Чайки на берегу. Из цикла Полынья над головой

посвящается Н

Я получил главный приз, но мне снился мыс Нордкап - его седые скалы, упавшие в пенное море, словно кулак рыбака в пивную лужицу, растекшуюся по столу в трактире на самом краю поселка. По каменным глыбам вьются морщины ущелий, в которых гнездится разноцветный мох, неведомой силой питавший на голых камнях кривые узловатые сосны; они стелются змеистыми корнями вдоль льющегося графита скал. Серая дымка холодного неба сочится до самого морского дна отвесной изморосью. И белые чайки. Только здесь на них можно смотреть сверху вниз. Ослепительно белые птицы кружатся над стальной водой, на извечном ветру, в лучах скупого холодного как стекло солнца.
Я стою на краю мира и мой взгляд, срываясь с каменистых ржавых склонов, кружится по далеким волнам-облакам. Впереди ничего, «впереди» просто нет - я задыхаюсь пронзительной полнотой груди. Но свет оборачивается тьмой, и в последнем шелесте сна мерещатся мне огромные, пульсирующие яйца морских чудовищ. Их гибельная кладка крепится во мглистой бездне, у самого подножия скал и временами пыхает вырвавшимся драконом. Тот проходит в неразличимом омуте пару широких кругов и расправляет крыла перед походом на юг. Затем восходит, пугая рыбаков изогнувшейся над волнами спиной; от стрелы его секущего воды хвоста идет студеный дождь.
Это я вижу, уже широко распахнув глаза. Слышу, как скрипит канат, тянущий вослед дракону распяленный парус. Под парусом - ладья, в ладье – некто, не различимый для меня, как чувство тревоги. Я иду за стаканом воды.
Сосен на Нордкапе нет. На этом острове нет ничего, кроме камней и сухих мхов. Бродят олени, свистит ветер, еще сильный, только что выпущенный из слепящей страны вечных льдов. Сосен нет. Здесь не растет ничего. Но мне снятся их кружевные кроны. И шелковые ленты на их стволах, и обрывки корабельных канатов.
В рассветном окне – город. В нем никто не живет - всякий, словно подломанный, бьется в силке.

Я не добивался победы, я просто снимал кино. Долгий мучительный год, день за днем я собирал по сторонам кадры. Так называемое художественное кино я никогда не признавал и собирал кадры, напротив, в художественной жизни. Кино же вышло документальное. О богах. С прописной, конечно, буквы, но от того не менее истинных.
Я снимал природу той жадности, что толкает некоторых из нас в спину. Даже если они совсем немощны, толкает делать то, чего до сих пор никогда не было. Фильм называется «Покидая рай». Снятый любительской камерой он получил бурную прессу и золотую медаль международного фестиваля. Так в преддверии своего 37-летия я стал классиком.
На церемонию награждения я пригласил своего учителя, неудержимо уже стареющего редактора знаменитого журнала «Мосты». Будучи человеком старой школы, он прибыл за две минуты до церемонии и вышел мне навстречу из арендованного лимузина, величаво улыбаясь. Его костюм безупречен, в вороте сорочки шелковый платок, он смотрит на меня и, опираясь на палку, зачем-то говорит о женщинах - «всякий раз, когда я добивался ее, я умирал».
Мы идем по ступеням лестницы старого театра через толпу джинсовых документалистов, бородатых, просоленных на ветрах своих экспедиций, не доверяющих друг другу, но стянутых вместе фестивальной перевязью. Их критики выглядят гораздо более уместно в фестивальном блеске и дружелюбно. Есть характерное покачивание головой, полное глубокого и снисходительного уважения к собеседнику, которое всегда их отличает. Мой учитель никого здесь не знает, но с интересом оглядывается, и даже улыбается кому-то. Я посмотрел вслед его улыбке – и это опять чья-то подруга.
В зале он садится так, словно бы все присутствующие собрались здесь ради него. Выставив палку свою, будто посох влиятельнейшей особы, он оправил пиджак и произнес: «Сейчас мы их порвем». Потом, когда все началось, заснул, и его расслабленная нижняя губа отслоилась. Я старался не задеть его плечом, поднимаясь под аплодисменты. Телекамера, транслирующая церемонию, нашла меня в зале, и в кадре я оказался несколько неместный, - скорее озадаченный, чем радостный. Учитель открыл глаза, не сразу понял, что происходит вокруг, но встал, тяжело качаясь, чтобы обнять меня. Его улыбка в объектив - уже прежняя величавая.
Я не остался на банкет по окончании и поехал с учителем к нему домой пить коньяк. Во время краткой фотосессии с главным призом в руках, завистливых поздравлений коллег и вопросов журналистов я искал глазами огромный клетчатый платок, которым он трогал непослушные губы. От суеты множества людей мой старший товарищ заметно устал и выглядел растерянным - ходил поодаль, никем не узнанный, хмурился, но держался и терялся. Наконец, я подошел к нему, взял под локоть, - он выдохнул.
Учитель по-прежнему живет в небольшой квартирке на Тверской с тяжелыми ореховыми панелями по стенам. Они прямиком из юности его жены, проведенной в семье профессора-лингвиста. Окна наглухо закрыты и занавешены, что извечно придавало этому темно-коричневому дому шоколадную округлость по углам, аккуратно заставленным мелкой мебелью, полной ароматных ящичков и латунных висюлек.
Я вспоминаю, что учитель никогда не любил шум и раздражался любым движением, когда работал. От того домочадцы постоянно пребывали в канатном напряжении. Но он любил, чтобы кто-то был подле, жена ли, сын, я или его кот, наконец. От того семейный канат постоянно трещал сухими искрами уничтожаемой воли. Толстые ковры, в которых глохнут даже шаги, с годами накопили богатейшие запасы невротичности.
Совсем еще молодым я попал сюда впервые и уже никогда не мог избыть жажды безумия, которое цвело за старым столом, то ли в сердце, то ли в голове моего учителя. Пальцы бодрыми пешками, вдохновенными курьерами этой музы без конца сновали меж полков фотографий, диктофонных записей, исписанных и отпечатанных листов. Дерзким полководцем или раздавленным любовником он сбирался на свои бесконечные битвы, созывая, провоцируя, придумывая своих врагов.
Его безумие клубилось парами алхимической колбы, округлялось крепкими плодами, катилось со стола на пол и скакало и прыгало разноцветными пузырями, что лопались искрящимся фейерверком. «Музыка слышна вернее, когда видишь лицо того, кто ее исполняет». Эти фразы, всплывающие в памяти, словно задира-чертенок из табакерки или горячий лапоть хлеба из печи. «Ты должен увидеть тот дом, в котором будут жить твои слова. Только тогда они сложатся в строки».
Учитель включает свет и снимает пиджак. Его сухая спина горбится в складках сорочки. Он садится в кресло, протягивает руку в сторону бара. Я подсаживаюсь к нему уже с бутылкой и бокалами.
- Поздравляю.
Он пьет, не чокаясь, нарочито буднично, и, я знаю, получая сладчайшее удовольствие от признания банальным, казалось бы, гордого повода. Закрывает глаза - ему все равно. Как-то он сказал, что очень давно уже не хочет, да и не знает, что именно, но вынужден говорить. Только журнал вызывал неподдельный, хоть с годами и все менее меткий интерес его. «Не оглядывайся на другую сторону. Не ищи общих утверждений. Пусть каждый скажет свое слово. Пусть каждый будет свободен настолько, чтобы слово то было чистым. Будто никакого диалога не существует. Иначе мы будем погребены словами».
Он делал свой журнал всю жизнь. Еще когда работал корреспондентом в городской газете, собирал его по частям. Я видел его дневники того времени с вариантами названия, рубрикацией, описанием особенностей оформления.
Иногда мне казалось, что я слышу в его словах нотки сожаления о прошедших столь линейно годах, о его неспособности вырваться за круг ежемесячного цикла верстки и сдачи в печать, о непознанности какой-то другой жизни, которая также могла бы быть им прожита, но осталась непочатой, как бутылка старого коньяка. Но я слышал лишь собственные размышления о том, какую жизнь он в действительности прожил.
Сейчас я могу признать, что никогда не понимал, что именно он мне говорит. С той вот желаемой идентичностью сказанного и услышанного никогда не понимал. Дело лишь в том, что я благодарен ему, а он, по-видимому, гордится мной. Только поэтому мы пьем сейчас коньяк в его доме. Уже пустом от семьи доме, в доме, где он не может более капризничать необходимостью иметь кого-то подле. Сын вывез куда-то за собой все его книги – предмет болезненной страсти людей, обретающих слово. Жена тихо умерла на кухне. Остались лишь выпуски журнала. За все эти бесконечные годы, в которых забылось все, кроме ежемесячного цикла верстки и сдачи в печать, напряженного как канат сквозь семейные неурядицы и зубную боль. Бесчисленными обложками «Мостов» увешаны стены. Наверное, теперь учитель часто ходит вдоль них, как кастрированный кот. И больше не стучит недовольно стулом.
«Проблема состоит не в отсутствии героев, помилуйте, - сказал он, когда я после года работы на телевидении, несколько утомился в непрестанных поисках персонажей, - Просто они все врут. Стоит им только заговорить, с первого же слова - ложь. Сама интонация, язык – все ложь! Думаю, любовники о чем-то таком подозревают и потому так стремятся к оргазму - они просто глохнут в этот миг и говорят не они, а сквозь них. Мы врем, даже когда пытаемся, наконец, покончить со своим враньем. Эдакий параллельный мир! И только представьте себе, как же уродлива та параллельная история, которую мы оставляем потомкам своими словами. Поэтому увольте - я беру интервью лишь у тех, кто умирает».
«Я долго об этом думал. Даже пытался медитировать, представьте себе! Но все-таки именно выдумал. Никому об этом не говорите, пусть это будет считаться художественным озарением. Но я именно выдумал название. Именно «Мосты». Согласитесь, мы можем представить кого-то на том или этом берегу и никогда не посередине. Стоящая на мосту фигура – это разумеется образ отчуждения, меланхолии, одиночества. И это тем заметнее не в Париже, Лондоне, или Праге, а в русской деревне, затопленной со всех сторон половодьем разбушевавшейся весны. Влюбленные подспудно чувствуют это и стоят на мостах и целуются там, провозглашая какой-то свой собственный незримый посторонними остров…. Одна оголтелая нимфоманка из рецензентов написала как-то, что своими «Мостами» я связываю время. Полная же чушь! Время стоит, оно одно и то же, это мы тащимся сквозь него. И меня не интересует этот путь. Не интересует совсем. Лишь те зерна репейника, что остаются на твоей одежде… Нет! И не уговаривайте. В моем журнале только старики. Старики и еще дети».
Он уже отошел от дел, остался в редакции лишь на почетной должности. Иногда выезжает ради поклонов бывших коллег, ради чашки кофе в кабинете нового редактора, ради деловитого разговора с новым управляющим. Припадает высохшим носом к только что отпечатанной обложке, листает свежий выпуск, уносит с собой, хлопая им себя по колену. Наверное, все еще насвистывает «Желтую подводную лодку».
Но сейчас смотрит на свои стены, не видя их.
- Без меня это все - просто сквозняк, - говорит он, поводя рукой в сторону бликующих стеклянными рамками обложек «Мостов», - Мне странно видеть, какое значение люди придают своему следу - по нему можно наблюдать только, каким неумехой ты был. Ну, еще твою страсть. А меня интересует, как, каким непостижимым образом ты мог эту страсть рождать…. Да, хорошее у вас получилось кино.
Я промолчал в ответ. Мне показалось, что он раскусил подлог моего фильма.
Я собрал много кадров. Поначалу не задумываясь, просто снимал. И они копились. Мне нравился каждый из них сам по себе, по отдельности, изнутри. Но со временем их стало слишком много. Мой фильм созрел во мне, только когда я задумался над тем, как же их смотреть, в каком порядке, в каком ритме. Ни общей идеи, ни умысла вступить с безымянным зрителем в неведомую для него связь у меня не было. Чистое кино, где пленка движется и потому только движутся люди, где пленка движется именно так, как люди обычно и двигаются. Где в старых гаражах, замученные канцеляритом менеджеры собирали свои машины - они не называли их внедорожниками, но ехали, куда хотели. Где женщины, презревшие мужей, растили своих мальчиков - они не называли их мужчинами, но с готовностью отдавались им в сучьей дряби воскресными пирогами и выглаженной сорочкой, как только те протягивали руки.
У меня были кадры, где дети копались в земле, строя дом для дождевого червя. Он неизбежно уползал, но они упорно заталкивали его в землянку, выстланную ломанными спичками и травой. Они нечаянно рвали червя неловкими пальцами, они обжигали на голом солнце голые спины, но дом их стоял. И там было все, даже вода в крышке от пивной бутылки.
Я собирал кадры, где юноша ковырял свой первый любовный текст, не слыша слов, не веря словам. И ковырял его потом, уже после того, как, наконец, овладел предметом своей страсти, и еще раз потом, когда потерял всякий интерес. И истрепал этот текст. И искал его вновь. И забыл его.
Да, я многое оставил за титрами. Соблазняясь ускользающей далью неведомого того, что остается в каждом из моих героев, я снимал кино, следя за руками студентки, записывающей что-то в свою тетрадь в читальном зале публичной библиотеки.
Она переписывает из толстой старой книги. Но останавливается. Она зачеркивает. И пишет снова. Когда я смотрел в объектив, я был уверен, что это новое слово – ее. И черт с ней с цитатой! «Памятниками мы застроили самое небо. Сохранять памятники – значит уже не верить себе».
Учитель все еще крепок – я наливаю ему снова. Он сидит, неловко по-детски поджав расслабленные ноги. Он улыбается неведомо чему. Редеющие волосы гладко зачесаны назад, одна прядь опала и завилась седым кольцом на виске.
Я собирал кадры и пересматривал их. Я берег свои глаза, хотел, чтобы они сохранили ясность, я пересматривал отснятые кадры спустя время – сегодня снимал одно, а смотрел другое. Бесконечная вереница бисера моего города выстроилась в одном единственном мониторе.
Но мне было мало одного лишь названия и музыки, чтобы замешать эти кадры в кремовом пирожном фильма. Музыка рвалась, шла кусками, собирала лишь главы, но не произведение целиком. И мне не хотелось придавать ему особый смысл заголовком. Я искал случайности, неназванности, безумысловости. Но ничто не становилось над общей картиной, все, что я видел, укладывалось лишь в ряд, бесконечно картину расширяя.
И тогда я снял больного раком в терминальной стадии.
Крупный план глаз, в котором многие увидели метафору моих жестоких богов - это именно его глаза. Меня и самого называют безжалостным, не только мои фильмы. Крупный план, потому что всего остального его к тому времени уже обглодала смерть. Высохшее тело с дряблой обвисшей болтающейся кожей, с удивительно крупными относительно худых конечностей ступнями ног и кистями рук. А в глазах, словно бы обесцвеченных химической реакцией всего того, что он сделал за свою жизнь, –  я не то чтобы не могу назвать, не нахожу слов, а попросту не знаю, что именно выражали его глаза. Они появляются в кадре на семь секунд, но делают весь фильм; за это время мой герой один раз моргает, правое веко разлипается с трудом. Камера следит за ним, когда он смотрит телевизор.
Я не знаю, о чем сейчас думаю. В доме учителя очень тихо. В моем портфеле главный приз, но я давно уже полон пустотой того, следующего после трудного свершения дня. Дрожь счастливого тела я пережил, когда сделал последнюю склейку фильма. 
Учитель опять задремал. Его голова склонилась, и непослушная капля слюны повисла в уголке рта. Я вынул из его кармана клетчатый платок и положил ему на грудь. Будить не стал. Не поправил руку, из которой выпал бокал с последней каплей коньяка. На утро он вспомнит и ему будет неловко, если я помогу ему лечь. Ему будет неловко и за подложенный платок.
Я пошел по его дому. Пронзительны бывают вещи, если они случайно найдены. Или оставлены, брошены. Все только глубже во мне, уже до боли такая вот, любая пронзительность. Но я словно глохну, если не чувствую ее. Так что пусть уж до самого дна проницает.
На стенах сотни лиц. Они остались в памяти, в архивах, в истории только потому, что так захотел мой учитель. Ха! Вот эта обложка - один из последних номеров, сделанных им самим - лицо грязной женщины. Ничего не выражающее. Всклоченные волосы, и я, словно чувствую вновь, как они пахнут прокисшим потом и жиром. Она жила на улицах в самом центре города, и я сам частенько встречал ее, бывало, бредущей поперек проспекта в треснувшей по ткани майке. Казалось женщина надела эту майку когда-то очень давно, может быть сразу, как только потеплела весна, заправила ее в дамские колготки и с тех пор так и ходила без брюк и без юбки. 
Я замечал гримасы гадливости, дергающие лица прохожих, когда они встречались с ней. Юные девицы неподдельно ужасались и стыдились этой рухнувшей женственности, откровенно неприкрытой, ко всему безразличной. Я улыбаюсь, замечая, как они узнают в ней себя, какую-то другую, какую-то немыслимую, но пугающе возможную.
А он взял у нее интервью. Тиражи того номера побили рекорды самих «Мостов», и без того недостижимые для других изданий. В интервью не было ни слова о том, кем она была раньше. «Хочешь побаловаться со мной?» Она отвечала этим вопросом буквально через раз. И весь напечатанный разговор, без купюр, со всеми междометьями и оговорками, такой бессмысленный и близкий до щекота, оказался, словно дырявый бурдюк. Трещина угадывалась и, пока читаешь, трещала расползающимися краями в ее вопросе, которым обернулась ее женственность после столкновения с миром: однажды прохудившийся сосуд уже невозможно наполнить.
Я выключил свет и ушел, тихо затворив за собой дверь.

