Альчик - часть 1

                АЛЬЧИК




В аэропортах не прощаются — здесь делают вид, что всё временно. Чемоданы стояли в сторонке, как немой приговор, и Лёня подумал, с чего бы родина ни начиналась, а заканчивается она вот как-то так, аккуратно упакованная, застёгнутая на молнию, перетянутая для верности дорожными ремнями, чтобы не рассыпаться в пути. Лёня старательно изображал человека, который точно знает, что делает, — как будто переезд в другую страну был чем-то вроде поездки на дачу. Он был уверен, что всё предусмотрел: документы, билеты, даже запасные носки для Фаньки, на всякий случай, рассовал по карманам.
— Ладно, Лёнь, сдавай уже вещи в багаж да идите. Долгие проводы – лишние слёзы, — бодро сказал отец.
Мать вздрогнула — будто услышала в этих словах что-то лишнее.
— Всё хорошо, — она пыталась успокоить всех и вся, а в первую очередь саму себя, при этом схватив Лёню за рукав так, будто боялась, что, если отпустит, он исчезнет раньше, чем объявят посадку, — Всё хорошо.
— Мам, ну ты чего, — сказал Лёня. — Как на «Титаник» нас провожаешь, в самом-то деле.
Она не плакала навзрыд — наоборот, держалась странно собранно. Только зачем-то принялась поправлять ему воротник куртки, хотя он был в полном порядке.
— Пиши, — сказала она. — Не забывай писать.
Лёня кивнул с тем лёгким раздражением, с каким кивают взрослые сыновья: ну конечно, буду. Куда я денусь.
— И напишет, и приедет, и червяк его не съест, — пошутил тесть.
Все засмеялись, вспомнив концерт на вокзале, устроенный трёхлетней Фанькой совсем недавно, месяц тому назад, когда Скрипники собрались ехать поездом до границы. Как она тогда кричала, наотрез отказываясь садиться в вагон, мол, этот «длинный червяк» сожрёт её и не выплюнет. Вопила так, будто её действительно собирались скормить железному питону.

Сказать, что Фанька Скрипник была трусихой, значило бы согрешить против истины. Ещё год назад, будучи всего двух с половиной лет от роду, она сумела выйти безусловной победительницей из морального поединка с соседским ризеншнауцером Айбергом, громкой командой «Место!» приказав этому огромному кобелю оставить её в покое и начать, наконец, относиться к ней не как к некой игрушке, которую можно безнаказанно валять по полу, то и дело сбивая с ног, но как к личности, как к старшей сестре по разуму, которая не потерпит пренебрежительного отношения к себе.
А недавнее катание на аттракционе «Ромашка» незадолго до их отъезда окончательно закрепило за ней титул «бесстрашной», по крайней мере, в глазах её собственного отца.
Ни по возрасту, ни по росту, ни, тем более, по удельному весу Фанькиного тела, она никак не соответствовала тем категориям, по которым дети допускались на эти чёртовы карусели. Однако уж очень хотелось Фаньке испытать все те чувства, которые испытывали счастливчики соответствующих этим критериям параметров. Карусель вращалась над землёй со страшной скоростью на неимоверной высоте, и прыщавый рыженький подросток, в чьи обязанности входило осуществлять селекционный отбор на пропускном пункте у входа никак не мог устоять под натиском Лёни Скрипника. Как этот прыщавый посмел усомниться в том, что Лёня в состоянии позаботиться о безопасности собственного ребёнка! Нормальный отец скорее сам расшибётся, чем даст дочери упасть. И Лёнин ли напор явился тому причиной, или безалаберность нанятого на летний сезон студента, но на «Ромашку» Фаньку пропустили, о чём Леня после долго сожалел. И сожалел он по большей части потому, что для его вестибулярного аппарата этот опыт оказался очень тяжёлым испытанием.
          Поначалу всё шло довольно хорошо, но вскоре, когда карусель начала набирать обороты, и цепи, к которым крепились сиденья, повинуясь центробежной силе, вытянулись, как струны и встали почти параллельно земле, Лёня почувствовал себя весьма и весьма хреново. Он судорожно обхватил Фаньку поперёк живота и напрягся, пытаясь справиться со всё нараставшей по мере увеличения скорости вращения тошнотой. Перед его глазами мелькали кроны тополей, и съеденная на завтрак яичница с помидорами медленно полезла вверх по пищеводу. Лёня зажмурился, судорожно глотнул горячий летний воздух и в этом состоянии, не дыша, кое-как дотянул до полной остановки «Ромашки», после чего, первым сорвавшись с места с Фанькой под мышкой кинулся за железную ограду к ближайшим кустам, где его буквально вывернуло наизнанку. Фанька наблюдала эту картину молча, то и дело вздыхая глубоко и сочувственно, и когда, изрыгнув остатки яичницы, Лёня, наконец, распрямил свою спину и, шатаясь, вышел из кустов, она молча и деловито протянула ему свой носовой платок, вложила свою ладошку в его свободную руку и сказала: «Ладно, горе ты моё, пошли уже домой.» И тон её голоса был по-родительски серьёзен. И ни тебе истерики по поводу того, что долгожданный поход в «Луна-парк» обернулся полнейшим фиаско, ни слёз по поводу несбывшейся мечты опробовать все аттракционы один за другим – ничего. «Ладно, горе ты моё,» — такая вот интересная реакция, как будто это Лёне было три с половиной года.

