Процесс. Глава 19. В стороне

935 год подходил к концу. В конце ноября пришёл приказ о присвоении персональных званий. Я получил звание старшего лейтенанта государственной безопасности, две шпалы в петлице, звание соответствовало армейскому майору. Москва готовилась к Новому году: на площадях ставили ёлки, в магазинах выстраивались очереди за мандаринами и шампанским, люди спешили с подарками. А на Лубянке шла совсем другая подготовка.

Основную массу сотрудников иностранного отдела перебросили в следствие. Готовился большой процесс — по делу так называемого «объединённого троцкистско-зиновьевского центра». Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Бакаев и другие — старые большевики, соратники Ленина — теперь объявленные врагами народа. Их должны были судить открыто, показательно, на весь мир.

Я знал об этом. Знал, что мои коллеги сутками сидят на допросах, выбивая признания, фабрикуя доказательства, выстраивая «картину» заговора. Знал и молчал.

Меня не трогали. В начале декабря Рубинштейн вызвал меня к себе.

— Шахфоростов, вы, наверное, в курсе, что почти всех наших переводят в следствие. Готовится большой процесс. Люди нужны там.

— Так точно, товарищ начальник. Я готов.

Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, потом покачал головой.

— Нет, Шахфоростов. Вы не готовы. И я не о ваших способностях — о вашей роли. Вы нужны здесь. У вас агенты, которые дают ценную информацию. Вы владеете языками, умеете работать с иностранцами. Бросать это сейчас — преступление. Поэтому вы остаётесь в иностранном отделе. Продолжайте работать с Биверли и другими. В следствие пока не лезьте.

— Понял, товарищ начальник.

Я вышел. В коридоре царила непривычная суета — люди с папками, с озабоченными лицами, многие в форме, которую в иностранном отделе носили редко. Мои коллеги, ещё вчера работавшие с агентурой, теперь переквалифицировались в следователей. Я видел их лица — напряжённые, замкнутые, с каким-то новым, незнакомым выражением.

Я не лез. Продолжал встречаться с Биверли, получать информацию, анализировать сводки. Работа шла своим чередом. Но я чувствовал: что-то изменилось. В коридорах Лубянки стало тише, люди ходили с каменными лицами, избегали смотреть друг другу в глаза. В курилке больше не шутили, не обсуждали новости — только молча затягивались и тушили окурки.

Однажды вечером я столкнулся в коридоре с Серёгой Соколовым. Он вводил меня в курс дела, мы подружились, насколько могут дружить два чекиста. Он был бледен, под глазами — тёмные круги, руки дрожали. Я знал, что его тоже перебросили в следствие.

— Как ты? — спросил я.

Он посмотрел на меня долгим, пустым взглядом.

— Работаем, Костя. Работаем.

— Тяжело?

Он усмехнулся — невесело, горько.

— Тяжело? Нет. Тяжело — это когда не знаешь, что делать. А когда знаешь — просто делаешь. Как машина. Включил — работает. Выключил — стоит.

Он закурил, жадно затянулся.

— Знаешь, Костя, я иногда думаю: а что, если бы меня не перевели? Если бы я остался в иностранном отделе, как ты? Может, я бы ещё спал по ночам. Может, мне бы не снились их лица.

— Чьи лица?

— Подследственных. Тех, кого мы… допрашиваем. Они все признаются, Костя. Все до единого. Рано или поздно. И ты смотришь на них и думаешь: а что, если они невиновны? Кстати, тебя ждёт то же самое, не сейчас, так на следующем процессе.

Я молчал. Что я мог ему сказать? Что я думаю так же? Что благодарен Рубинштейну за то, что меня не тронули?

— Ты не думай об этом, Серёжа, — сказал я наконец. — Просто делай свою работу. Как машина.

Он посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло что-то — не то благодарность, не то презрение.

— Ты умный, Костя. Всегда был умным. Может, поэтому тебя и не тронули. Пока не тронули.Береги себя.

Он ушёл. Я остался стоять в коридоре, глядя ему вслед. Мне было страшно. Не за себя — за него. Я видел, как люди меняются, попав в эту мясорубку. Как гаснут их глаза. Как они превращаются в «машины».

Дома я старался не показывать виду. Анна видела, что я стал молчаливее, что хуже сплю. Она не спрашивала. Только обнимала меня крепче по ночам.

Серёжа рос. Ему уже четыре года. Я играл с ним, читал сказки, и в эти минуты забывал о Лубянке. Он был моим спасением.

Новый, 1936 год мы встречали втроём. Мать пришла, принесла пирог. Мы сидели за столом, пили чай, слушали радио. В полночь чокнулись кружками с морсом. Серёжа спал в своей кроватке, сжимая в кулачке плюшевого медведя.

Я смотрел на него и думал: вот ради кого я живу. Вот кого я должен защищать. Пусть даже ценой молчания. Пусть даже ценой того, что знаю и не вмешиваюсь.

Я всё ещё верил в это. Или заставлял себя верить.

Уже под утро, когда все уснули, я сел за шахматную доску. Расставил фигуры. Белые стояли в стороне, наблюдая за тем, как другие фигуры пожирают друг друга. Я знал, что долго так продолжаться не может. Рано или поздно игра дойдёт и до меня.

Но пока у меня была отсрочка. И я должен был использовать её с умом.


Рецензии