Мне снится, что стою я на краю мира, раскинув руки, с закрытыми глазами. Я слышу, как шумит эта сумеречная пустота, прошитая, словно стеклянным волокном, бликом всплывающего умытого солнца. Стонущим скрипом сосен отзывается ветер, шелестом каменной крошки – угрюмые утесы, шорохом сухой травы – бредущие мимо олени. Косяками балтийской сельди, уходящими за край скал, к мраморному персту солнца бредут они, шевеля бородатыми мордами. Я слышу, как шуршит их шерсть. Я неподвижен, я - эскимос, затаившийся с багром над полыньей. Лишь незаметно шевелю пальцами, захватывая нити здешних колоколов. Я зрею над стальной водой, над громадьем гулких камней, посреди звенящего молчания льдов.
И вот когда накатывает последняя кровинка, когда качнется переполненный сосуд, готовый оборотиться огненным шаром и запламенеть бесплодными во льдах кострами, глаз мой превращается в сетчатое око змея. Когтистым крылатым драконом я описываю широкий круг в мрачном омуте. Клацая клыками, захватываю тот сосуд и холодным зигзагом выхожу на захваченную цель. Он взорвется в ее крови.   

Пара железнодорожных перегонов с мигающими ночами в случайных купе, а потом километров тридцать в тряском сельском автобусе - и мы на месте.
Место… Твое, мое, искомое, признанное. Путешествуя, и теряем, и пронзительно чувствуем его. Сначала образ места очищается, словно репка лука, до ослепительной сочности, до невозможности существования его такого, до оборванных утратой рук. Затем примиряешься, словно устаешь, принимаешь его, то, которое может быть самое вязкое, может быть самое теплое, может быть самое знакомое, может быть самое красивое и родное. Остаешься. С удивлением разглядываешь. Не веришь, что навсегда. И хочешь, чтобы навсегда.
А между теми «сначала» и «затем», где-то в ничем не примечательных годах, ворохом сухих листьев, нитью разноцветных бусинок, резанной бумагой детской комнаты - места куда просто приехал, заехал или случайно попал.
Здесь сейчас серо, низкое тяжелое небо задернуто брюхатыми облаками. Солнце смотрит пристально, искоса, словно кладет руку на плечо – приглашает, не знает, чего от тебя ждать. И все вокруг чуть притушено его сторонним светом.
Я медленно, с обрывками сторонних воспоминаний в голове вхожу сюда. Невидимые жуки, что гудят у теплой земли, трогают во мне общие с ними нити. Я признаю свое существование в этом месте лишь постольку, поскольку его узнаю. И вряд ли вижу, что здесь существует в действительности. И если пробуду достаточно долго, то, возможно, забуду, чего здесь нет. 
Шумят холодной тенью кряжистые березы. Издалека тянет тяжелым неповоротливым морем.
- Ах! – Марина смотрит по сторонам, вопросительно оглядывается на меня. Она возбуждена дорогой, она возбуждена местом, куда я привез ее. Она вынимает из рюкзака фотоаппарат и уже не оставляет его.
- Пойдем, - я обнимаю ее за плечи и мы, толкаясь бедрами, шагаем по дороге. Мелкие желтые и синие цветы рассыпаны по обочине.
Вокруг каменистые, мшистые равнины; зелеными волнами качают они прозрачные низкие рощи. Равнины широкие, властные, подступившие издалека, набравшие здесь настоящую силу, туманно дыбятся голубыми хребтами лишь далеко за спиной - там земля взрослее, богаче.
Близко кричат маршрутные не лесные птицы.
С каждым шагом все ближе. Будто бы слышен уже гул. И вот меж редких деревьев, за холмами, заросшими худосочной полынью и крапивой, открывается хутор, по склонам уходит почти к самому берегу океанского залива, слева лепится к группе утесов. Отсюда видно, как тихий прибой бескрайней воды растворяется в белых меловых камнях, как дальше камни темнеют и широкой уже полосой с разбросанными тут и там стопудовыми валунами напирают на прибрежную зелень, теряются в ней. Тесный ряд поднятых из воды лодок; некоторые перевернуты на стропилах, сохнут после покраски. На траве уже, на кольях вытянуты сети. Дальше низкие каменные заборы-стены; на широких вольно рассаженных участках вкопаны темные дома.
- Какая красота! – Марина задерживается, щелкает фотоаппаратом, застывает с прижатыми к груди руками. Волосы ее бьются на широком ветру, щеки зябко краснеют.
Я надвигаю на лоб кепку, щурюсь. Чайки! Я слежу глазами за белыми птицами, кружащими над заливом. Не чета речным братьям, снующим по городским помойкам, - они много крупнее, зависают над водой и редко кидаются в волны, они вместе, но по одиночке ходят по сырому берегу и что-то ищут в шматках склизких водорослей, или стоят неподвижно на валунах и ветер ерошит их перья. Недавно видимо штормило – чаек на берегу много.  Даже здесь, за версту слышно, как пахнет рыбой.
Я слежу глазами за белыми точками, белыми мухами снега, кружащими над водой, угадываю, как травлены они по краям черным. Я ведь лишь помню их, сейчас не вижу, не отличая от альбатросов, бакланов, буревестников и прочих маршрутных мореходов, как могут они стоять на грузном валуне и ерошить на ветру перья. Отсюда могу спутать даже с толстыми ворчливыми гагарами.
Но все во мне полнится распахнутой, как парус, картинкой темного предгрозового неба, в котором высоко кружат ослепительно белые в лучах поверженного солнца чайки. Много лет назад, когда я возвращался мальчишкой из гастронома и на ходу ковырял пальцем крышку бутылки молока, я видел, как громоздили в небесах грозную твердыню тучи и чувствовал, как щекочет нос близкое электричество. Так ясно чувствую сейчас то, чего здесь нет.
- Нравится? – спросил я дрогнувшим от восторга голосом.
- Это…. Удивительно! Просто потрясающе! Так открыто. Так свободно. Я вижу солнце! Я вижу его как луну. Я могу смотреть на солнце! – задыхаясь, шептала Марина и я слышал, как дрожат ее губы.
Не глядя, беру за руку. Спускаемся вниз, волоча рюкзаки, шурша галькой.
Чуть только сошли, - и все стихло. Ветер повис выше голов, обступило влажное тепло, слышно, как на хуторе лают собаки: по голосу - здоровенные мохнатые псы. Невидимо ревет мотор с открытым кожухом, наверное, там, справа, за двухэтажным домом с башенкой. Он окружен хозяйственными постройками, над крышами кажется дым.
Склоны пусты, паутина плотной расцветающей зелени – трав и губчатого мха – покрывает каменистую землю. Редкий кустарник застрял в них мотками ржавой проволоки; цепкие ветки покрыты красными ягодами.
Видно, как высаживали здесь березы, год за годом, упорно – у их корней убраны камушки, взрыхлена земля. Но деревца едва держатся, напрягаясь кулачкастыми стволами, дрожа мелкими каплями листвы. Можжевельник удался крепче – видимо, бани здесь хвойные.
Нам навстречу выезжает красный пикап. На узкой дороге мы вынуждены сойти на обочину. Марина снимает рюкзак, увлекается в сторону, собирает редкие цветы.
Водитель в рыбацкой штормовке настороженно оглядывает нас, но здоровается. Я киваю в ответ. У него в салоне играет Pink Floyd, в кузове - мокрые ящики.
Я ищу глазами нужный дом, но они все тут одинаковые – собранные из серого известняка, с земляными крышами и каменными заборами по пояс. Один лишь выше, другой ниже, некоторые с явными следами неместной архитектуры, но чаще вполне рядовые. Нам нужно было куда-то ближе к утесам, насколько я знал. Но здесь еще и не используют нумерацию - придется спрашивать; я ожидаю пустые дворы и хмурые взгляды.
Марина возвращается улыбчивая, с ворохом разноцветной травы, смеясь, щекочет мне нос мелкими сухими соцветьями. Горький густой запах сорванных растений и сладкий – ее, толкают мою кровь.
Выходим на улицу. За первым же забором громыхает цепь, я оборачиваюсь – на нас несется вскачь огромная черная псина, у ее лап разбегаются, теряя пух, замешкавшиеся куры. Зверюга встала на границе, подняв каменную морду, и зарычала беззлобно, залаяла во всю глубину своих легких. За ней проснулись и все ее соседи – пока мы шли, нас везде встречали такие вот собаки неясной породы с мощной грудиной и лапами, лохматые и горластые, все как одна подозрительно похожие. Людей не было видно.
Я держу Марину за руку, боюсь заплутать – возвращаться через строй мохнатых сторожей совсем не хочется. Но вижу к счастью, как вдали показался мужчина в широкополой шляпе и машет нам рукой. Это он. Слава богу, добрались.

Я впервые осознал, что такое настоящая страсть, когда они захватили свой первый корабль.
Даже сейчас я могу в деталях рассказать, как это было. Даже сейчас, вспоминая, я клоню тяжелую голову, я задыхаюсь памятью того ветра, который открыл им море.
Гордые мужчины с грушевидным камнем в левом ухе - знаками пустых слов они забрали меня навсегда на песчаные отмели потерянных островов. Их сорочки с тонким фламандским кружевом и шляпы с плюмажем, и шпаги с витым эфесом, и инкрустированные пистолеты, и перстни, и толстое стекло их бокалов. Их женщины с дикими под горячим солнцем глазами.
Нелепо и смущает чуть, радостная память бутафории. Я никогда не буду перечитывать этот никчемный текст. Но читал, заглатывая целиком, я жрал его, роняя крошки. Мое свежее сердце трепетало, пронзенное насквозь соленым такелажем парусного флота. Я бредил за тесной партой и называл ту девочку Арабеллой. Я мастерил корабли из всего, что попадалось под руку.
Мы познакомились с Петром в кружке судомоделирования.
Сейчас, когда мои друзья пеняют на детей, рядящихся готическими ведьмами и колдунами, я досадую, что уже не почувствую вихря их страсти. Я отхожу в сторону, и не всегда хватает сил снисходительно улыбнуться.
Когда же мы были в их возрасте, мы тоже узнавали друг друга с первого взгляда. Потом этот взгляд затерялся.
Петр старше меня на пару лет и когда я пришел в городской Дворец пионеров, он уже строил сложные корабли. Разумеется, парусные, но с большим вниманием к особенностям корпуса и оснастки. Я признал его по названию, аккуратно выведенному на игрушечной корме – «Арабелла». Значит он тоже грезил приключениями капитана Блада. Позднее я понял, насколько тешила его невольная мысль о схожести его имени с именем главного нашего героя.
Мы быстро подружились, и он занял место деловито ворчащего старшего товарища. Мне же в нашей паре оставалось вечно суетиться и совершать непростительные ошибки.
Однажды, я выкрасил свой корабль половым лаком, сначала один бок, а потом, когда мне показалось, что он подсох, перевернул и – другой бок. И кораблик-то был небольшой, двухмачтовый бриг, выточенный из столешницы старой школьной парты, но испортил целый лист пергаментной бумаги, которую мой товарищ припас для парусов; ту бумагу ему достал отец, принес ее с завода. Петр не разговаривал со мной больше недели. В конце концов, я предложил сделать паруса из старой наволочки. В качестве компенсации за свой проступок вызвался сам их выкроить и отстрочить края.  Корпел несколько дней до боли в глазах, исколол иглой все пальцы, - Петр, кажется, остался доволен. На среднем парусе грота, - не вспомню уж как он называется, - я вышил английский красный крест.
Мы пытались запустить «Арабеллу» в ванне. Но она погружалась в воду до самой палубы и клонилась на правый борт. Петр краснел и дулся. Стал переделывать, но лишь испортил. В зимние каникулы, помню, мы заложил новый фрегат.
- Здравствуйте!
Петр идет навстречу, протягивает мне руку.
Я очень рад его видеть, и вообще, и именно здесь, в неизвестном мне чужом краю. Не успеваю еще его разглядеть, узнаю лишь общие черты, уже правленые временем - мы обнимаемся, скулы сводит щедрой улыбкой волнения.
- Вырос! – я хлопаю старинного друга – Это тот самый Петр. А это Марина.
- Да. Та самая, - засмеялся Петр, пожимая ей руку, - Очень приятно. Ну, пойдемте. Давайте помогу.
Он идет впереди, чуть справа, оглядывается.
- Красиво очень у вас, - говорит Марина.
- А что за собаки? Все братья-сестры? – уточняю я.
- Да, местные пометы, - отзывается наш хозяин, - Красиво – не то слово! Но это еще что! Покажу, все покажу. Как добрались?
- Хорошо. Долго только, - ответила за нас Марина.
А я разглядывал своего друга.
- Молодцом выглядишь. Думал, увижу хмурого отшельника.
- Устали. Ничего, Ольга все приготовила. Пообедаем с дороги, а там посмотрим. Проходите. Отшельник - да какое там! Тут жизнь кипит. Работы много.
Мы говорим одновременно, пытаясь преодолеть волнение встречи. Петр открывает калитку, та скрипит несмазанная, чешет подошвой мелкие камни на дорожке. За оградой - широкий приземистый дом с небольшой открытой верандой и зелеными рамами окон; со всех сторон дом обсажен соснами. Один скат крыши – чуть не до земли, так что кажется будто огромная грибница вздыбила крепкими кулачками хвойный лежалый полог. В стороне, у протоптанной дорожки - наскоро сколоченный верстак, стопы досок, в пеньке торчит топор; рядом рубанок, пила, кругом стружка.
- Сарай правлю – промерзает в зиму чуть не насквозь, - сказал Петр.
Дверь в доме отворилась, на широком крыльце показалась высокая темноволосая женщина в просторном сером платье – Ольга, его жена. Я никогда ранее не встречался с ней и теперь с интересом ловлю ее взгляд. Ольга сдержанно улыбается, гораздо более интересуясь Мариной, чем мной. Та, как собака, признавшая старшую, заметно теряется, поправляет волосы.
Мы подошли к крыльцу. Ольга не спустилась к нам, протягивает навстречу руку.
- Очень приятно познакомиться, - говорит она мне спокойным грудным голосом, смотрит прямо, почти строго, без тени кокетства, - Петр много рассказывал о вашей юности.
- Да. Только она и запоминается, остальное уже приходится записывать, - я пожимаю ее мягкую кисть, немного волнуясь под бесхитростным взглядом добрых глаз, - Рад знакомству.
Ольга улыбнулась, едва заметно кивнув головой, и обратилась к Марине уже с нежной, буквально сестринской радостью.
- В нашем доме давно не бывало таких красивых молодых женщин. Добро пожаловать! - сказала она.
- Спасибо.
Марина заметно возбуждена и чарующим местом, и ласковым приемом наших хозяев – улыбается несдержанно широко, вся раскраснелась от ветра и восторга. И Ольга, любуясь счастьем моей подруги, добавляет:
- А мы здесь не слишком следим за собой, к сожалению. Ну проходите, пожалуйста.
- Смелее, - Петр заходит вперед, едва не расталкивая нас, увлекая за собой - Я провожу вас в комнату, Ольга пока соберет обед, - и басит из полутемных сеней, - Проходите. Потом весь дом покажу – моя гордость.
Мы идем следом, через тяжелую дверь попадаем в комнату с камином, приятно пахнущую деревом. Оттуда по лестнице поднимаемся на второй этаж, по узкому коридору - вторая дверь направо. Здесь очень светло, в большое окно, вдали виден океан, слева высится гребешок утесов - приходится наклониться, чтобы увидеть в оконном проеме их вершины.
- Ну вот, располагайтесь. Дальше по коридору вода, душ - в общем, все что нужно, - Петр неопределенно махнул рукой в сторону, - Давайте. Ждем.
Как только Петр закрывает за собой дверь, Марина льнет ко мне. Я слышу, как бьется ее сердце.
- Что ты? – шепчу я, обнимая ладонью ее затылок.
- Не знаю. Просто. Странно как-то. Как-то внутри…. Ничего, просто так.
Она улыбается. Я заглядываю ей в глаза. Целую ее глаза.
- Другая жизнь, - говорю я.
- Да, наверное.
Мы осматриваемся. Комната обшита тесом, теплая, с легким духом. Я подозреваю, что весь дом изнутри многослойно выстлан деревом. Тес потемнел от времени, но сбит крепко, плотно – нигде не видно характерных щелей, забитых многолетним мусором и паутиной, нигде не торчат шляпки гвоздей. Стены и пол, и чуть скошенный на сторону потолок - гладкие.
В углу небольшая голландка - зимой хозяева, верно, протапливают весь дом, спасаясь от сырости. Рядом широкая кровать с высоким матрацем; она покрыта шерстяным пледом в красно-синюю клетку. Около, по гостиничной традиции - тумбочки. В головах к стене привинчены деревянные же бра, лампа в наборе к ним стоит на столе у противоположной стены комнаты. С обеих сторон стола - книжные стеллажи. Некрашеный стул из IKEA, в углу - кресло-качалка, под ногами - домотканый половик. На окне на несоразмерно длинном карнизе, в больших кольцах - клетчатая красно-синяя занавесь в пол. Вся мебель и убранство простецкие, но относительно новые, видимо, покупалось разом, и такие же вот стулья есть где-то еще в доме.
Мне на минуту кажется, что я не так уж и далеко от дома, на окрестной где-нибудь даче, и, если надоест, всегда смогу вернуться на попутке. Все известные мне дома моего поколения неуловимо похожи на старосоветские усадьбы в Переделкине. Порой вычурно модные, но с тем же нутряным словно бы безразличием к комфорту, словно бы пониманием чего-то большего, даже чрезмерно большого, что никто из хозяев не сможет высказать, но все одинаково ценят. Их отцы лишь, иногда, сидя в уголке, вдруг скажут до слез простое, даже неловкое, но такое, отчего зависает пауза.
Как бы ни громоздили замковые башни и ни увлекались панорамными окнами, все равно крыша - на два ската, а под ней захламленный чердак, а обжитое пространство, как бабушкин клубок, вьется в хлопотливых пальцах, цепляется за мелкие безделушки, со временем утратившие всякий смысл, вечно теряемые и случайно находимые вновь. Такие дома всегда уютны. Несмотря на внешнюю неустроенность или неряшливость, стоит поискать и обязательно отыщешь в них местечко, где тебе будет тепло.
Ощущение тепла – покоя и радости – наполняло и меня, когда я разглядывал расставленные тут и там фигурки оленей и человечков, и рыб, вырезанные из опоки и кости, разложенные на тумбочках и широком подоконнике разноцветные толстые салфетки, из которых торчали неубранные концы узловатых нитей.
Я смотрю на корешки книг – здесь в беспорядке все, чем когда-то увлекался хозяин, старые нечитаемые уже тома. Капитана Блада не было.
- Пойду поищу ванную, умоюсь с дороги.
Марина разобрала вещи, стоит на пороге с полотенцем в руке.
- Мне нравится здесь, - сказала она.
- Хорошо.
Она смотрит в окно, в далекую открытую даль.
- Странно, что здесь можно жить.
Я усмехнулся и пожал плечами. 