Мама погладила внучку по голове, будто хотела запомнить её на ощупь.
— Ты не скучай, — сказала ей Фанька, — я быстренько подрасту и приеду к тебе в гости. Только вы с дедушкой не старейте. А если увидите бантик, то мне купите.
Мама тихонько заплакала и улыбнулась как-то так одновременно.

Позже Лёня всё думал, зачем он так торопился к этой стойке регистрации. Ему бы обнять её покрепче — не наспех, не одной рукой. Сказать бы ей что-то более нежное, чем «скоро увидимся». Хотя бы, что он боится, что любит её и что сам не до конца понимает, куда их несёт.
Когда они втроём, Лёня и Оля с Фанькой за руку шли по коридору к самолёту, он обернулся — просто так, без причины. Мама стояла там же, среди провожающих, и смотрела внимательно, будто боялась пропустить что-то важное.
Больше он её не видел. Никогда.



                ***


Опустим подробности того, как после пятичасового перелёта семья Скрипников, наконец, достигла Земли Обетованной, того, каким странным показался Лёне запах октябрьского ветра, врывавшегося в кабину такси по дороге в Иерусалим – чужой, новый и оттого не пробуждавший решительно никаких воспоминаний, одновременно пугающий и волнующий. Не станем долго рассказывать и о том, как Оля, державшая на коленях спящую Фаньку, робкая Оля, обычно готовая потратить лишний час, пытаясь самостоятельно отыскать в магазине нужную ей вещь, лишь бы не обратиться к продавщице за помощью, вдруг неожиданно осмелела и «блеснула» знанием иврита, попросив шофёра поднять стекло, чтобы дочку не просквозило. Год самостоятельного изучения языка по детскому словарю в картинках не прошёл для неё даром – словарного запаса хватило на то, чтобы сказать буквально: «Шофёр! Пожалуйста, окно, ветер, маленькая девочка.» Но её поняли и окно подняли, и Лёня почувствовал прилив гордости за свою жену. Хотя, ветер в лицо – это было прикольно, это перенастраивало и меняло внутреннюю тональность. Это был «ветер перемен».
  Не станем долго распространяться и о трёх днях, проведённых «на постое» в доме у знакомых, на год раньше обосновавшихся в Израиле и об утомительных поисках съёмного жилья. Достаточно будет сказать, что поселились Скрипники в Тальпиоте – далеко не в самом фешенебельном районе Иерусалима, возле промзоны. Через три месяца нашли другую квартиру, чуть попросторнее, но опять в Тальпиоте, а ещё через полгода вынуждены были переселиться в третий раз, оставаясь в пределах всё того же района.
Кочуя из одной жуткой дыры в другую, они руководствовались не столько ценами на съёмное жильё — хотя и этот аспект, разумеется, учитывался, — сколько некими внутренними границами. Шагнуть за них не давало странное чувство неловкости. То самое, которое испытывает бедный родственник, внезапно свалившийся на голову своей зажиточной заморской родне. Оно работало как шлагбаум, не пуская туда, где всё было цивильно и красиво, с ухоженными двориками, бугенвиллеей через забор и новенькими машинами вдоль чистых тротуаров. Владельцы этих машин не заглядывали в русско-ивритский словарь перед походом в магазин. Лёне казалось, что туда пока нельзя. Не потому, что запрещено — просто не для них. Пока.
Судя по запаху борща из каждого окна, не Лёне одному так казалось. Соседи жили тесно, и русская речь звучала отовсюду. Возникало впечатление, что из всех жильцов их одноподъездного четырёхэтажного дома был только один, для которого иврит являлся родным языком. Звали его Нисим — следующее окно справа. Часто стоял, опершись о подоконник. Курил.
Ольга, будучи человеком основательным, учила иврит скрупулёзно и методично. Лёня, зная не понаслышке о болезненной застенчивости своей жены, искренне удивлялся рвению, с которым каждый вечер перед сном она спрягала глаголы. В конце концов, какая разница, думал он, насколько хорошо человек владеет языком, на котором он собирается по большей части молчать? И, словно читая мысли мужа, в доказательство неверности его суждения, Оля не упускала возможности попрактиковаться, здороваясь с Нисимом при встрече.
Случались и курьёзы, как без них! Однажды в начале зимы Ольга высунулась из окна, чтобы развесить бельё — осторожно, чтобы не задеть мокрой простынёй оконную раму. Декабрьский воздух пах только что прошедшим дождём, мокрым асфальтом и сигаретным дымом — Нисим стоял на посту. Фраза «Как дела?» была выучена, отшлифована и мысленно произнесена уже неисчислимое количество раз. Но язык, живший пока своей самостоятельной жизнью, вдруг выдал другое. Фраза вылетела мгновенно — быстрее, чем мозг успел её проверить.
— Как тебя зовут, Нисим?
Нисим затянулся, выпустил дым в сторону улицы и ответил спокойно, без тени усмешки:
— Нисим, Ольга. Нисим.
И продолжил курить, будто только что представился ей впервые. Ольга почувствовала, как по спине поднимается тёплая волна смущения. Язык ещё не принадлежал ей. Он просто одалживал ей слова.
Окна их квартиры выходили прямо на промзону. Ночью с четвёртого этажа вид становился особенно мрачным: безликие склады, плоские крыши каких-то авторемонтных гаражей, редкие огни. Впрочем, и днём он не радовал глаз. Но любоваться этим пейзажем было некому. С утра до вечера они пропадали в мастерских театра кукол, располагавшихся здесь же, в этой же промзоне. И это было ещё одной причиной, по которой Скрипники застряли в этой части города.
Из провинциального советского театра попасть в столичный израильский, без связей, рекомендаций и практически без знания языка страны, в которой они едва успели обосноваться – это казалось почти библейским чудом. И хоть маршрут от дома до места службы и обратно по большей части проходил через эту чёртову промзону, он был короток, не включал в себя необходимости пользования общественным транспортом и изобиловал магазинами и лавками, в которых по пути с работы можно было отовариться всем необходимым. Так что, всегда можно было утешить себя тем, что, в конце концов, всё складывается не так уж и плохо.
В здании театра, кроме сцены и подсобных помещений, располагалась школа визуального искусства, студенты которой активно пользовались театральной мастерской. Один из студентов, парнишка по имени Ури, моложе Лёни лет на семь, худой, вечно в стружке и опилках, относился к Лёне с почти ученическим уважением. Обладая кое-каким опытом, Лёня умел сделать куклу с нуля: вылепить заготовку, отлить гипсовую форму для папье-маше, придумать для неё рабочий механизм так, чтобы глаза моргали, руки сгибались, а марионетка двигалась почти как живая. И потом он мог выйти на сцену и заставить её дышать.
После такого можно было простить ему любые грамматические преступления. И Ури прощал.
Часто, отчаянно жестикулируя, Лёня произносил что-нибудь вроде:
— Ури, смотреть мы делать голова. Клей, мука, вода, чуть-чуть столярный.  Бумага мять. Пальцы давить. Работать быстро.
Произносил он это уверенно, на одном дыхании.
Ури слушал, не перебивая. Потом поднимал руку:
— ;;;… ;;;…
И на секунду-две замирал, будто собирая из рассыпанных деталей картинку.
Когда пазл складывался, он кивал:
— А-а. Понял. Продолжай.
И Лёня продолжал — с тем же грамматическим бесстрашием.
Фанька ходила в детский сад. Так называемый «нааматовский», с продлённым до четырёх часов вечера днём. Научившись говорить раньше, чем сидеть самостоятельно, она ещё на родине удивляла всех своим красноречием. Особенно нравилось ей использовать длинные, «взрослые слова». Она их быстро запоминала и, прежде чем выйти с ними «на большую сцену», репетировала дома, проверяя правильность понятого значения.
— Мам, я сейчас выйду и снова зайду, а ты спросишь: «Тюндель-Пундель, вы куда?»
— А кто такой Тюндель-Пундель? — интересовалась Оля.
— Какая тебе разница? Просто спроси и всё.
Она выходила из комнаты и через секунду, появившись в дверях, с важным видом шествовала мимо дивана к окну.
— Тюндель-Пундель, вы куда? — спрашивала Ольга.
Фанька приостанавливалась и небрежно, через плечо, бросала фразу, ради которой и устраивался весь этот мини-спектакль:
— Абсолютно никуда.
С ивритом дела у неё обстояли точно так же. Кроме своих сверстников, она любила «поговорить по душам» с поварихой, нянечкой и воспитателем. С утра и до четырёх она болтала без умолку — времени набраться слов, в том числе и «взрослых», было предостаточно. Ровно в четыре Оля забирала её из детсада и приводила в мастерскую, где она продолжала общаться со студентами, которых знала всех поимённо. Через полгода, слушая её речи, трудно было поверить, что родилась она не в Израиле.
Отца своего она называла исключительно «Лёней», иногда даже более панибратски — «Лёнькой», и относилась к нему с особенной нежностью. Без колыбельных не засыпала. До отъезда в Израиль Оля исполняла их под гитару, оставшуюся на родине. Теперь приходилось петь a cappella, но репертуар оставался прежним. После этого Оля могла быть свободна, и Лёня принимал эстафету: в его обязанности входило придумать сюжет сна, который Фанька собирается смотреть нынче ночью. Дальше следовал поцелуй и пожелание спокойной ночи. Но отпустить Лёню просто так Фаньке было невыносимо. Едва в дверном проёме появлялся его силуэт, на неё нисходило вдохновение.
— Ой, Лёня, Лёня, погоди, — тараторила она, боясь, что дверь за ним закроется. — Я вот что подумала…
И на одном дыхании выдавала:

— Папа пукнул под подушку,
;;        Чтобы дочке было душно.

Иногда фантазия разворачивалась шире:

— Девочка Таня играла в песочнице
;;         И ковыряла лопаткой песок.
;;         Вдруг она глубже копнула совочницей
;;         И увидала какашки кусок.

Размер строфы варьировался, но тема оставалась примерно одной и той же. Ругать её за «крамолу» Лёня не мог — не хотелось затевать разборки на ночь, да и смеялся он слишком искренне, чтобы изображать строгость. К тому же он боялся отбить у Фаньки охоту сочинять.
Они не особенно страдали, живя там, где жили, и им было, за что благодарить Фортуну, даровавшую им обоим работу по специальности чуть ли не сразу по выходу из здания аэропорта. И лишь через год, когда им случайно подвернулась возможность переезда в Рехавию, центральный район столицы, о котором они и мечтать не смели, Лёня в полной мере смог осознать, как страстно на самом деле ему хотелось там жить с самого начала.
Письма на родину писались часто. Рукою Ольги — в двух экземплярах: своим родителям и родителям Лёни. В них рассказывалось о работе, о Фаньке, о новых словах и смешных оговорках. О том, что по-настоящему тревожило, не писали. Потому что тогда ещё казалось — времени впереди достаточно.



