишь однажды, когда в соседнем доме случился пожар, она, накинув платок на свои тощие плечи, робко подошла, тихо постучалась и была принята с должной любезностью. Время от времени Хелена тоже перекидывалась с ней дружеским словом. В остальном же между бедной частной учительницей и состоятельной Аделаидой не было никаких серьезных отношений.

Но теперь, когда чемоданы стояли в прихожей, а Аделаида уже в десятый раз удостоверилась, что скорый поезд отходит в 7 часов 50 минут с северного вокзала, произошла странная перемена.

Возбужденная поэтесса воспользовалась тем, что её дочь отправилась с прощальным визитом к жившей неподалеку подруге, чтобы весьма церемонно посетить фройляйн Кёсслер в её уютно-скромной комнатке, пожать ей руку, заговорить о предстоящей поездке и наконец с удивительной любезностью обратиться с просьбой.

— Я получаю очень мало писем, — сказала она, с удовлетворением глядя на явно польщенное лицо соседки. — Могу ли я просить вас, дорогая фройляйн, позаботиться о них в наше отсутствие? Дело в том, что горничную я отправлю на шесть-восемь недель домой. Так мне будет спокойнее, нежели знать, что моя квартира без моего ведома станет, возможно, филиалом гренадерских казарм...

Фройляйн покраснела. Протестующее «О!» замерло на её губах. Она подавила его, не желая противоречить советнице, и лишь произнесла:
— С величайшим удовольствием...
— Благодарю, — милостиво ответила Аделаида. — И еще одно, дорогая фройляйн. Вполне возможно, что... что придет ценное отправление на мое имя. Я хотела бы, чтобы мне его переслали. Не будете ли вы столь любезны сразу сообщить почтальону мой адрес? Я напишу вам его здесь: Сасбург, отель «Герцог Карл». Мы уже заказали там номера.
— Конечно, конечно, — пробормотала фройляйн Кёсслер, благоговейно принимая карточку с пометкой карандашом.

— Вы сама любезность. Но это еще не всё. Я позволю себе вручить вам эти пятьдесят пфеннигов. Я хотела бы просить вас сразу же, как только придет ценное отправление, сообщить мне об этом телеграммой. Речь идет о деле столь великой важности, что я вся горю, желая сбросить бремя этого гнетущего ожидания. Каждая лишняя минута неизвестности — для меня истинная мука. Вы ведь можете это понять?
— Вполне, сударыня, — отвечала учительница. — Будьте уверены... Я сочту за особую честь немедленно дать телеграмму. Я ведь весь день дома. А пятьдесят пфеннигов я могла бы и сама заплатить, право же, госпожа советница...
— Нет, нет! Всё должно быть как положено. Еще раз: благодарю вас и надеюсь, что уже шестнадцатого... я хочу сказать, если это окажется возможным... Будьте здоровы!

Несколько смутившись, она прервала свою речь. А вдруг фройляйн Кесслер знает о конкурсе и его условиях? Но это было маловероятно. Прощаясь, Аделаида нежно пожала руку старой деве.

Итак, всё было улажено. Если жюри сдержит слово, то шестнадцатого она действительно избавится от всякой неопределенности. «Почетные премии, — гласило примечание в конце майского номера, — будут высланы премированным авторам наличными, сразу, тем же вечером 15 июня. Также и во всех остальных пунктах мы гарантируем такую же быстроту исполнения, какой никогда не было в подобных конкурсах. Это наш ответ на многочисленные запросы».
Да, да, журнал «Вселенная» знал свое дело! Было одно удовольствие работать с таким расторопным изданием — не говоря уже о том, чтобы быть увенчанной его эстетическим жюри!

(Продолжение следует)
_


Рецензии