Марина – моя бывшая студентка.
Пять лет назад я бросил работать и теперь веду курсы по тележурналистике, по теледокументалистике, по телерассказу в качестве приглашенного профессора в разных вузах. Или напротив, лет семь назад только начал работать и теперь снимаю все, что придет в голову. Эдакое интеллектуальное безделье – с одной стороны, и горячечный бескомпромиссный поиск художника – с другой. Сам я, честно говоря, не знаю, какое утверждение более правдиво. Но это досужие споры для всех, кто понимает, о чем собственно речь. Главный приз, разумеется, скажется на стоимости контрактов на следующий учебный год. А где я соврал, знаю только я.
Я учу не врать. Это принципиальная вещь. И вещь совершенно невозможная. Те, кто понимают, понимают, что это не парадокс. Когда какой-нибудь студент начинает лучить этой вот улыбкой понимания, я освобождаю его от занятий – я знаю, что теперь у него все получится. Все, что бы он ни делал. Можно предположить, что кому-то из них мои занятия и вовсе, изначально не нужны. Но таких я не встречал. Без этой улыбки они вообще не понятно чему научаются в жизни.
Марину я перевел в другую группу сразу же, как только мы переспали. Не случайно.
Я замечал ее едва ли не с первой встречи. Но незаметно для себя предложил особое задание – снять старость. Она не справилась. Ее камера была достаточно пытливой, ее монтаж аккуратным, она была интересно образной, даже чересчур, но я не нашел в отснятом материале своего учителя, я не почувствовал в ее кино характерного для мудрой опытности серого запаха.
Мы долго говорили. Она жадно расспрашивала, я многословно отвечал, так уверенно и спокойно, что отчетливо запомнил, в какой именно момент ее сковырнул. Я отчетливо знал, в какой именно момент ее сковырну.
Было уже поздно, я вызвался ее проводить. Мы шли по набережной, накрапывал дождь. Мы говорили и говорили. Мы присели на пустую лавочку. Она незаметно забралась ко мне на колени. Мы целовались в ночном, мокром и блестящем от дождя городе.
Самому скучно рассказывать неизбежное предисловие всех влюбленных. Это скука привычной лыжни. И всполохи сердца и лица, и эта тянущая нежность во всем теле, и звонкая в разлуке пустота, так сладостно и бурно заполняемая при каждой встрече.
Вскоре Марина перебралась ко мне. Это громко сказано – мы ведем все-таки достаточно свободную жизнь. Она не ждет меня с ужином, я не спрашиваю «кто звонил». И мне это очень нравится. Это настоящее счастье. Не такое, что кипятит кровь, но тихое, уверенное, счастье которое не зависит от обстоятельств. Мне хватает самого себя, чтобы обжигать пальцы, но нужно, чтобы кто-то был подле. Она удивительно мягко присутствует в моей жизни и наполняет ее тихим плодотворным теплом. Почему-то я совсем не волнуюсь по поводу звонков. Даже если они сопровождаются ее радостным смехом, или она возвращается домой с чужими цветами. Почему-то у меня всегда есть ужин.
Конечно, я встречал людей, – и мужчин, и женщин – которые филировочным ножом оправданий разделяют волокна «верности» и «преданности». Я же думаю, что слов уже гораздо больше, чем действительно необходимо и пренебрегаю ядовитыми оттенками их значений. Мы попросту деликатно честны друг с другом. И если ее родители недовольны, что мы все еще не женаты, то ведь мы не женаты всего лишь пока еще. От приданных обязательств всегда тянет затхлостью и принуждением к долгу. Согревают лишь обязательства принятые.
Скоро Марина окончит свою учебу. Я не хочу, чтобы она осталась в этой профессии.