                ***


Ах, Рехавия! Центр столицы! Центр Вселенной! Само по себе такое перемещение в пространстве означало широкий шаг к светлому будущему. По крайней мере, так хотелось думать. При этом, местная квартплата почти не превышала той, что брали в Тальпиоте. Стоило ли торчать там столько времени?
Новая квартира вовсе не была новой. Дом был построен чуть ли не при царе Давиде, плитки на кухне то и дело отваливались от стен, и с плесенью в ванной пришлось повозиться, но это уже были сущие мелочи, на которые никто не обращал внимания. Главное, было ощущение того, что жизнь налаживается. Самый сложный участок пути уже пройден. Время избавляться от комплексов.
Жилище было маленьким, но удобным и состояло из двух изолированных комнат и просторной прихожей, кухни, туалета и ванной. Из кухни можно было выйти на застеклённую лоджию, куда поставили новенькую стиральную машину — роскошь, которой до сей поры Скрипники не могли себе позволить. Из большей комнаты имелся выход на балкон. Поскольку это был не первый даже, а скорее нулевой этаж, балкон буквально стоял на земле, но он был и это радовало, тем более что к нему примыкал небольшой палисадничек, обрамлённый разросшимися кустами той самой бугенвиллеи, что всегда так радовала глаз. Однажды в том палисаднике Фанька увидела «динозавра», коим оказалась огромная, ярко-зелёная игуана, плавно покачивающаяся на одной из веток этой живой изгороди. Экзотика, однако!
Вторым шагом к светлому будущему явилась покупка машины. И хотя была она уже не первой свежести и резко контрастировала с автомобилями соседей, но это было уже личное средство передвижения, гордо занявшее свой отрезок дороги у тротуара. Это был видавший виды Ford Falcon зелёного цвета. На момент покупки он успел отпраздновать своё двадцатилетие, больше девяноста километров в час не разгонялся, а если случалось на шоссе превысить этот предел, мотор начинал захлёбываться, чихать и кашлять. Приходилось съезжать на обочину, открывать капот и чистить свечи. Досадно, конечно, и времени отнимало немало, но Лёне эта предсказуемость даже нравилась: не любил он резких ускорений — ни на дороге, ни в жизни.
В театре полным ходом шла работа над постановкой нового спектакля, с которым планировалось участвовать в Международном фестивале в Италии. Времени оставалось не так уж много. Сказать, что Лёня с Олей были заняты, — значило бы не сказать ничего.
Распорядок дня Фаньки не изменился: детский сад, затем мастерская, и лишь ужин перенесся в крошечную кафешку при театре. Ассортимент блюд в ней был невелик и в основном состоял из сэндвичей и напитков, но всегда можно было заказать сытный луковый суп по-французски. Оля докупала к нему круассан, и Фанька не артачилась, понимая, что нянчиться с ней некогда, и заглатывала всё это за милую душу. Домой возвращались затемно, укладывали дочку спать, а утром начиналось всё сначала.
Свой единственный выходной Оля без остатка скармливала дому, стараясь втиснуть в него всё то, на что не хватило сил в рабочие будни. Суббота становилась днём большой компенсации: она жадно, почти яростно навёрстывала бытовые долги, доводя порядок до звенящего совершенства. Лёня в такие дни старался не попадаться ей под руку.
Порядок был нарушен резко, хотя и не совсем неожиданно.
Миша с Гришей нагрянули в воскресенье вечером. Без звонка и предварительного оповещения, просто так. Уже смеркалось, когда Скрипники добрались до дома. Оставалось уложить дочь в постель и можно было расслабиться, посидеть в тишине, возможно даже на балконе. Для этого по дороге Лёня заскочил в супер, купил бутылку мерло. Он выбирал её дольше обычного.
За густо разросшейся бугенвиллеей они не сразу заметили, что балкон уже оккупирован. Да так, что яблоку негде было упасть.
  — Здорово! Дай рубль до второго! — раздался голос из палисадника, едва Скрипники ступили на дорожку, ведущую к подъезду.
— Здорово, коль не шутишь, — отозвался Лёня, даже в темноте узнав этот густой хрипловатый баритон.
Оля с Фанькой застыли в замешательстве. Лёня сквозь кусты шагнул в палисадник. Маленький балкон Скрипников был буквально завален какими-то сумками и чемоданами, на одном из которых в позе роденовского мыслителя восседал Григорий — младший брат его однокурсника Миши Кушнера.  Сам же Миша по причине тучности перешагнуть через перила, видимо, не смог, а потому остался снаружи, удобно устроившись на одном из своих баулов.
Картина, честно сказать, потрясла Лёню до глубины души. Он испытал смешанное чувство досады и радости. Приём гостей в планы его на сегодняшний вечер никак не входил. К тому же, судя по объёму багажа, «заморские гости» собрались, как минимум, переночевать. Оно не то, чтобы не в радость, но как-то не ко времени. Завтра с утра на работу, и отгул взять нельзя никак. И не то, чтобы «как снег на голову». Гриша писал заранее: едут на ПМЖ, спрашивал, что да как. Ольга ответила ему пространным письмом — предупредила буквально обо всём. Всё подробно расписала: что не забыть, как поступить, что ответить по прилёту на вопрос, куда их отвезти. Охватила вниманием каждую мелочь, чтобы братья смогли избежать их собственных с Лёней ошибок. Им самим тоже не следовало тогда давать адрес знакомых. Их отвезли бы в гостиницу «Дипломат», превращённую в перевалочный пункт для вновь прибывших. Там можно жить сколь угодно долго и совершенно бесплатно, подыскивая квартиру или дожидаясь государственного жилья, которого при другом раскладе просто не добиться. И вот, поди ж ты, «Здорово! Дай рубль до второго!».