- Ну, давайте за знакомство, - Петр разливает из бутылки неизвестную мне, наверное, местную водку, - Марина, не обессудьте, здесь нет ничего, кроме белой. Традиции знаете ли. Но я Вам неполную налью. Вот так, хорошо? Черт, очень рад тебя видеть!
Мы чокаемся крепкими стопками, приподнимаясь вокруг большого круглого стола. Ольга пьет уверенно, целиком. Марина поперхнулась. Петр, улыбаясь дородным хозяином, оглядывает всех, пьет последним.
В тарелках суп-гуляш с крупно нарезанным мясом и овощами, сыр, колбаса, соленые грибы, огурцы, рыба, кислая капуста, хлеб.
Я писал это уже, описывал ранее русский стол, где все сразу, - и закуски, и блюда, - все, что есть в доме, неумелыми кусками порезанное единственным острым ножом. Упоминал, так же вот не в силах оторваться от всякой мелочи, в какой-то другой истории. Не уверен, что даже лица были другими. Потому что, где бы ни находился, оказываюсь за столом все с теми же скромными неторопливыми людьми, которые вскоре закончат с буднями и пустятся в пространные рассуждения. И там, раскрасневшись, лишь удобнее устроятся на стуле, зажгут свет и будут временами шикать друг на друга, чтобы говорил потише.
Я первым делом отломил от хлебного ломтя кусочек корки, понюхал ее, попробовал на вкус – хлеб ароматный, крупнозернистый, воздушный, смесовой, с преобладанием ржаной муки.
- Не домашний, - проговорила Ольга, заметив мой интерес, - но местный. Одна семья здесь на весь поселок печет. Нравится?
- Да, - сказал я, - Очень.
- Вкусный, - согласился Петр, - никому рецепт не рассказывают. Семья эта откуда-то…, - посмотрел на Ольгу, но та отрицательно покачала головой, давай понять, что не помнит, - то ли Владимир, то ли Нижний Новгород.
Я с интересом расспрашиваю хозяев о здешней жизни. Говорят, ведут целое хозяйство, суровое по климату, но есть и огород со свежей зеленью, и несколько кур для яиц, и даже поросенок. Всю живность, правда, приходится забивать по осени – в зиму не выживут. Так что без приплода. Но тем не менее.
Продукты вообще здесь в большинстве местные – на хуторе много всякого зверья держат, да и охотники есть, а в округе и олени, и медведи, и кабаны, и зайцы. Рыбы же, понятное дело, - полное море. Некоторые из наиболее увлеченных жителей лицензии держат на случай тюленя забить. Мясо сами же и коптят, колбасы набивают или солят по подполам. Так что привозное только молоко, мука и фрукты, в основном яблоки.
- Натуральное хозяйство почти, - Петр хлебает суп, промокая губы куском хлеба, - Но люди-то в основном неместные, отовсюду понаехали, вот всякий и делает, как понимает. Кто рыбу, кто зверя добывает на продажу. На другом краю парень один живет, так он чуть не ферму с куницами и норкой завел, голов триста у него, наверное, есть постоянно. Другой магазин здесь организовал, из города возит продукты и одежду, но больше под заказ, что действительно нужно – пунктов доставки из маркетплейсов нет, а свой курьер есть, - смеется Петр, - И художник есть, да. Этому так и вовсе все равно где картины писать. Грузовиками вывозит – местный колорит сегодня в цене. Есть и наезжающие, живут до холодов. Метеостанция недалеко, геологи, в общем живенько тут, сам удивляюсь. Ехали в глушь, а глядишь…. как это, говорится? Да, всюду жизнь. Едва не каждый год кто-нибудь дом ставит. У нас уже и свой староста имеется. Вот пойдут дети, потом школы и больницы, отделения банков, и милиция подтянется – совсем будет не протолкнуться.
- Церковь? – спросил я.
- Нет, церкви нет. А кстати, Ольга, я и не задумывался об этом, - Петр вновь посмотрел на жену, та лишь пожала плечами, - Не знаю. Все ведь здесь образованные, своим умом живут. Вряд ли кому-то нужна церковь. У нас и клуба никакого нет. В гости нечасто ходим друг к другу. Дни рождения разве, с теми, кто ближе, да Новый год. Ты же понимаешь, что все мы здесь каким-то старым корнем живем, всякий своим. Кто как сюда попал, но никто здесь не родился, и общего мало. Да и не нужно особо.
- А ты-то чем занимаешься?
- Так интернет же. Администрирую несколько сайтов. Ты помнишь, я ведь автомобильный окончил. На заводе работал, потом продавал машины. Теперь вот отраслевой информацией занимаюсь, - Петр замолчал, посмотрел на меня, - Понимаешь, нас ведь не работа держит. Приходится, конечно, выезжать, так сказать, в командировки, но это как везде. Иногда мне сюда привозят разные машины на тест-драйв в условиях севера. Очень увлекательно, кстати. А Ольга корректором работает в технических издательствах.  Так что мы кур скорее для порядка разводим, чтобы не скучно было - иногда здесь такая тишина зависает, на недели.
- Корректором? – удивилась Марина, - Мне казалось, сегодня уже никто не придает особого значения корректности.
- Не совсем, - улыбнулась Ольга; видимо, они обе были рады возможности разбавить разговор старинных приятелей, - все от класса издательства зависит.
- Импозантное занятие по нашим временам, - вставил я и Ольга обратила на меня удивленный взгляд, - ну в том смысле, что прежде снобизм еще отдавал чванством и высокомерием, но сегодня, кажется, только он и поддерживает хоть какие-нибудь стандарты. Полное же опрощение кругом…
- Ой-ой-ой, это сложная тема, - вмешался и Петр.
- Ну серьезно, - сказал я и обвел всех взглядом, надеясь, на согласие.
- Несколько резковато, я бы сказала, прозвучало, - улыбнулась Ольга, - но в целом, мне приятно, что вы так к этому относитесь. Так что прозвучало в то же время и лестно.
- Вот кстати, - сказал я, - недавно встретил такую фразу «отвеченные вопросы». Как бы вы оценили ее?
- Имеете в виду использованную форму слова? – уточнила Ольга.
- Да. «Отвеченные» - это же…
Она задумалась.
- Это, конечно, сниженный стиль. Не везде допустим, - Ольга говорила медленно, словно размышляя вслух, - В академическом языке и вовсе исключен, конечно. Так что, я бы смотрела на контекст. Как всегда, впрочем, - Ольга улыбнулась на этот раз взволнованно; мне было приятно, что мой вопрос застал ее врасплох, - Язык – организм живой и, простите, снобизма не приемлет. Думаю, это даже не сленговая форма, скорее профессиональный жаргонизм – отвеченный урок, отвеченный звонок, отвеченный вопрос – возможно, канцеляризм. Смотреть нужно, прослеживать как форма утвердилась в языке, с ходу не скажу.
-  Ну что ж, пусть так, - сказал я примирительно, - не мне, который вечно путает «не» и «ни», не говоря уж о запятых и прочей пунктуации, спорить с профессионалом.
- У Ольги удивительно острое чувство языка, - вдруг серьезно вставил Петр, смутив свою жену еще больше.
Моя живая прямодушная Марина заметила это и подняла свою пустую стопку:
- Предлагаю тост за хозяйку дома!
- Обязательно, - подхватил я и Петр принялся разливать.
Затем я снова вернулся к разговору о поселке. Вспомнил мужчину в красном пикапе и Pink Floyd – оказалось, что это тот самый заводчик норок. С него перешли на одного из местных дачников, как называли в поселке тех, кто проживал здесь не постоянно, а лишь сезонами – одни летом, а другие, в основном заядлые охотники, напротив, зимой.
- Вот уж, поистине, чего только не бывает, - говорил Петр, - сам он рыбак страстный, преподает в вузе древнюю историю, а у них, университетских отпуск-то длинный, вот он всякий год сюда и приезжает за треской. Но не один, а с женой. Понимаете? Ни разу ее в море не видел, но всегда приезжают вдвоем. Понятно, ягоды, грибы есть, скучно не будет, но все-таки, согласитесь, это удивительно. Там дом есть на отшибе – вот они в нем каждое лето пару комнат снимают.
- Романтично, - усмехнулся я.
- Не то слово! 
Чем дольше говорил Петр, тем мягче становилось. Эта неизвестная земля распускала свои хмурые морщинки и уже улыбалась мне. Я замечал, как Марина спокойно опускает руку на льняную скатерть.
- А корабли? Корабли-то строишь?
Ольга заулыбалась на мой вопрос, по манере всех теплых обжитых жен махнула на Петра рукой, всем своим видом давая понять, что сейчас его рассказу не будет конца, и стала собирать опустевшую посуду. Марина вызвалась помочь.
Конечно, он строил корабли, в его кабинете – «увидишь еще» - стоит несколько моделей разного времени, и все они были испытаны на воде. Но я видел, что Петру теперь гораздо более нравится об этом просто рассказывать. По блеску глаз, по интонации, которую он в этот момент хорошо осознавал, я замечал, как уютно ему в этих рассказах, пересыпанных устоявшимися уже, проверенными воспоминаниями, проложенных как альбом гербария пергаментом испытанных фраз. Я понимал, что он ускользнул от меня, находился уже где-то в другом месте, не там, где я его оставил, когда мы, повзрослев, потеряли друг друга из виду – теперь в нем очень и может быть слишком многое, не было связано с кораблями. Иная уже страсть, не к ветру и не к распяленным натужно парусам двигала его члены.
Ольга вносит большое блюдо с огромным кусищем почти черного томленого в печи с морковью, помидорами и чесноком мяса.
- Ой-ой-ой! – наевшись супа, я плохо представлял себе, как справляться еще и с этим.
Но Петр уже поднялся, держа в руке вилку и огромный нож, готовый нарезать куски.
- Это медвежатина. Прошлого, правда, года, но осенняя. Наверняка, даже и не пробовали ни разу медвежатины-то, а?
Следом Марина внесла в полотенце котелок ароматного картофеля, отваренного целиком и богато усыпанного укропом.
Петр нарезает мясо щедрыми ломтями и раскладывает по тарелкам.
- На любителя, но надо. Ольга чудно готовит дичь. Вот так. Ничего-ничего: не съедите, не страшно. Давай наливай.
Я разливаю бутылку до конца.
- За встречу! Рад, что ты нашелся. Я часто вспоминаю былые годы… - сказал Петр, - И вам, Марина, я очень рад. Поверьте, он, - Петр фамильярно ткнул в меня пальцем, - хороший парень.
- Я знаю, - улыбнулась Марина.
Ольга опустила глаза с заметным снисхождением к уже нетрезвым излияниям.
Я тоже был очень рад. Мне здесь тепло и сыто, и мягко, я испытываю извечное чувство путешественника, добравшегося до ночлега, не имеющего сил отличить ощущение дома и ощущение покоя. Первое может и не появиться никогда, второе всегда его заменяет. Всегда. Просто потому что тревогу невозможно испытывать постоянно.
Мясо тяжелое, терпкое, волокнистое, но мягкое. Марина хоть и ест мелкими кусочками, но в глазах ее испуг – она словно прислушивается к своему языку. И я вижу – ей нравится.
Я оглядываюсь. Очень хочется курить.
- Оль, можно мы здесь покурим? – спросил Петр, - В доме я только в кабинете обычно курю, но сейчас не выходить же. Марина, вы не против?
Обе женщины согласно кивнули головами, и Петр невесть откуда достал пепельницу.
Я оглядываюсь. Здесь у них столовая. Из соседней комнаты, видимо кухни, торчит широкий зад печи. По стенам и по полу – толстые, бесцветные почти ковры с легким растительным узором. Окна низкие – северные; на них тяжелые занавеси. Слева от меня комбинированный шкаф, в стеклянном его отсеке керамические вазочки и разноцветные фигурки, стеклянная посуда. Рядом шоколадного цвета диван. Над ним небольшая пестрая картина в синих тонах – оригинал, но отсюда видно, что ремесленный. Напротив, меж окон другой, такой же диван, только больше. К нему приставлен низкий столик с лампой для чтения, вокруг его ножек, на полу свалены книги. Я путаюсь в иллюзиях всякого путешественника, будто бы был здесь раньше. Сигарета кружит голову.
Мы открываем вторую бутылку. Петр рассказывает, как здесь устроены технические коммуникации. Вода из подземного источника, насосы, бойлер, канализация в закрытый резервуар. Раз в два-три месяца вызывают ассенизатора. Некоторые даже отапливают дома через систему труб, но мои хозяева – по старинке, печами. Хлопотно, но сухо и живой огонь – а что еще делать зимой. Здесь даже дизельный генератор закопан за домом на всякий случай, и хранятся бочки с топливом. Зима иногда бесконечная кажется, неделями не выходят из дома, в подполе припасы на несколько месяцев, как в крепости. Книги, печи, интернет.
- А как схлынут шторма – лопату в руки и двор чистить.
- А собака что ж? – спросил я.
- Конечно! – ответил Петр с удивлением, - Вы не заметили ее? Ульяна, красавица наша! Видимо, увидела, что вы со мной, так решила и вовсе не показываться. Помесь хаски. Решили выпендриться – она не родственница местным.
Я трогаю Марину за плечо, смотрю ей в глаза. Она бедная едва не плачет от обилия угощений, раскраснелась. Я улыбаюсь. Подбодренная она уходит на диван, - «спасибо, все очень вкусно» - там затихает. Нежным спокойным голосом тихо спрашивает о чем-то Петра. Он отвечает через комнату. В этом разговоре они будто кружат в вальсе, просто потому что если музыка, то нужен партнер.
Сейчас за окном уже, наверное, вечереет. Я ловлю на себе взгляд Ольги. Мне кажется, что ей все еще интересно.
Потом был чай с пряниками и брусничным вареньем.
Петр собрался было показать нам дом, но хотелось на воздух.
- Точно. Пойдемте к морю. Одевайтесь только теплее, там ветрено.
Мы поднимались по узкой лестнице в обнимку. Я щекотал Марине нос своими поцелуями. Мы смеялись и споткнулись пару раз о ступеньки, чуть было не повалившись кубарем вниз.
Она надела толстый свитер с большим воротом и вереницей голубых оленей, бегущей на груди, и здоровенные мужские башмаки. Я купил их ей к поездке. Она была очень красива и нежна. Скулы сводит щедрой улыбкой восторженного счастья. Я целую ее рот, я тону в распахнутых для меня волосах.
Когда мы вышли, Петр играл с Ульяной и кормил ее чем-то с руки.
- Вот она! Красавица.
Собака насторожилась в нашу сторону, не лаяла, замечая, что хозяин спокоен, но не отводила взгляда, крепко опершись на все четыре лапы.
- Ну что ты! Свои, свои. Идите, погладьте ее – признает.
Ульяна не тронулась с места, но замахала хвостом. Я коснулся ее точеной головы, крепких торчащих ушей, присел рядом на корточки. Она завихлялась в моих руках, закружилась - пальцы тонут в ее плотном теплом мехе. Она вся черная с серыми подпалинами на груди и животе, и удивительно чистыми голубыми глазами. Даже в сумерках я вижу хрустальную озерную чистоту.
Марина присела рядом.
- Давайте возьмем ее с собой.
- Конечно, она очень любит бегать в воде, - сказал Петр.
- А Ольга? – осведомился я, поднимаясь.
- Нет, Ольга не пойдет с нами, - прибирается.
- Ой, как неудобно! – встревожилась Марина, - Надо помочь.
- Не беспокойтесь, - Петр остановил ее движением руки, - Вы гостья, - ничего.
Как только мы выходим на улицу, Ульяна пустилась бегом, тихим отрывистым лаем словно бы поздоровалась с соседями. Вскоре, вон уже бежит обратно, путается в ногах хозяина, он тормошит ее за морду.
Окна зажглись, фонарей на улице нет. За спиной, за утесами в низкой печи топится тяжелый закат, легкие блики по всему неровному в облаках небу.
Море видно издали, угадывается всем нутром. Оно, словно опускает успокаивающую руку на головы соседских собак, придавливает все окрестные звуки, которые даже если бы и были, даже и не местные, молкнут, даже проявиться не могут в мерном шуме бесконечного, - навсегда - прибоя.
Черная вода, мерцая вороненой сталью, раскинулась перед нами, сохнет вялой волной в полосе меловых камней, вздыхает под фиолетовым небом. Ни луны, ни звезд, ни одного блуждающего огонька – непролазная, беспричинная, беспочвенная тьма. Хочется держаться за руки, хочется лечь, хочется перевернуться – может быть тогда, как из опрокинутого ящика тьма посыплется стопкой листов.
Мы останавливаемся, Ульяна убегает дальше, к самому краю прибоя, и – вздох, полный, во всю глубину вздох холодного ветра в открытое лицо. Там, над водой в неясной полосе отраженного света кружат последние не успокоившиеся птицы.
Мне кажутся шевелящиеся на дне чудища моих снов с болотно-черной кожей, в роговой чешуе, с резкими очертаниями крыл и хвоста. Скарабеями по полу гробниц полнят они таинственное дно – не наступить бы, входя, пока свет твоего факела не распугает. Вот, может быть, сейчас поднимут они, потревоженные, извивом своих спин стальные воды, сверкнут из глубины жарким оком змея.
Из невидимых пор земли сочится тихим дымом ночь.

Я проснулся удивительно свежим. Было уже совсем светло и радостно. Марина спала, разметавшись, повернувшись ко мне спиной.
Я смотрел в потолок, ясно осознавая новость этого дня. Ночь ушла вымыто, подобрав отворачивающиеся края, не оставив ни единого следа. Я, как чужое совсем и далекое, помнил, как мы вернулись вчера, согретые, уютные внутри под теплой одеждой, под студеным ветром. Как рассказывали по дороге те самые мелочи, которые и не важны совсем, но единственно существующие во многолетних буднях. Как плавно рассыпался разговор в полузабытых анекдотах. Как закрывались потом в большом доме многочисленные двери, как погасал свет, как шелестящее одеяло обнимало щеки, как ее теплые губы закрывали мои глаза.
Я оделся и спустился вниз.
- Давай быстрее, - встретил меня Петр деловитой суетой, - завтракаем и поедем рыбу ловить. Девушки пока баню истопят.
- Что это ты вдруг? – удивился я.
- Да погода хорошая встала – тихо. Не знаю, когда еще придется.
- Так что-то, верно, готовить надо? – засуетился и я.
- Червей что ли копать собрался? Ничего не надо…. Ну вот взяла меня охота. Давно уж сам не ходил, соскучился. Или ты не хочешь?
- Нет, отчего же. Интересно.
- Вот и славно.
Пока мы разговариваем, Петр ходит по сеням, собирает какие-то шнуры, спасательные жилеты, куртки. Он сегодня уже совсем привычный, совсем запанибрата и отстранено занятой. Я прохожу в столовую.
- Доброе утро! Проходите.
Ольга уже хлопочет у стола.
Эта комната в утреннем свете выглядит совсем другой, будто вчерашний ужин был и не здесь вовсе, и уже давно.
Молочная каша и кофе.
- Вареный! – потянул я носом воздух.
- Да, - Ольга улыбается, - Старые привычки.
- Отлично. К своему стыду, давно уже сам не варю. Только в исключительных случаях. Отличный кофе!
Пришел Петр. Он уже прикинулся рыбаком – в брезентовых штанах, старом свитере, - бросил на диван кепку с логотипом Северного пароходства.
- Давай, не засиживайся.
- Не хорошо как-то мы женщин оставим баню топить, - засомневался я, но в присутствии хозяйки.
- Да что там, еще вчера все готово было. Думал, с дороги, но как-то не задалось. Так что только печь зажечь. Да ведь, Оль?
- Конечно, - отозвалась Ольга, - Не волнуйтесь. Петр уже все сделал. А мы с Мариной пока поговорим о чем-нибудь женском. Она еще спит?
- Уморилась вчера с непривычки.
- Пусть отдыхает, не будите. Я ей все объясню. Рыбалка – мужская забава.
- Вы так считаете? – спросил я, чтоб поддержать разговор.
- Я выходила как-то в море, но там все такие суровые…
- Да уж, мужчины любят поважничать.
- Именно.
- Ну, ладно-ладно, - Петр вмешивается, торопливо поедая кашу, - посмотрю сейчас на тебя… Все, давай пошли.
- Ну, сейчас, - протянул я.
Он заставил меня надеть такие же как у него штаны, только дырявые на коленях и чуть короткие на моих ногах, отороченную мехом безрукавку, сверху куртку, потом еще спасательный жилет, так что я стал совершенно неповоротлив и с трудом сводил руки. Нашел мне длинные сапоги, дал в руки пару каких-то сумок, и мы отправились. В дверях столкнулись с Мариной, - она свежая, но растерянная ото всего этого шума сборов.
- Ухожу, дорогая, в море. Жди меня, - я шучу, она ничего не понимает.
Ольга обнимает ее за плечи.
- Они ненадолго. Вымокнут, замерзнут и вернутся.
- Рыбу-то хоть принесешь? – Марина включилась в словесную игру.
- Настоящие мужчины не за рыбой в море ходят. Они там много думают, - Петр почти выталкивает меня за дверь.
Я пожимаю плечами.
Ульяна подбежала к нам, звеня цепью. Петр, с рюкзаком, удочками и сетками в руках отстраняет ее ногой. Женщины стоят на крыльце, - провожают нас.
Я оглядываюсь уже с улицы, они разговаривают о чем-то и возвращаются в дом. Закрывающаяся за ними дверь оставляет меня одного.
На улице привычно пустынно. Присутствие людей чувствуется по лопате, торчащей на вскопанном у соседей участке земли, недавно развешенному на веревках белью, от которого сыро тянет стиральным порошком. Петр издалека кивком головы здоровается с кем-то, - вижу, как какой-то мужчина несет позади двора доску. Кое-где дернется навстречу собака, но я уже почти не реагирую – дорога знакомая, вот сейчас проулок, и там уже берег.
- Мы на лодке? – уточнил я.
- Конечно. Вон черная с красной ватерлинией. Сейчас, обожди.
Петр бросает вещи наземь около вкопанного железного ящика, отпирает навесной замок.
- Якоря-то с веслами я уж с утра отнес, теперь надо мотор, - сказал он.
Мы путаемся, соображая, как ловчее вдвоем ухватить агрегат.
- Да ладно, он легкий, я его один таскаю, - успокаивал Петр.
Как-то подняли, оставив здесь снасти. Отнесли в лодку.
- Там еще канистру захвати на всякий случай, - попросил Петр, - Не помню, сколько в баке осталось.
Пока я возвращался за вещами, он пристроил мотор на корме.
- Вроде все, - он обошел лодку, - все проверил, - толкаем.
Лодка деревянная, широкая, сбитая из гнутых досок, как ладья, с высоким килем. Она стоит на чурбачках, обтянутых резиной. Мы катим переваливающееся с боку на бок судно, Петр периодически перекладывает чурбаки, освободившиеся из-под лодки сзади, по направлению хода вперед.
- Ух ты! Как же один с ней справляешься? – поинтересовался я, оценив требуемые усилия.
- Прошу помочь кого-нибудь, - отозвался Петр, - Во время отлива особенно тяжело. А так, летом я ее обычно на воде оставляю.
Корма ударилась о воду, поднялась, лодка легко сошла и закачалась на волнах.
- Забирайся.
Петр придерживает лодку за нос, отбрасывает чурбачки глубже на берег, уверенный, что не пропадут. Я шагаю в воду, голенища сапог гнутся, быстро остывают. Боюсь зачерпнуть в накатывающих волнах, неловко запрыгиваю, обрызгав Петра. Он морщится, лезет следом.
- Садись в середине.
Петр перехватывает над головой длинное весло, упирается им в дно, отталкивается, разворачивает лодку. Пока она стоит вдоль волны, ее сильно шатает, движения Петра усиливают крен, я держусь за борта.
Развернул, наконец, носом в море, вставил весла в уключины и сложил их в лодку. Уселся на корме, приноровился к мотору. Я слежу за другом, мне и задорно, и неловко, и боязно. Вот он дернул, мотор проснулся внутренним всхлипом, заурчал. Петр возится с ним, слушает. Потом повернулся ко мне.
- Поехали.
Мотор слабенький, лодка медленно пошла, разрезая носом волны на два белесых пенистых крыла. За шумом мотора не слышно плеска, не слышно ветра, туго бьющего в лицо металлическим запахом холодного моря.
Мы держим курс на утесы. С воды они кажутся очень высокими, вздымаются плотной грядой, взбираясь друг на друга. Один оторвался вперед, низкий, словно обломанный, стоит посреди открытой воды. Морские птицы кружат над ними, подобно дымовой шапке, пчелиному рою. Взлетают и садятся вновь, курлычут на каждом уступе отвесных стен, здесь у них видно гнездовье, недоступное для людей.
Очень светло и открыто. Ясное солнце, высокое уже, плавно забирает к югу, упирается невидимыми лучами в графитовые бока, отливает редкими бликами, а у подножий утесов, в облаке брызг – искрится радугой.
Петр подходит к скалам совсем близко, снижает скорость и чуть поворачивает в открытое море. Мы останавливаемся всего лишь метрах в пяти от края гряды. Я с опаской всматриваюсь в темную глубину, нет ли здесь каких-либо рифов, и надеюсь, что Петр знает, что делает. Мотор стих, и уши затопило беспорядочным криком птиц, галдящих высоко над нашими головами.
- Вот здесь, пожалуй. Сбрось там, с носа якорь, - сказал Петр, по-хозяйски оглядевшись.
Я перебираюсь вперед, вцепившись в борта, и опускаю в воду груз из сваренных поперечно обрезков швеллера. Груз тяжелый, я стараюсь не ударить им по лодке, она ходит подо мной ходуном, линь рвет пальцы. Я опускаю якорь в воду, стараясь, как можно медленнее.
- Лег? – спросил Петр, когда якорный шнур в моих руках провис, - Ну, закрепи там покрепче, чтобы не мотало.
Он поднял хвост мотора из воды и спустил с кормы такой же якорь.
- Я здесь треску обычно ловлю, - сказал Петр, принявшись разбирать рыболовные приспособления, - Но у меня всякой снасти по одной всего, так что будем надеяться, повезет и на селедку. Хотя вряд ли конечно, не видно ее что-то.
- Что делать-то надо? – спросил я.
- На вот, разматывай. А там, в сумке, в пластиковой такой коробочке наживка. Видишь?
Он подал мне короткую крепкую удочку с мотовиловом, на котором был намотан большой шматок лески с мощным грузилом и крючком. Я достал коробочку, в ней нарезанная кусками мелкая рыбешка.
- И что делать?
- Насаживать-то умеешь? Ну вот, и опускай. Как достанешь дно, приподними чуть, так чтобы наживка повисла, а не лежала… ну на глазок. И жди.
Сам он занялся другой удочкой. Она полегче на вид, но запутаннее – он возится с поводками, раскладывая их аккуратно на сидении и своих коленях.
- Свободная леска осталась? Закрепи на конце, там щипачок есть… Не пугайся только – клюет сильно, но зато намертво. Посматривай крючок временами – мелочь всякая обожрать его может.
- А поплавка нет?
- Рукой почувствуешь. Поддергивай легонько иногда, чтобы наживка у дна шевелилась.
Я держу удилище, слежу как леска уходит неясным поводом в темную глубину, на неведомое дно, как режет натянутая воду кругами. Петр забросил свою снасть, широко расставив руки, махнув в воздухе целой связкой голых крючков.
- Сейчас сельдь глупая, на блестящее лезет, - пояснил он, - Если она вообще есть.
Мы молчим.
Петр подождал, забросил снова. Возится недовольно.
Я привыкаю поддергивать удилище. Дергаю и слушаю пальцами, как в плотной воде снова опадает и тянет грузило. Дергаю и слушаю.
Время на воде идет тихо, вязко. Лодка качается, кричат чайки, плещутся в прискальных круговоротах волны. В покое голова снова наполняется чем-то бессмысленным, едва различимыми образами, и лишь изредка в них быстрой серебристой рыбкой проскальзывает будто бы свежесть, память какая-то, но четкая с явным вкусом. Ловишь ее, цепляешься, и тянется, тянется старая давно засевшая мысль.

Марина не появилась на церемонии моего награждения. Она вовсе ушла к маме, после того, как в нашем доме повисла тишина. Я не заметил, как это произошло, как наши руки стали сухими, а губы сомкнулись. Я лишь со временем почувствовал окалину искрящегося раздражения, которой, казалось бы, умиротворяющая тишина вдруг стала между нами наполняться.
В это время я уже начал снимать другое кино. После «Покидая рай» меня потянуло на оборотную сторону – я увлекся темой фальсификации. Достал с полки «Фальшивомонетчиков» Жида, заточил взгляд на поиски подделок и с удивительной легкостью находил их везде, куда бы ни смотрел. Отснял гигабайты кадров о том, как менеджеры, давно потонувшие в шопинге, увлекаются модой на внедорожники и социальную справедливость, уговаривая себя пафосом своего труда. Как женщины меняют всю свою жизнь, от прически до образа мысли, в самоотверженном желании соответствовать своему избраннику. Как дети выступают на сцене со стишком или песенкой в борьбе своих родителей за главный приз. Как юноша собирает свой первый любовный текст, словно анонимку из букв старых газет, - из цитат, вокруг всех ее любимых образов. Как жертвенно мучается, натужно удерживая романтический тон, уже после того, как, наконец, овладел, и еще раз потом, когда потерял уж всякий интерес. Подкладывал возвышенные слова даже и убегая от сожаления, презрения, отвращения. И к ней, и к себе самому.
И в читальном зале публичной библиотеки я нашел девушку, изучающую тему, как стать знаменитым писателем.
Я запутался в отснятых материалах двух фильмов. Словно увидел, как клокочет в забытом чайнике вода, уходит влажным нудным паром - какая-то нелепая мелочь мешала мне снять его с огня.
Я показал Марине. Взял у нее из рук кухонное полотенце и усадил перед монитором.
Я знаю ее глаза. Я знаю, как горят они спрятанным разноцветным огнем, как она поднимает брови и выдыхает: «Здорово!». Сейчас она вежливо улыбалась.
Эта женская улыбка, которой я спасаюсь, когда слаб, и ласкаюсь ею, когда силен, сводит меня с ума. Просыпаясь где-то в самой ее сердцевине, эта улыбка, полная нежности, заставляет взять за руку. Но сейчас я не мог ее вынести. Снисходительное понимание, сквозящее во взгляде Марины, скользким телом змеи обожгла мне кожу. И одна лишь ее фраза: «Ты путаешься» захлопнула все двери между нами.
Я пошел и купил себе термос и кованые башмаки для дальних походов. Я купил себе нож, которым смогу добыть пропитание даже в диком лесу. Я сам готовил себе завтрак. Я не смог ничего ответить, когда она пыталась заговорить.
Она заплакала, и я не услышал. Вечером она ушла.
После церемонии награждения, после коньяка с учителем, со сквозняком старых фотографий я подался в старый свой бар, где просидел до поздней ночи, бездумно вперившись в телевизор, так и не допив кружку пива.
Я вернулся утром – менеджеры уже заполонили своими машинами улицы, а детишки сбивались в цветочные стаи школьных конкурсов. Марина открыла мне дверь в халате и с  бутербродом в руке.
- Здравствуй! Завтракать будешь?
Мы перешагнули. В том омуте, под нашими ногами, куда я с необъяснимым мазохизмом эгоиста заглянул, гнездилась целая кладка пульсирующих яиц. Почему-то теперь я уверен, что из них уже ничего не вылупится.