                ***

Комната Фаньки временно перешла в распоряжение братьев Кушнеров. Решено было, что на её кровати будет спать поджарый Гриша, поскольку Ольга была уверена, что под весом Миши она попросту рухнет. В отсутствие свободных койко-мест, толстяку устроили лежанку на полу, а саму Фаньку переселили к родителям на оттоманку.
Первые дни прошли почти весело. По вечерам на кухне становилось шумно: открывались бутылки, воскресали в памяти старые преподаватели, общие знакомые и забавные приключения юности. Фанька радовалась новым слушателям своих поэтических экспромтов, а Оля метала на стол всё, что было в запасах. Идиллию слегка портил лишь храп братьев, раздававшийся ночами из детской. К тому же Миша просыпался каждую ночь и с громким кряхтением выбирался из своего гнезда. Его маршрут был неизменен: туалет — кухня — холодильник. Там он «подчищал» всё, что уцелело после ужина. Оля была вынуждена прятать в дальний угол нижней полки пластиковый стаканчик с йогуртом, чтобы Фаньке было чем позавтракать. Дверь в спальню, где теперь вповалку спали Скрипники, была из мутного стекла, и кухонный свет заливал комнату целиком. Ольга замирала от страха: если Фанька проснется, «уконтропупить» её во второй раз будет невозможно.
Миша писал стихи — короткие и не выразительные. Оля считала их образчиком абсурда. А ещё он слышал «голоса». Лёня был убежден: Миша сам выдумал себе эту проблему. Среди творческой молодёжи одно время считалось модным полежать в «дурке»: это как бы оправдывало слабые моменты. Откровенная глупость становилась «особым видением», неспособность выразиться превращалась в недосказанность, добавляя веса конечному продукту. На деле же вышло, что Миша подсел на психотропные препараты. Они сделали его медлительным и равнодушным ко всему, кроме еды, и прибавка в весе стала осязаемой, физической.
В противоположность старшему брату, Гриша был энергичным и подвижным — из тех, кого называют «живчиком». Валяться в постели целыми днями он не мог. По утрам он куда-то убегал (Оля надеялась, что на поиски жилья), а к ужину возвращался. Квартирный вопрос, однако, никак не решался, и рутинные уборки по выходным стали для Оли невозможны. Как ни старалась, она не могла обуздать этот хаос и вскоре просто сдалась. Глядя на потную Мишину тушу, замершую посреди комнаты в одних трусах поверх измятых простыней, у неё опускались руки. Повсюду зияли раскрытые чемоданы с клочьями одежды; грязное бельё, вопреки Олиным просьбам, братья не стирали, великодушно позволяя хозяйке сделать это за них. Изношенные футболки и носки валялись по всем углам Фанькиной комнаты, словно скверный фимиам, призванный окончательно выжить оттуда её дух.
Возвращаться с работы Скрипникам приходилось ещё позже обычного: нужно было заскочить в супермаркет за продуктами, в оплате которых Кушнеры участия не принимали. Лишь однажды по просьбе Ольги Лёня уговорил Гришу составить ему компанию. Гриша с интересом бродил вдоль рядов с консервами и холодильников с молочкой, после чего глубокомысленно заметил: «А цены-то тут кусаются!» По возвращении домой он молча положил на стол двадцатишекелевую купюру.
Из-за катастрофической нехватки времени пришлось купить две огромные кастрюли: одну — для первого, другую — для второго, чтобы Ольга могла готовить на всю ораву впрок. Но стратегия потерпела фиаско. Утром в раковине обнаружились обе кастрюли — грязные и абсолютно пустые.
— Ты знаешь, — шепотом сказала она Лёне, — больше всего меня поражает не то, что он всё сожрал, а то, как в его утробушку всё это поместилось.
В глазах её читался искренний ужас.
— Мишутка! — крикнул Лёня в сторону бывшей детской. — Да ты никак тут малость подкрепился?
— Ага, — донеслось оттуда убийственно спокойное. — Нехорошо человеку быть голодным.
Этот балаган продолжался два месяца, изматывая Лёню с Ольгой и порой доводя обоих до отчаяния.
— Скажи им, — просила Ольга, — намекни им хоть как-то.