Дернуло. Будто дернулся в ночи телефон – в неведомой тьме есть что-то, что имеет отношение к тебе.
Леску повело в сторону.
- Есть? Давай тяни, - кричит Петр, - Плавно, не рви, но в натяг. Ага.
Он торопливо выбрал из воды свою пустую снасть, клонится набок, заглядывает в воду, следит за ходом моей лески.
Я выставляю руку далеко вперед, чтобы неведомая сила на том конце не увела под лодку. Меня бьет волнение мальчишки – не знаю, что делаю, не вижу по сторонам, просто отчаянно тащу. Леска ложится петлями на дно лодки, путается. Я чувствую, как ее там, внизу тяжело бьет, она ходит широкими кругами. Уже скоро.
- Не отпускай далеко, тяни, - подбадривает Петр. 
Я говорю что-то, не помню что, смеюсь и ожидаю увидеть буквально кита. От рывков леска скользит в дрожащих руках, я боюсь выпустить, мотаю на пальцы, - они краснеют и вздуваются. Сбиваю локтем в сторону мешающую кепку. Вот сейчас. Сейчас.
Лунным ликом утопленника в освещенном солнцем слое воды показалась белесая тень. Через мгновение вижу костяную огромную морду.
- Вот она.
- Ага. Давай, вытягивай.
Последним рывкам выдергиваю из воды. Рыбина, глотнув воздуха, бьет хвостом сильно, широко. Летят брызги, и в этом дожде мокрой соли она, изгибаясь тугим луком, описав дугу, грохается в лодку. Удар гулкий; я ловлю голой рукой скользкое крепкое тело.
Петр заливается чистым смехом.
- Ну что? Поздравляю, рыбак, с почином.
Я, не снявши с крючка, держу рыбину обеими руками. Она задыхается, безмолвно хлопая ртом и топыря жабры и плавники, крупноголовая, лобастая, здоровенная. Я порезал пальцы, теперь раны саднят.
- Клади ее в сетку. Сейчас заснет.
Я снимаю треску с крючка, путаю ее в сетке. Рыба лениво бьется, мое сердце бьется в след. Пальцы не слушаются. Я вновь наживляю снасть и пускаю на дно. Закуриваю. Краем глаза поглядываю на добычу, вспоминаю детство и одинокого старика в море.
- Хорошо, да? Ну, тянул ты ее…., - Петр передразнивает меня, изображает мои суетливые движения и гримасы, - Шуму-то, шуму сколько! Ну ладно, я помню, когда первую тащил, так чуть из лодки не вывалился. Ох, может и мне повезет – вон вроде чайки спустились.
Он забрасывает свою раскидистую удочку. Я вытираю руки о штаны, - рыбья слизь высыхает на пальцах катышками.
Чайки, действительно, толкаются у самой воды совсем недалеко от нас, стаей подходят все ближе.
- Косяк верно идет, - проговорил Петр, выбирая свою снасть и, прицеливаясь, покачивая рукой, вновь забрасывая ее поближе к птицам. Те беспорядочно снуют над водой, в ломанном полете сталкиваясь друг с другом, поднимаясь и резко скользя вниз, пробивая клювами волны в азарте стремительной охоты.
- Эх! – говорит Петр, - Как бы чайка какая на крючок не позарилась. Они глупые и сразу глотают.
Он вновь забрасывает - его снасть летит паучьей сетью, блестит крючками на высоком солнце.
- Ну, вот сейчас точно, - уговаривает себя в нетерпении.
Петр даже привстал, тряхнув лодку. Как только снасть коснулась воды, потянул к себе. И я замечаю, как толчками пошла его рука.
- Эх ты!
Теперь я наблюдаю за ним. Это весело - случайные неумелые рыбаки в одной лодке. У меня опять клюнуло, теперь уже для полного абсурда. Тяну уже привычно, - идет вроде легче. Не вижу, как Петр вынимает снасть, возится с блестящими рыбешками. Жду своей.
Вот она появляется, выплывает навстречу, светит боками. Озорства ради ловлю ее рукой в воде за жабры. Она плещется пуще прежней, но заглотнула далеко, - не сойдет. Поднимаю в лодку уже весь сырой. Петр показывает мне сразу пять длинных серебряных селедок. Они меньше моих рыб, но игривы, копошатся в сетке рядом с уже отупевшей треской.
Бросаем снова в азарте прущей удачи. Нам везет. Петр всякий раз достает по две, три, четыре штуки. Торопится. Рыбки мелкие, но задорные. Не успевает снимать их с крючков. Я степеннее – по одной, через длительные паузы. Но после третьей уже не так интересно. Глазами жадничаю, но клюют одинаково и выходят тоже - крепкие, похожие. Последняя чуть меньше прочих, но такая же суровая боевая, с большой пастью усыпанной костными зубками.
Но вскоре клев стих. Косяк, который бомбил Петр, ушел в сторону, ближе и вдоль берега. Его разметали в конце концов чайки, которые затем поднялись, растаяли в воздухе, оставили лишь нескольких разведчиков, что продолжали кружить над нашими головами. У меня после четвертой добытой рыбы удилище застыло намертво.
- Кажется все, - треска ходит малыми группами, - сказал Петр.
Мы посидели еще. Он уж больше не бросает, - сложил удочку свою, рассматривает улов.
- Ну что, тихо? – спросил уж для порядка, - Все. Не дождешься больше. Нужно либо место менять, либо возвращаться. Пойдем может?
Петр доволен – добыл целых двадцать семь штук. Перекладывает, касается телец, отодвигает их от разевающей пасть трески, что, кажется, и случайно может проглотить свою мелкую соседку.
- На уху пойдет, - сказал Петр, обтирая руки тряпицей, - Любишь уху, а? После бани.
- Конечно. Из своей-то рыбы, - откликаюсь я, - Пойдем, если говоришь.
- Хотя…, - он посмотрел на часы, - Всего-то час. Рано еще. Давай прокатимся, берег посмотришь.
- Хорошо.
Мы укладываемся, поднимаем якоря. Петр заводит мотор, тихо отходит от утесов, осторожно огибает их. После долгого качания на волнах, движение лодки трогает, волнует душу, словно перелистываешь страницу.
С той стороны утесов не так открыто, здесь скалы рассыпаются отдельными валунами, полого уходят в воду незаметными рифами и широкой дугой – на берег. Они так и идут неровной грядой дальше, насколько хватает глаз, серой окаменевшей пеной прибоя. Берег неприветливый, пустынный. Если солнце скроют облака, кажется, все здесь нальется свинцом, тяжелым матовым металлом.
Петр сбросил скорость, мы идем тихо, плеща временами накатившую волну крепким бортом. Выбрались из тени утесов, глаза слепит на воде. Я улегся на носу, подложив руки под голову, так чтобы видеть Петра.
- Здесь не живет никто? – спросил я, кивая на проплывающий мимо берег.
- Нет. Вообще до следующего поселения километров десять. Там уже рыбацкие поселки, консервные заводы. Тут только тюлени.
- Да ты что! Никогда не видел.
- Их мало, приплывают с северных островов, но иногда можно встретить, - сказал Петр.
Он задумчиво смотрит на берег. Управляет не глядя, уверенный в глубокой воде.
Над нами молчаливое небо, сегодня удивительно голубое. В тихой погоде вчерашние облака растворились бесследно. Я закрываю глаза, усталый и спокойный, с памятью бьющейся добычи в пальцах, с мальчишескими желаниями собственной красивой снасти, и продрогший на ветру, и согреваемый открытым солнцем. Чувствую, как высыхают на коленях штаны. Как вдыхаю и не могу надышаться долгожданной, а теперь обступившей со всех сторон ширью. И запомнить хочу, и не знаю, что именно запомню.
- Ты, значит, кино снимаешь? – вдруг спросил Петр, но с ленцой в голосе, словно хотел просто поддержать разговор.
- Да, - протянул я в ответ, полузакрыв глаза.
- О чем?
- О разном.
- Последний твой фильм?
- Не знаю, как сказать. Знал бы слова, написал бы…
- Ну не кокетничай, - одернул меня Петр, - Ты же понимаешь, о чем я.
- Нет, нет, думаю, как ответить. Люди. Ну, о чем еще снимать? - они живут. О них. Наверное, о страсти их жизни. Да, можно, так сказать.
- О любви?
- Как таковой. Конечно.
- Страсть и любовь – это одно и то же? – вдруг спросил Петр, и я почувствовал себя в ловушке, не понимая, что он имеет в виду.
- Я не знаю, - признался я, - А в чем разница? Разве в эмоциональном окрасе. А так, всякий раз имеешь дело с чертой, за которую не отступишь. Знаешь, как последняя пядь земли - ее и бережешь. Это же не усилие воли. Это часть тебя. Именно страсть, в которой зачастую не отдаешь отчета самому себе. Но ею живешь.
- И как он называется, твой фильм?
- «Покидая рай».
Петр усмехнулся, рассмеялся даже.
- Хорошее название. Знаешь…
Он замолчал. Потом заглушил мотор - лодка прошла по инерции и повисла на волнах. Я слушаю. Я жду под качающимся небом. Он неторопливо закурил. Слышно, как в сетке взбрыкивает рыба.
Петр снял жилет и уложил его под спину, удобнее устраиваясь на корме.
- Удачное название, если фильм об этом, - сказал он задумчиво, - Ведь в сущности, что такое страсть…, - он затягивается сигаретой, шумно выдыхает, - Будто идешь и не можешь найти. Именно ищешь и именно не можешь найти. Идешь и не можешь сломать. Не важно что. Что-то над головой, что-то упирающееся в грудь. Именно ломаешь и не можешь сломать. Это ведь ребячество. Все равно, что идти и бросать на пол шары, налитые краской, - за тобой остаются только разноцветные пятна.
Петр помолчал.
- Представляешь, как силен соблазн реставратора, - продолжил он, - Я почему-то думаю над этим. Это ведь естественно – когда год за годом реставрируешь древнюю фреску… Год за годом ее медленно пожирает грибок, и его не вычистить, он внутри, под слоем штукатурки. И вот ты тонкой кистью, напрягая глаза, подбираешь краски, замешиваешь их, чтобы попасть в тон, подкрашиваешь тут, там, тут, там… Год за годом. И совершенно бессмысленно, потому что скоро вновь проступит грибок. Трави его химикатами, выжигай струей горячего воздуха - он все равно проступит. Появится какой-нибудь другой вид смердящего грибка…. Взять бы нож и соскоблить эту чертову фреску со стены раз и навсегда!
- Да, это правда, - подтвердил я, - Мой учитель говорил, что хранить памятники, - значит, не доверять себе.
- Конечно, - с готовностью откликнулся Петр, - Да, так и есть. Это и есть страсть. И этот нож, и эта кисть. Зачем? Ведь остаются только разноцветные пятна на полу, больше ничего. Все остальное придумывают лишь этой страсти на заклание. Всякое новое ведь что-то убивает, а мне, знаешь, все больше кажется, что ничего нового уже давно нет, но ты все равно ищешь… Смотри, как далеко в море кружат чайки, как далеко они уходят от берега….
И вдруг Петр сказал:
- Я прожил странную жизнь.
- Ну ладно, прожил, - шутливо перебил его я, - Сколько лет-то тебе?
- Сорок почти. Ну, конечно… Так уж просто говорю. Глупо, да. Сам не знаю, о чем, с чего начался этот разговор. Сам с собой, наверное. То, что позади, все равно уже не вернешь, да и не вспомнишь толком… Все, надо ехать. Осторожно.
Он заводит мотор и резко разворачивается, смеется, глядя, как на меня летят пенные брызги.
- Держись крепче, - кричит он, вглядываясь вперед, на волнистую равнину, - Море, как сирена, усыпляет, ему нельзя подчиняться.
Мы буквально летим. Тяжелый подо мной нос бухается с гребня волны, едва не черпает. Я отползаю к середине лодки.
К берегу подошли на веслах. Последним толчком Петр постарался вытолкнуть лодку как можно дальше на гальку, за пределы прибойной волны. Мы вытащили ее на чурбаках. Заперли мотор и якоря в железном ящике, собрали вещи.
- Весла уж потом заберу, - сказал Петр.
По дороге встретили знакомого. Он катил тележку с навозом. Прищурился на меня, кивнул Петру.
- Как улов?
- Добрый день! Вот, – Петр показывает сетки.
- Ничего так. Гость? – мужчина кивнул в мою сторону.
- Старый друг, не виделись со школы, - пояснил Петр.
- Здравствуйте!
Я пожимаю крепкую сухую руку. Мужчина, видимо, характерно для себя кашлянул.
- Да. У нас здесь красиво, хорошо, - сказал он дружелюбно, - Поживете с недельку, глядишь, и останетесь.
- Почему бы и нет, - ответил я, рассматривая его обветренное лицо.
- Да. Ну, удачной ухи!
Мужчина покатил дальше со своей ароматной тележкой, еще более примиряя меня с этим местом.
Ульяна встретила нас приветливо. Оторвалась от своей миски, бежит, облизывается, ткнулась носом мне в ноги.
- Есть кто живой? Мы вернулись, - Петр стучит сапогами на ступенях крыльца, кричит в дом.
Входит в открытую дверь, сваливает с шумом вещи в сенях, проходит дальше. Навстречу выбегает Марина. У нее розовое лицо, мокрые волосы.
- А вот и рыбаки!
Она жадно целует меня, обдавая запахом мыла.
- А вы уже и в баньке попарились, - шепчу я.
- Да-а. Мы все успели, - она тоже отвечает мне в самое ухо.
Петр разувается у входа, тащит сетки в кухню.
- Молодцы. Тогда вот вам задание – выпотрошите рыбу. Да…, - потом его голос становится тише, видимо, нашел в глубине дома Ольгу, говорит с ней.
Мы с Мариной идем следом. Наши хозяева выкладывают скользкую рыбу на стол.
- …да, штук десять сельди для навару. Остальное спрячем пока. Я сам все сделаю, выпотрошите только. И треску на куски порежьте…
Петр хлопает морозильником, собирает с неубранных утром тарелок кружочки колбасы для бутерброда.
- Руки помой, - Ольга с полотенцем на голове, говорит, не глядя на Петра.
- Ничего, - он целует ее в открытую шею, приобнимает за талию, - мы пойдем.
Марина радостная, легкая, чуть не прыгает вокруг меня. Пошла со мной в комнату, помогла стащить свитер, собрала свежее белье.
- Я буду ждать тебя, рыбак. Ах! Как здесь хорошо!
- Правда? – мне радостно видеть ее счастливой.
- Я очень рада, что мы приехали. И Ольга! Ольга замечательная! – Марина говорила взахлеб, словно слова сами катились, и она даже немного пугалась этого, - Мне сначала показалось она чужой, но мы чудно поговорили. Представляешь, они познакомились в парке! Она была со своим племянником, а он с дочерью. Ты не говорил, что у Петра есть дочь.
- Да? Я не знал.
- Они катались на надувных лодках. Столкнулись пару раз, он помог ей выйти. Погуляли вместе, - мороженое, шарики, лошадки. А потом, когда уже прощались, предложил встретиться еще. Она спросила: «Вы хотите?». Петр ведь не знал, что мальчик – ее племянник, не сын. А он, представь, отвечает: «Да, хочу. Я хочу прожить с вами целую жизнь». Как хорошо!
- Ты знаешь больше, чем я, - сказал я, действительно удивленный этой историей.
- Она очень добрая, - продолжала Марина, за картиночным очарованием истории не разглядывая конкретных людей, - И умная, знаешь, настоящим умом, не так, чтобы по-женски.
- Я понимаю. Но ты ведь не дала маху?
- Я старалась.
- Ты молодец, - я поцеловал ее в задорный носик.
Я спускаюсь. Петр ждет меня, о чем-то говорит с Ольгой. Я не знал, что у него есть дочь.
- …ладно, оставь пока. Потом разберемся, - он неопределенно машет рукой, я не понимаю, о чем.
Баня у него просторная, стоит позади дома в ряд с другими хозяйственными постройками, чуть в стороне. Участок большой, на глаз – с полгектара, наверное, ровный, чистый. Несколько грядок и клумб, худосочные смородиновые и можжевеловые кусты, меж которых осторожно, будто по битому стеклу, бродят куры. Растет несколько сосен, видимо диких – высокие уже. В самом конце стоит на высоких колесах черный пикап.
- У вас просторно, - сказал я.
- Да, огородили, как рука взяла, но без толку, - безразлично ответил Петр, - Ольга цветы разводит, но год на год не приходится. Здесь только аконит хорошо растет.
В бане жарко и влажно, не высохла еще после женщин. Два маленьких окошка смотрят на задки. Петр как вошел, плеснул на камни, - тут же накатил пар так, что я чуть не задохнулся, зашлось сердце, прошиб пот. Я с наслаждением улегся на лавке пониже.
- Давай веничком, - Петр уже приноравливается с пышным можжевеловым букетом в руках.
- Ой-ой, только тихо. Тихо говорю! – запросил я.
Петр мокнул веник в бадью с кипятком, отряс его и принялся обдавать меня хвойным духом. Я задыхаюсь, голова надулась, круглая сделалась как шар, зашумело в ушах.
- Нет, все. Хватит, - взмолился я после нескольких ударов.
- Слабак! – утвердил Петр, стирая ладонью пот с лица.
- Я уже не помню, когда в бане последний раз был. Это ты тут привык…
- Нашим легче. Давай тогда ты. Но я люблю покрепче.
Я поднимаюсь, скольжу на мокром полу, обливаюсь потом, странно чувствую себя голым – немножко, но все-таки смешно.
Петр улегся, я принялся охаживать его спину.
- Ааах! – он чуть не стонет от удовольствия, - Хорошо...
Я чувствую, как мякнет его тело.
- Не усни, - говорю.
- Давай крепче, - отзывается он, - Еще, еще. Еще!
Его спина уже красная, хвоя опадает, - я хлещу почти голыми ветками. Горячий воздух расправляет самые дальние уголки легких.
- Уф! Хорошо, хватит. Спасибо.
Петр садится, глубоко дышит.
Я взбиваю мыльную пену на мочалке, часто моргаю – пот застилает глаза.
- Ольга сказала Марине, что у тебя есть дочь….?
- Есть, Наталия, - спокойно подтвердил Петр, - В институте тогда еще учился, мы с ее матерью даже женаты не были. Сейчас уже совсем большая моя красавица. Приезжала в прошлом году со своим другом. Они тут все по лесам лазили, - спортивная молодежь…
- А вы с Ольгой не собираетесь?...
Он молчал.
- Теперь уже, наверное, нет, - привыкли. А так, все недосуг было. Так уж вышло. Да и страшно за детей очень, если подумать. Ты сам-то что?
- Не думал об этом. Была одна женщина с ребенком от первого брака, но… нехорошая какая-то история.
Петр смеется:
- Все истории кончаются нехорошо, - и добавляет, - Если кончаются.
- Мы с мальчишкой очень дружны были, - признался я с неожиданной для самого себя откровенностью, - Потом, уже когда разошлись с его матерью, думал даже как-то с ним отношения сохранить. Представляешь, блажь какая нашла. Зачем? Как это возможно? Но тогда думал об этом всерьез. Все эти истории… Как эти дети запоминают лица чужих мужчин…
- А с Мариной?
- Она еще совсем девочка, институт ей пока интереснее.
- Да. А потом может и поздно будет…. Странно это все-таки – откуда берутся дети.
Он подходит, помогает мне тереть спину.
- К разговору о страсти твоей. Я помню, как выбирал цель, главную в жизни, ту самую, от которой, как ты говоришь, не откажешься. Шел к ней. По-разному шел, напролом или обиняками. Но вне зависимости от чего бы то ни было оставалось только одно - только стену боли я помню, боли и разочарования. Всякий раз ощущение полноты и целостности оборачивалось иллюзией. Всегда что-то да ускользало, терялось. И, боюсь, только такую вот боль и после себя оставил. Как летний ливень по стеклу – хоть и крепкий, но такой же плаксивый, как и все дожди. Дочь выросла без меня, а может быть она – все, что у меня было. Да нет, я не сожалею. Просто как это говорится… да, наверное, тщета. Но как это все выходит, ума не приложу.
Он принимается за мытье. Переливает в таз воду, смешивая горячую и холодную, голый, красивый. На каждое его движение проступают плавные мышцы тела, легкий жирок округляет глуповатый, как заспанное лицо, живот.
Петр не смотрит на меня. В ловких его пальцах, привычно орудующих черпаком, я замечаю нерв, что пробегает по руке, вздергивает временами плечо, прячется на шее в мокрых волосах. Бежит подкожной змеей по зудящим жилам.
- Я занялся тут теорией вакуума, - заговорил он, - Да, по традиции сельских философов увлекаюсь абстракциями. Подумал вдруг, что Бог выдуман не как первопричина. Точнее, может и выдуман, как первопричина, - надо же от чего-то вести отсчет, иначе ведь жить нельзя, если пытаться найти во что бы то ни стало истинное начало. Нельзя сказать, что и наука поступает по-другому, - так же выдумывает некие аксиоматичные утверждения и развивается, на них опираясь. Но если существование атомов подтверждается, то бытование той сущности, что мы нарекаем Богом просто меняет со временем свою форму. Теперь уж мы не верим, разумеется, в чудо творения, но и отказаться от категории Бога не спешим – лишь относим его все далее в ретроспективу, теперь уж он не то чтобы мир создал, но как будто бы тот самый закон всего. Бог растворился в истоках Вселенной и оттуда уж не показывается, как его ни призывай…
Я слушаю старинного друга и ловлю себя на живом удивлении тем, что ведь, затевая подобные разговоры, никогда не удается избежать проговаривания совершеннейших банальностей. Словно, накрывая на стол, готовясь потчевать гостей самыми изысканными и даже невиданными прежде блюдами, со всей неизбежностью вынужден снова и снова, уже в который раз разглаживать на этом столе банальную скатерть.
- Я думаю, - продолжал Петр, - что Бог, утратив значение истины, обернулся эдакой неошибкой. Не готов объяснить, нащупываю интуитивно – единственная за всю прошедшую историю и за всякое, непредставимое даже будущее, абсолютная неошибка. С ним нет сомнений, его не нужно перепроверять, любое внутреннее противоречие должно разрешаться исключительно в его пользу. Эдакая неваляшка, клише, оправдание, как хочешь называй. Необходимая совершенно вещь в то время, как мы обрели осознание глобальной тщеты. Тем более, что так и не нашли истинное начало.
Так вот, я стал искать аналоги, физические, понятные аналоги. И понял, что вера в Бога сродни поклонению вакууму – субстанции, недостижимой и единственно хранящей чистоту. Во всех других мы неизбежно находим обратную сторону, то есть разочарование. А здесь все просто – God is light. Поэтому к Богу обращаются, когда тонут. Только.
- Почему не дистиллированная вода, например? Почему вакуум? – ухватился я за первую же ассоциацию.
- Потому, что вода – это конкретная сущность. Есть и хирургические операционные, и чистые комнаты, где производят микросхемы, но это все утилитарные понятия, функциональные узлы. А разве Бог утилитарен? Он – чистая струящаяся пустота, в которой действительно ведь все возможно – например, Большой взрыв, как заклинание закона всего.
- Ну допустим, - сказал я, - Подумаю еще над этим, но пока приму. И?
- Подумай, подумай. Я не одну зиму ковырялся с этим, - Петр крякает, опрокидывая над головой таз с водой, - Но позже дорасскажу, а то уморю тебя здесь.

Нордкап мне буквально мерещился. Ни разу не виденный мной он манил посреди июньской московской жары. Я чувствовал, как просыпается во мне та маета, которая способна расшатать самые основания. Которая раньше содрогала мою жизнь до самых ее оснований.
Марина после сессии предлагала ехать в Европу. Но какая-либо, любая Европа не превращалась для меня в конкретное место, оставаясь Европой никакой. Я полазил по сети в поисках вдохновения, но везде натыкался на бесконечно скучные, не имеющие ко мне никакого отношения фотографии и дежурные тексты, бесконечно переносимые с одного сайта на другой, все чаще, все бесцветнее генеративные. Они продавали мне комфорт, историю, культурные традиции, но я чувствовал, что понимаю об этом больше, чем их искусственный автор когда-нибудь сможет узнать. Простота, с которой упоминался маршрут на мой Нордкап, пугала меня предчувствием вездесущих китайских паломников к экзотическим местам старого мира. Я ожидал встретить их там целые стаи, их и еще своих веселых соотечественников, что тараторят в соцсетях. Марина предложила встречать на Нордкапе новый год, - я лишь скривился.
Я вспомнил о Петре, когда увидел Cutty Sark. Точеный, с элегантными обводами и тонкими реями клипер был сфотографирован на закате; уходящее солнце золотило такелаж. Я попросил Марину доверится моему выбору - «Обещаю, тебе понравится». Она лукаво улыбнулась в ответ с ясным женским знанием терапевтических свойств мужских забав.
В городе легко потеряться, в судьбе – нет. Я мельком слышал раньше, что Петр продает английские автомобили, женился, потом уехал. Я бросился его искать.
Интернет не помог, отозвался лишь множеством ссылок на подписанные им материалы. Через справочные и знакомых в органах отыскал его престарелых родителей. Они не признали меня, пришлось напоминать о кружке судомоделирования. Я рассказал, как Петр выглядел в юности, его старые привычки, чтобы доказать старинное знакомство. Нордкап подгонял меня, громоздился за плечами памятью предков. Я так явственно видел его, что чувствовал камешек, вставший вот под самой ногой неудобно и уперевшийся в подошву. Я пинаю камень, он так глубоко летит, что я не вижу его плюх в воду. Я чувствую пальцами. Я вру, что вот этот рассохшийся золотой испанский галеон, что остался у них на память о ручном еще сыне, мы клеили вместе с ним. «Неужели вы не вспоминаете меня?!»
Наконец его отец сдался, сам позвонил Петру и спросил, может ли он дать мне его телефон. Звонил при мне. Я замер в ожидании, что ответят с того конца провода, спустя столько лет. Но Петр на удивление вспомнил меня. В тот же вечер мы связались.
Петр явно был рад мне. Настороженность людей, которые вдруг встречаются со своим далеким прошлым, между нами прошла довольно быстро. Он без сомнений и пауз, легко и сразу пригласил меня к себе.
Марина осталась недовольна моим решением ехать на неведомый север, вдали от туристических маршрутов, но промолчала.