— Я каждый день интересуюсь, как там дела с квартирой, — отвечал тот. — Не можем же мы вышвырнуть их на улицу!
Фанька страдала по-своему. Она не жаловалась и не капризничала, но становилась всё более упрямой и неуправляемой. Собираясь в детский сад, она подолгу рылась в комоде, разыскивая то самое платье или кофточку, в которой непременно должна была появиться в группе нынешним утром. При этом она переворачивала вверх дном прежде аккуратные стопки вещей, вышвыривая на пол то одно, то другое. Фанька перестала убирать игрушки. Теперь они валялись повсюду, и взрослым то и дело приходилось через них переступать.
Но однажды она исчезла. Среди бела дня. В субботу.
Миша спал. Гриша читал. Лёня решил прогуляться — для него выходные превратились в суровое испытание, а работа в мастерской теперь казалась отдыхом. Он предложил Оле с Фанькой составить ему компанию, но Ольга была занята на кухне, а Фанька решила поиграть на балконе, куда вытащила табуретки, рассадив на них всех своих кукол.
Оля спохватилась не сразу, а только когда обед был готов. Её удивила странная тишина: Фанька больше не щебетала на разные голоса, разыгрывая диалоги между своими куклёшками. Лишь мерный храп Миши да шуршание шин редких автомобилей, проносящихся под окнами, нарушали шаббатный покой. Оля прислушалась — тишина. Вышла на балкон — никого. Фанька исчезла!
Оля кинулась на улицу в фартуке и домашних шлёпках. Один из них постоянно соскакивал, и Оля, не глядя, подцепляла его пальцами ног, продолжая бежать и заглядывать в каждый подъезд. Ей казалось, что редкие прохожие смотрят на её грязный фартук с брезгливым любопытством, но никто не остановился, чтобы спросить, что случилось. В висках отчаянно пульсировало, сердце то замирало, то начинало биться с перебоями. Фанька пропала. Бесследно. Как та, другая, о которой перед отъездом в Израиль рассказывал ей Лёня. Той, другой, было семь лет от роду.
Ольге вспомнилось, как тогда, вернувшись с вокзала не солоно хлебавши после истерики, которую закатила дочь, наотрез отказываясь садиться в поезд, Лёня спросил Фаньку:
— Неужели тебе не интересно прокатиться в поезде, Фантик? Это ж так здорово!
— Это опасно, — ответила Фанька. — Это очень страшно.
— Откуда ты знаешь, малыш? Ты ведь даже не пробовала!
— Я пробовала, Лёня. Пробовала.
— Когда?
— Тебя тогда ещё на свете не было, — спокойно ответила Фанька.
И Лёня оторопел. Потому что была и другая Фанька, о которой Оля до той поры не знала. Младшая сестра его прабабушки Иды. Спасаясь от погрома, Ида с мужем бежали из Украины в Поволжье с двумя младенцами на руках: новорожденным сыном и годовалой Фаиной. Они осели в Царицыне, а шестью годами позже Ида получила письмо от брата — единственного из всей большой родни, кто остался в живых. В письме была просьба отдать ему Фаину «в дети», поскольку жена его никак не могла забеременеть. И глупая Ида, сердобольная Ида, решила войти в положение. Она посадила Фаину в поезд, поручив её заботам случайных попутчиков, и отправила в Оренбург. Одну. Шёл 1920 год. Фаина не доехала.
— Я думала, — сказала тогда Ольга, — что мы назвали дочку в честь твоей матери.
— Да, — ответил Лёня, — ну а та была названа в честь девочки, которая потерялась.
И теперь точно так же Оля потеряла свою! Зачем! Зачем она согласилась дать дочери это несчастливое имя?
Оля заметалась, не зная, куда бежать. Она снова проделала тот же путь: до улицы Аза, вниз по Метудела и обратно. Только добежав до своего дома, не отдышавшись и едва не теряя сознание, она собрала последние силы и отчаянно закричала. Тихая Оля, никогда не повышавшая голоса Оля, взрывая тишину шаббата, вдруг завопила, как иерихонская труба:
— Фа-а-а-ня! Фаи-и-и-на!
Глядя перед собой затуманенными от слёз глазами, она не видела, как на балкон третьего этажа в доме напротив высыпали трое малышей — мальчик и две девочки. Одна из них свесилась вниз и звонко крикнула:
— Мам, ты чего разоралась! Я здесь. Можно я останусь ещё чуть-чуть? Я тут играю с Шимрит и Авраамом.