К нашему возвращению все уже было готово. Ольга показывала Марине свои цветники, когда мы вышли из бани, полоща полотенцами головы. Увидев нас, они приветливо замахали нам руками:
- С легким паром!
Так что женщины вошли в дом уже после нас. На широком кухонном столе в мисках, накрытая салфетками от мух лежала разделанная рыба.
- Хочешь посмотреть, как я варю уху? – спросил Петр, при входе хватая зачем-то нож.
- Как-то особенно? – недоверчиво спросил я и спросил, вероятно, с неохотой, потому что Петр сразу отмахнулся.
- Ну, как знаешь.
- Помочь чем? – я попытался исправиться.
- Нечего помогать, - тут одно удовольствие…. Ага, кастрюля готова.
Петр отложил бесполезный сейчас нож, собирает сельдь в марлевый мешочек и, завязав его, опускает в кастрюлю. Тянется спичкой к конфорке под ней, зажигает огонь.
- Главное в ухе чистый наваристый бульон, - поясняет он и вооружается деревянной ложкой.
Ольга с Мариной расположились в столовой, я иду к ним, Петр кричит через дверь.
Я сажусь в кресло, и утомленный, и легкий после бани – пустой.
Ольга незаметно извлекает откуда-то вязание. Большой красный клубок падает на ковер, катится, тянется мохрастой нитью к ее рукам, путается в длинных спицах. Марина перебирает мои пальцы. Зависает та минута всяких гостей, когда местная жизнь неминуемо пытается вернуться в привычное русло, более уже не в силах развлекать приезжих. Если бы не Петр, пришлось бы Марине расспрашивать меня о рыбалке.
Но он пустился в рассказы обо всех рыбных супах, которые ему приходилось варить.
- Однажды, в студенчестве еще, мы варили уху с ребятами на даче, - кричал он с кухни, - Перепились все, а наловили сплошь ершей. Рыбки маленькие, сопливые, так что не отмоешь, а дело уже ночью было, темно. В общем, когда на утро встали и заглянули в кастрюлю, - мрак и ужас, честное слово. Там – будто посуду мыли, просто грязная какая-то вода, а в ошметках кожи и плавников плавают рыхлые головастые скелеты. Никто ж не стал эту мелочь чистить…
Слышно, как он водит ложкой по стенкам кастрюли, снимая накипь. Открыл воду, под домом загудел насос.
Я смотрю на Ольгу, пытаясь представить ее молодой, какой она была тогда, в парке с племянником.  Ее сосредоточенное лицо хранит что-то детское, она, кажется, совершенно поглощена своим занятием и равнодушна к окружающему. Я могу беспрепятственно разглядывать ее тихую фигуру. Она в джинсах и футболке, темно-каштановые волосы забраны назад, но локоны спускаются по плечу на высокую грудь. Она моложе Петра, но уже приобрела ту характерную округлость черт, успокаивающую девичество, перешагнувшее тридцатилетний рубеж. Ее плечи опущены за ловкими руками, бедра, словно таят улыбку, и это теплое ощущение лишь усиливается сомкнутыми по многолетней привычке коленями. Мне хочется думать о тканых салфетках, чистом приветливом доме и бесшумных тенях в нем.
Она, видимо, кончила ряд – отложила одну спицу, подняла свое вязание с колен, посмотрела по сторонам. Я отвел взгляд. Но она его, конечно, заметила.
Заслышав тишину, выглянул Петр. Не вышел, показалась только его голова, руки он, видимо, тянет к своему закипающему колдовству. Скоро оглядел нас и деловито сказал:
- А, Марина! Не поможете?
- Конечно.
Моя легкая девочка вскочила, зашлепала надеваемыми на ходу тапочками.
- Я картофель режу. А вы, пожалуйста, вот - морковь, лук. Слез не боитесь? Обмывайте чаще лезвие ножа холодной водой.
- Хорошо. Как резать?
- Кругляшами, не мелкими, но так, средне. Лук просто пополам, - мы его вынем потом.
Они стучат ножами. Ольга непроизвольно чуть отклонилась, пытаясь заглянуть на кухню. И вернулась к своему вязанию.
- Вы не участвуете? – Я кивнул в сторону кулинарных занятий.
Она улыбнулась:
- Нет. Как все женщины, я большей частью - по рутинным блюдам. Да и Петр в целом неплохо готовит, когда ему этого хочется.
- Да, я понимаю. Мужчина готов потратить полдня на блажь, но ему бывает жаль двадцати минут на то, что действительно обеспечивает жизнь.
- Именно.
Она почти не смотрит на меня. Лишь иногда обжигает прямым взглядом темных глубоких глаз.
- Скоро, уже скоро! – кричит Петр, скобля ножом по разделочной доске, сталкивая с нее что-то в кипящее варево. Потянуло ароматным свежим бульоном.
- Как вам рыбалка местная? – Ольга стягивает набранные петли в глубину спицы.
- Замечательно. Несколько странно для меня – я привык больше к тихим озерам и поплавку. Но чувствовал себя почти Хемингуэем.
- Пару лет назад, тут в сети даже акула попалась. Вытаскивали едва ли не всем хутором. Целый день бегали туда-сюда.
- Да вы что!
- Да. Полярная. Она небольшая. Но все-таки акула.
- Край земли.
- Когда проживешь здесь достаточно долго, так уже не кажется. Горизонт ведь всегда там, где нас нет. От того, видимо, мужчины так любят дорогу.
- Наверное. Но они возвращаются.
- Это правда. При всей своей мужественной кипучести не могут долго без теплого дома.
Сейчас она посмотрела прямо на меня. Я не знал, что она имеет в виду, но взгляд выдержал. Решил выйти покурить, - показалось, что Ольга сочла наш разговор законченным.
Я, может быть, и хотел бы о чем-нибудь задуматься, но голова была ясная. Где-то лаяли собаки, и гудел мотор с открытым кожухом. Ульяна лежит, вытянув морду на лапах, поводит глазами вслед курам. Я угадываю за стоящими напротив домами присутствие бескрайнего моря.
Солнце клонится. Его словно торопят, задергивают небо набухающими с севера облаками. Низкая пологая синь. Я с наслаждением вдыхаю нездешний дым в ребячливой иллюзии всех гостей – ожидании чего-то нового.
Когда я вернулся, Ольга уже накрывала стол. Марина режет хлеб. Я обнял ее сзади, поцеловал в шею.
- Трудишься?
- Помог бы лучше.
- Не, не. Я устал, в море ходил, - отшутился я.
- Теперь разговоров будет на неделю, - засмеялась Марина.
Петр торопливо приносит разделочную доску.
- Сюда принесу, да? Не с тарелками же ходить.
- Конечно, - согласилась Ольга.
Он опять скрылся на кухне. Чмокает губами – видимо, пробует. Закрыл кастрюлю крышкой.
- Так. Перец… лаврушка и перец.
Слышно, как Петр стучит дверцами буфета.
- Оль, а где….? Ах, нашел, да.
Зажгли свет. Он еще незаметен, но уже красит комнату желтизной, уютно собирает вокруг стола. Женщины проверяют приборы, - все ли приготовлено, - ждут.
Вот, наконец, в двери появляется Петр. Сперва пар, который тут же наполнил столовую терпким запахом, затем уж он с кастрюлей, обмотанной полотенцем, в вытянутых руках. Ему тяжело, неудобно, неловко ставит на приготовленную доску, тут же переставляет.
- Ну, как всегда не знаю, что получилось, - выдохнул Петр, - Но я старался. Давай к столу. Садимся.
Ольга теперь оказалась напротив меня, Марина справа. Петр мешает-черпает половником, льет в тарелки, поминутно обжигается жирными каплями. Мы следим за его движениями, влекомые первобытным чувством голода.
Уха удалась отменная. Прозрачная, наваристая, с крупно нарезанным по-походному картофелем и медальонами моркови. Петр щедро раскладывает крупные белые куски рыбы.
- Осторожно, горячо!
Марина дует на ложку, дует снова, пробует и все равно обжигается.
- Ну что, с устатку разольем вчерашнюю. А, под ушицу-то? – предлагает Петр.
- Конечно, - соглашаюсь я.
- Да после бани, - продолжает мой друг подбирать аргументы, - Как это говорится, штаны продай?
Он идет к холодильнику, звенит на кухне стопками.
Вчерашняя водка всегда не так уже вкусна. Она продолжает разговор, который сегодня не так уже интересен. Иногда разговоры эти и вовсе вызывают чувство досады. Но нового не нашлось.
Марина нахваливает уху, и та действительно оказалась очень вкусна, даже хранит привкус печного дыма, хоть и варилась на газе. Петр отвечает, но, покончив хлопоты, заметно погружается в свои размышления. Ольга, не поднимая почти глаз, чувствовалось, следит за каждой репликой. Ее тихий ласковый голос, словно дельфин под уставшим пловцом – чуть только находит волна неловкой паузы, он осторожно подталкивает.
Я путаюсь впечатлениями дня: леску тянет грузом в вязкую глубину, а вокруг, словно на старых концентрических картах оракулов - и молодые люди с детьми, и золотое солнце с синей луной, и чайки, и разноцветные пятна красок на полу. Горячая уха обжигает изнутри распаренное вялое тело. Водка идет легонько и просто, не нуждаясь в тостах даже в виде многозначительного «ну».
Я подумал, что скоро, когда совсем стемнеет, мы пойдем смотреть ночное небо. Я подумал, что завтра не буду просыпаться рано, что мы поваляемся в постели, пока глаза не устанут от ясного уже в окнах дня.
- Уф! Я неприлично объелась, - Марина клонится на спинку стула, вполне мужским движением теребя пояс джинсов, пытаясь и не решаясь расстегнуть пуговицу, - Очень вкусно. Если так продолжится достаточно долго, я не смогу сама выйти из этого дома, меня придется катить на тележке.
Это она мне. Я и сам едва не закрываю глаза от наслаждения сытости.
Женщина, что напротив меня, улыбнулась нашей с Мариной юной любви. В этих чуть снисходительных улыбках, которыми Ольга обнимала нас, бывали паузы – когда мне удавалось заглянуть ей в глаза. Мне нравилось думать, что видел в них светлое пророчество - легкое обещание райского яблока в нашем с Мариной будущем.
- Сигарету? – сказал Петр, когда женщины принялись собирать посуду.
- Было бы здорово.
- Пойдем ко мне. Ах да! я ведь так и не показал вам дом. А, Марин? – опомнился наш хозяин.
- А мне уже Ольга любезно все показала и рассказала. Очень хороший дом, закоулочки всякие - умно все сделано, удобно. Да-да, я уже все видела, пока ты - ха! - в море ходил. У них чудный кабинет.
Я стою в нарочитом замешательстве, наигранно сержусь, что не был по-мужски, по-хозяйски первым.
- Пойдем, пойдем, увидишь тоже. Посидим, - Петр подтолкнул меня в плечо, пропуская вперед.
Я не сразу заметил, что здесь, в столовой была еще одна дверь, кроме той, что соединяла с кухней. Дверь, встроенная между шкафом и диваном, почти сливается со стенами. По пути я разглядел и картину, что висит над диваном. Я замечаю, что ошибся в первом своем, - издалека - впечатлении о ней. Неизвестный автор мелкими мазками создал неуловимо, но однозначно читаемые образы бурных небес и бурного моря, породненных на границе вереницей спешащих кораблей. Они заданы едва различимыми контурами и вьются веревочкой вдоль-вокруг горизонта. Один идет прямо, другой чуть накренившись на бок, так что видна его пузатая палуба, третий уже на боку, четвертый – перевернутый, а пятый и вовсе оголяет киль. Это танец, это хоровод суденышек, свитых в одну нервущуюся цепочку ДНК.
- Наш, местный художник написал. Я ему немного помогал, пока обживались, вот он и подарил в благодарность, - сказал Петр.
- Хорошая кисть, насколько я могу судить, - отозвался я, пристально вглядываясь в живые легкие мазки.
- Мне тоже нравится. Не знаю почему, но мне очень приятно ее разглядывать, смешливо.
- Да, озорная работа, - согласился я.
За дверью - кабинет. Здесь, после светлой столовой, кажется сумеречно, даже когда Петр зажег свет -  всего четыре настенных светильника. Комната небольшая, почти квадратная, с четырьмя огнями напоминает хайтековскую головоломку – кубическую конструкцию, повисшую в пространстве на четырех щупах. Или модель простейшего, устойчивого химического соединения. Все дерево, которым традиционно выстланы и стены, и пол и потолок, пропитаны-выкрашены светло-коричневым с тонкой нотой бордового.  В центре два письменных стола сдвинуты друг к другу задними сторонами. На них мониторы, бумаги. С торца приставлена стойка для оргтехники. Офисные мягкие стулья. Вдоль стен – стелажи: рябит глаза от разноцветья книжных корешков и всяких мелочей, которыми полнятся все рабочие комнаты. Замечаю модели кораблей, но не могу сосредоточиться на них.
- Вот здесь я и живу, - сказал Петр.
- Здесь и мне привычнее, - заметил я.
- Вот кстати мои кораблики.
Он достал со стеллажа одну модель – трехмачтовый, с высокой кормой и тесным баком английский парусник; пушечные порты открыты. Я улыбнулся, заметив название.
- Все-таки «Арабелла».
- Ну конечно. Ты же помнишь.
На полках в разных местах стояла еще пара моделей поменьше – галеон XVI века, похожий на бочонок, и уже почти совсем плоский клипер времен перехода на паровую тягу.
- С собой привез? или здесь сделал? – спросил я.
- Клипер доделывал. А два других, да, из старого дома. Еле довез…. Садись туда, - Петр указал мне на небольшой низкий диван в углу, рядом с кирпичным камином.
Здесь стоит круглый столик с курительными принадлежностями. Я вытягиваю ноги, зажигаю сигарету, оглядываюсь.
- Интересное местечко. Много еще таких у тебя?
Петр тяжело уселся рядом, запрокинул голову, курит в потолок.
- Да ты уж в основном все видел. Там вон наша спальня, она за стеной от кухни, - Петр указал направо.
Я пытаюсь представить расположение комнат.
- Ну, они в ряд расположены – гардеробная, та, куда из сеней попадаешь, кухня и спальня, понимаешь? Разного размера конечно… Там еще санузел.
- А. Думаю, что представляю.
- Ну, конечно, ваша комната над гардеробной почти, - он смотрит на меня, готовый, если что, объяснить планировку.
- Ну да. А очаги твои разновеликие?
- Они все взаимосвязаны по группам. Печь, за стеной камин, сверху голландка – все на одном фундаменте.
- Серьезные сооружения.
- Еще как! Целую бригаду печников привозил из города. Тут такое творилось! Кто-то роет, кто-то печи кладет, кто-то стены уже поднимает…. В доме всего пять очагов, дымоходы разные, но объединены в две трубы.
- Ладно, будем считать, что разобрался, - смеюсь я, - а то совсем запутаюсь.
- Все просто. Мы в основном внизу живем, тем более, зимой. Второй этаж так уж протапливаем, ну и в межсезонье прохладное.
- Тут зима месяцев девять верно в году и мороз трескучий, - предположил я.
- Нет. В море теплые течения. Не столько холодно, сколько ветрено, так что в окна третьи рамы вставляю в сентябре. Да, представь себе. Серо и тоскливо. Но отключаю все-таки большой контур водопровода, чтоб не прорвало – морозы могут вдарить, да, - вдруг Петр вспомнил и оживился, - Что ты! Тут полы везде в два слоя, крест накрест доски уложены. А на первом этаже даже три, верхний слой на пятисантиметровых брусках лежит. В погребе лед до сих пор не тает. Я его вынес за периметр дома, чтобы не морозил полы, вход снаружи, там, - он машет рукой неопределенно в сторону, - с другой стороны, мы туда не заходили. Там же и генератор у меня закопан…. А потолок! мансардный-то - там ведь сантиметров тридцать всяких тепло- и гидроизоляций. Все равно верхний этаж выстуживался, пока грунт на крышу не уложили. А лестницу-то ведь не закроешь плотно, так и тянуло все наверх. Теперь вроде в норме, сбалансировано.
- Большой дом…
- Да, пожадничал. Но зато всегда есть куда спрятаться от жены, случись что, - он улыбается стародавней мужской шуткой, которая давно уже ни на кого не производит никакого впечатления.
Я медленно оглядываю комнату. Вон вижу чучело какой-то рыбины пучеглазой, с растопыренными колючими плавниками, голова – чуть не в пол-туловища.
- Это керчак. Сам случайно поймал года два назад. Вообще, бывает, попадаются вместо трески. Представляешь, как ее тащить всю-то растопыренную?! Но она не съедобная.
Я заметил еще и какие-то камни.
- Поначалу собирал, - пояснил Петр, - Было интересно, когда приживались здесь. Сейчас – нет, тут везде сплошь камни, камни, камни… даже за ягодами в лес ходим, и то – россыпи камней.
Я вижу и ряд аккуратных томов с благородно лаконичными корешками. Напоминанием о чем-то гораздо более понятном, чем мы привыкли обставлять свою двусмысленную жизнь, смотрятся они среди разномастных профилей поздних изданий. И дым сигарет висит войлочным гнездом между ними.
- Так вот о вакууме, - вернулся Петр к прежнему разговору. Видимо, он договорил бы и так, наверняка, в течение бесхозных девяти месяцев предстоящей зимы, но сейчас, когда здесь я, договаривает с особой живостью и смыслом. Я вижу, что он и убеждает меня, готовый ощетиниться керчаком, если буду спорить, и проверяет на мне все, чем мается его голова. Вокруг русского стола всегда собирается множество различных, но одинаково многословных диалектов.
- Я понял, что именно из подсознательного ощущения вакуума проистекает наша тяга ко всяким perpetuum mobile. Те же герметичные аквариумы, если помнишь, - согласись, понимание того, что этой якобы замкнутой системе все-таки нужен свет отзывается в сердце досадой. Мы вертим в руках бесшовную емкость, ее стенки не проницают ни воздух, ни вода, но внутри живут хоть и простейшие, но организмы, цикл их жизни может повторяться, кажется, бесконечно. И мы не хотим думать, что экосистема, которая помещается в ладони, но населена миллионами жизней, существует все-таки не сама по себе, а потому что кроме нас и нее, здесь есть еще и солнечный свет. Эта мысль заканчивает такую красивую сказку об автономности! Как ни странно, но именно конечности, замкнутости, завершенности мы ищем, в конце концов, не процесса, но контуров. Видишь, какая забавная игра слов! Потому что только пустота может быть бесконечной.
Вот биполярная молекула - мужчина и женщина. Своим браком они стремятся создать тот самый герметичный аквариум, гармонию, которой можно любоваться непосредственно, здесь и сейчас, взять в руки. Каждый из них досадует, когда понимают, что им нужно что-то еще кроме друг друга, что-то извне их с такой радостью и вожделением замыкаемого мира. Бессильно звучит для нас утверждение, что гармония недостижима, непостижимо звучит, едва ли не оскорбительно. И так легко признать, что она существует вокруг, сразу везде и всегда. Так легко признать, что Бог существует, как неошибка, способная всему найти место и все исправить. Признать и больше уже не возвращаться к этому никогда. Но ровно до тех пор, пока не позволишь себе слишком многое, слишком уж полагаясь на него. Но есть и другая сторона вакуума…
Петр продолжает очень тихо, прикрыв глаза и не задумываясь, понимаю ли я его. Я же слежу за мыслью, нисколько не заботясь, приведет ли она куда-нибудь.
- Физически вакуум – единственно, что может уберечь творение рук человеческих от неминуемого разложения в живой природе. Если подумать, мы не можем создать ничего действительно, изнутри живого, что могло бы воспроизводиться. Вот только искусственный интеллект, возможно…. Наши храмы распадаются прахом под ветром и дождем, наши слова никогда не точны и всегда лишь в контексте. Все что мы создаем, может жить только там, где мы сами жить не можем – в абсолютной пустоте. В этом смысле идея совершенства заключается не в воспроизводстве жизни, или самого себя, а в сотворении вакуума и научении жизни в нем. Это, полагаю, и называется обрести Бога. Мы даже не задумываемся над тем, что выдуманная нами неошибка - и только она! - способна придать смысл нашему существованию. Иначе все наши преодоления природы - пустой звук. Наши претензии на превосходство беспочвенны. Мы нашли вакуум, как только обрели воздух. И, создавая искусственный интеллект, научаемся жить в вакууме. Ведь только робот способен обходиться лишь солнечным светом, чистой аморфной энергией. Он-то и обретет Бога…
И я понимаю своего старинного друга ровно настолько, насколько соглашаюсь, с годами все более склонный отринуть в невидимую для меня сторону все для меня непонятное и мною непринимаемое. Все, единой кучей, без разбору. Мне неведомо и безразлично насколько разные части этого непонятного тождественны друг другу, или чем, напротив, меж собой различаются. Я запомню сказанные слова, и даже порядок слов, как выезды, как повороты на шоссе - может случиться так, что придется возвращаться.
- В той самой теории всего, - продолжал Петр, - всеобъемлющей системе уравнений, которую так мечтают найти естествоиспытатели, наверняка есть какой-то член, множитель, слагаемое, делитель, значение которого на первый взгляд никак не влияет на результат. Он живет сам в себе, но удали его - и все как-то не так выйдет. Знаешь, пробовали удалять рудиментарный апендикс сразу при рождении, но опытные организмы при этом оказывались не жизнестойкими. Сомневаюсь, что в традиционной математике предусмотрен вид члена, который ни на что не влияет. Но теория всего должна научится работать с ним. Это то воинствующее индивидуалистическое духовное зерно, которое неразделимо, возможно, ни с чем другим и ни с чем другим не связано. Искусство! – проявленное пред нами буйство чужой фантазии. Мы прочитываем ее настолько, насколько ее плоды сочетаются с образами, лелеемыми нами самими. Но никогда не полностью, не в полном объеме – она всегда оказывается именно чужой. Ускользающая красота.
Мы же чувствуем, что всякий раз, когда соглашаемся с кем-то в определении места Бога, мы, скорее, находим место, где он был, но, возможно, уже не находится в данный момент. В каждый конкретный момент времени он пребывает в неосознаваемой нами, смутно лишь чувствуемой глубине. Глубина эта не формулируется и не достигается.
Петр сделал паузу, заметив, что сигарета догорела до фильтра и столбик серого пепла упал с нее на пол. Он потер половую доску пальцем, стараясь убедиться, что не останется следа.
- Выходит, что теория всего, действительно всеохватная – стройная, логическая, физическая – должна включать в себя теорию ничего, все эти аморфные флюиды экзистенциализма. Как бы вывернуться мыслью так, чтобы не найти место Бога, одновременно с тем учтя его существование, выразить его существование через недостижимость вакуума – вот в чем вопрос.
Тогда мы сумеем говорить о страсти не только по ее результатам, всегда, к слову, разрушительным.