Вернувшись домой с прогулки, Лёня застал плачущую навзрыд жену и пытавшихся её успокоить Мишу и Григория. Фанька истошно вопила в ванной.
— Что тут у вас стряслось? — спросил он.
— Я отшлёпала твоё сокровище, — сквозь судорожные рыдания ответила Ольга. — Она ушла без спроса играть с соседскими детьми.
Услышав голос отца, Фанька вмиг перестала реветь. Видно, прислушалась.
— Прям так сразу и отшлёпала?
— А что я должна, крембо ей дать за это?!
Лёня вздохнул и принялся разуваться.
— Ну, не знаю... В угол могла бы поставить для начала...
— В угол?! — Олин голос сорвался на крик. Короткий выдох — и мешавшая прядь отлетела в сторону. — В который из них? В тот, где валяются Мишины трусы, или в тот, в который Гриша бросает свои грязные носки? Помилуй, Лёня, ставить ребёнка в такой угол — вот что по-настоящему негуманно!
Её уже не смущало присутствие Кушнеров. Ей было всё равно. Дверь ванной с тихим скрипом приоткрылась, и оттуда высунулась заплаканная физиономия Фаньки.
— Вот, Лёнька... — начала она, но напоровшись на строгий взгляд матери, снова скрылась за дверью. Через секунду, однако, выглянула опять: — Вот, Лёнька, хотел ты себе жену-волчиху... — Фанька ткнула указующим перстом в сторону Оли и заключила: — Вот она у тебя и появилась!



                ***


Перед ужином Гриша вдруг вознес молитву. Было в этом что-то пафосное, театральное: он поднялся с места, точно тамада на юбилее, и торжественно воздел руки к потолку. Лёня, уже успевший вгрызться в кусок хлеба, так и замер с набитым ртом. Он смотрел на Гришу снизу вверх и мерно жевал, стараясь не нарушать торжественность момента слишком громким хрустом.
Молитва была недолгой, но охватила всё: Гриша поблагодарил Бога за невредимую Фаньку, за их с Мишей прибытие в Иерусалим, за Лёнино гостеприимство и отдельно — за Олины кулинарные таланты. Под конец он зашел с козырей: смиренно попросил небо разрешить конфликты в этом доме, будто они возникли сами собой, от сырости.
— Во имя Иисуса Христа! Аминь! — провозгласил он и тяжело опустился на стул.
— Аминь, — эхом отозвался Миша, уже вовсю орудуя вилкой.
Оля молча пожала плечами, Фанька шмыгнула носом.
— Я не понял, — Лёня наконец проглотил хлеб. — Это что сейчас было? Это из какой притчи?
— В смысле? — переспросил Григорий, с аппетитом уплетая котлету.
И тут же без отрыва от еды пустился в проповедь. Говорил он так же страстно, как молился, виртуозно совмещая духовные наставления с едой. Взгляд его блуждал где-то между дольним и горним. Он вещал о том, что всё в мире — от Бога, что все мы — Его дети, а стало быть, братья и сестры. И что в такие дни, как сегодня, стоит по-детски взяться за руки и попросить друг у друга прощения.
— За что? — хмуро уточнил Лёня.
— За то, что в сердцах наших дефицит любви, — наставительно ответил Гриша. — «Любовь долготерпит, милосердствует, всё покрывает...» Что-то мы сегодня все оскандалились — нехорошо это. Надо жить дружно.
Гриша потянулся за добавкой. Лёня посмотрел на «брата», потом на другого и понял: лимит долготерпения исчерпан.
— Совет да любовь, — буркнул Лёня, отодвигая пустую тарелку. — Спасибо, Оля, было очень вкусно.
Наутро, отпросившись с работы, Лёня посвятил весь день поискам жилья для Кушнеров. Он искал квартиру с таким азартом, с каким люди обычно ищут выход из горящего здания. Ему было плевать на район и вид из окна — он искал не жилье для братьев, он отвоёвывал себе право снова жить как до их появления в его палисаднике. Он готов был снять им что угодно, хоть палатку в пустыне, лишь бы их с Олей жизнь вернулась в прежнее русло.
— Собирайтесь, — объявил он братьям вечером. — Поехали хату смотреть.
Миша равнодушно улыбнулся, а Гриша, мгновенно утратив весь свой молитвенный настрой, обиженно бросил:
— Гоните?


Рецензии