Марина хмурилась. То отстраняясь, то безучастно, она молчала несколько дней. Я чувствовал, как сухие искры раздражения жгут ее, словно электрический разряд живую мышцу усыпленной лягушки. Ее угловатые движения толкали меня в спину и в бока. Я уворачивался в сторону, тянулся и затихал в своем сне.
Но она не уходила. Она давала понять, что уже никогда никуда не уйдет, что мне придется сразиться с ней один на один, сейчас или позднее, но неизбежно, в пространстве городской квартиры, где совершенно негде спрятаться друг от друга.
Маршем уверенной, не сомневающейся в себе, обиженной женщины она прижимала меня к последним рубежам. Заходила с флангов, сеяла щедрой рукой разнообразные ловушки. Она бросала на алтарь своего фыркающего упорства накопленные богатства нашей общей истории и своей молодой горячей воли. Но я не мог объяснить свой Нордкап. 
Ее Европа, сладкая как ярмарочный пряник, теплая как рассвет, манящая неясными воспоминаниями и такая безликая, постоянно была где-то рядом. В открытых прямо под нос сайтах, каталогах и книгах, которые слишком часто подворачивались под руку, фотографиях, камнях и дизайнерских футболках. Европа оживала в нашем доме пронзительными картинками, шелестела ими над самым ухом, колдовала кулисами театра масок, где роскошные золотые ткани, где пахнет камфарой, где в самом воздухе бьется рябь рукописной строки. Но я, как мальчик-с-пальчик, уцепившись на загривке дракона, летел на север. Я не мог объяснить свой Нордкап.
Я отпустил вожжи, повинуясь знакам пути, обступившим меня со всех сторон. Я не рассказывал, я даже прятал любое свидетельство их существования, словно боялся, что янтарные талисманы поблекнут на открытом свету.
Например, случайно подвернувшаяся в газете история о том, как на одного из местных яхтсменов на хоженой не раз тропе, в прибрежной осоке напала гадюка. Он был спортивным мужчиной – сумел отсосать пораженную кровь раньше, чем онемела нога. Выжил, стал героем телевизионных сюжетов. Санитарные службы ринулись в прибрежные заросли со шлангами, полными химикатов. И лишь старики говорили, что надо искать гнезда. «Гниду так не изведешь», - бормотали они, мастеря старинные орудия ловли, – длиннющие ивовые прутья с петлей на конце. Говорили, что гадюки проникли в городскую канализацию, что их видели в водостоках. Так что, возвращаясь домой поздними вечерами, я ожидал заметить на пустом тротуаре желтый блеск сетчатого ока.
А жители одного из пригородов защищали от сноса старую свою сосну. Вымахавшая на пригорке, в одиночестве, она стояла здесь от века. Каменистый уже ствол светился к вершине оранжевым солнцем, тянул по сторонам узловатые ветви, шумел на ветру сетчатой кроной изумрудной хвои. На ее коре еще прадеды нынешних обитателей поселка отмечали перочинными ножами свой рост. Собирали ароматную смолу, катали прыгучие шарики. У ее корней - стародавнее место встреч и расставаний, первого поцелуя и слез утраты. И теперь, когда новостройки подобрались слишком близко, аборигены взялись за руки и водят хороводы под занесенным ковшом экскаватора. Они не пишут плакатов, они поют песни.
Марина радуется этому светлому союзу, сплоченному в лицо целесообразности. Я же из всех сил молчу о самой сосне, совершенно безразличной к тому, о чем копошатся в ее корнях люди. Я слышу, как вскипает в ее стволе сок, поднимается горячим током по узким сосудам, бьется наружу мелким липким ростком выше, выше, выше. И год за годом внизу, на древней земле растет, множится петельками прозрачное покрывало тени.
Я хочу, и я поеду. Мне все равно хочет ли ехать она, и мне необходимо, чтобы она поехала.
Мы стали вновь разговаривать только, когда я купил билеты на сочлененные далекими маршрутами поезда. Марина доверилась, когда мое решение стало реальностью.

Поутру Петр попросил помочь ему с сараем.
- Ты не подумай, что я пользуюсь как-то… Просто надоело уже это все, целую неделю вожусь, хочется закончить поскорее.
Я почувствовал себя неловко от его извинений, замахал руками, давая понять, что они излишни - вся эта сутолока всяких гостей, не имеющих своего места в местной будничной жизни.
Он дал мне пилу и рулетку, просил распилить трехметровые доски по полтора метра.
- Они не ровные все, чуть больше трех, так что обрезки будут. Смотри, могут быть сучки, - место выбирай.
И я принялся махать в воздухе длиннющими досками, переворачивая их так и сяк, мерил, давил мягкие волокна карандашом, укладывал на два пенька, пилил, уперев ногой. Петр потом тесал их рубанком, чтобы все были ровные и гладкие, как одна.
Марина посидела с нами, но вскоре пошла к Ольге. Вернулась - видимо, та тоже была занята. Вскоре, смотрю, заскучала. Я обещал ей, что, как закончу, мы пойдем гулять.
- Извините, Марина, занял вашего мужика. Но не думайте, ему не всю эту стопу пилить, всего штук двадцать…. Что, испугался?!
Петр смеется, сдувая с верстака стружку.
- Со своими фильмами давно, поди, не занимался настоящим мужским трудом.
Петр затеял разговор об учебе Марины. Она увлеклась рассказами. Оказалось, что я и сам очень многого не знал.
Незаметно и мы с Петром начали делиться студенческими воспоминаниями. Рисковый разгуляй первой сессии с поездкой на картошку, гитарой и первым незачетом. Затем самодовольство зацепившегося второкурсника с любовными историями и фамильярностью к преподавателям. И совсем уже излет, - когда зачеты сдавали на дому, а чертежи готовили по разным знакомым на причудливых плоттерах, там, где уже зарабатывали какие-то деньги и возили своих подружек не просто на вечеринки, но и по магазинам.
Оказалось, что Петр какое-то время работал в конструкторском бюро, занимался двигателями. Вспомнил, как воевали они, молодые инженеры, с ветеранами отрасли, привыкшими не обращать внимания ни на стоимость, ни на массогабаритные показатели.
- Машина ведь не станок, она не функции исполняет, а живет практически, - сказал Петр.
Так мы коротали время едва не до обеда. Появилась Ольга, позвала Марину.
- Оставила вас с мужчинами, извините – срочная работа была, - сказала она.
- Ничего, - отозвалась Марина, тут же позабыв, что еще недавно скучала.
Моя девочка легкая, вскакивает-забывает скоро, вновь готовая к чистому листу без осадка и иронии в след. «Иногда мне кажется, что ты считаешь меня дурочкой». Я вспомнил, как она прижалась ко мне, когда мы возвращались от старинного моего знакомого, который недавно вернулся с острова Пасхи и долго рассказывал нам о мистических камнях, весь увешанный бусами аборигенов. «Что ты! Ты удивительная, действительно. Ты солнышко!» - «Не знаю, почему так. Но мне радостно» - «Это хорошо».
Ольга увела Марину в дом, мы остались одни с шорохом пилы и скользью рубанка. В их голосах, попеременных, с размеренным циклом, начал просматриваться ритмический рисунок. Я слушал, укладывал в него, словно в пазы для кабеля, текущее время. Думаю, и Петр тоже. Думаю, каждый из нас нанизывал на ритм наших инструментов какую-то свою мелодию, дополняя его движением рук, кивками головы, щелканьем языка. Меня всегда завораживал барабан, своей простейшей, изначальной, естественной музыкальностью.
Но Ульяна вскочила, закружилась, беспорядочно гремя цепью в попытке кого-то поймать в своей шерсти.
Петр вынес воды. Мы передохнули и принялись снова.
К обеду управились. Я натер мозоли, занозил все ладони и с трудом шевелил пальцами правой руки. Спина ныла от постоянных наклонов, но было очень приятно. С удовольствием пнул внушительную горку опилок и, расправив плечи, глубоко вздохнул:
- Все!
- Спасибо, очень выручил. Набью их уж сам, потихоньку. Свободен! – с дружеской теплотой сказал Петр.
Я побежал в душ, теперь радостно примеренный к этому дому, ощутивший его живым, вплетя силу и своих рук в его жилы.
За обедом мы доели вчерашнюю уху, и Ольга напекла еще курятины с рисом - мясо мелкими кусочками, бурый рис с морковью, чесноком, стручками фасоли и сладким перцем. Получилось не так жирно, как плов, но легко, ароматно, остро. После обильной трапезы я выпил кружку домашнего кислого кваса и развалился прямо в столовой на диване. Марина присела рядом и стала шутливо тормошить меня, пытаясь вызвать на обещанную прогулку.
Но я сумел подняться только через полчаса.   

Погода здесь меняется быстро. Пока мы вышли с хутора, поднялись на склон, откуда по приезду наблюдали залив, задул ветер, и в небе набухли облака.
Мы смотрели, как напирают они с севера широким веером, высокие, вздыбленные, похожие на корабли и колесницы, что скрывают в своем чреве суровое воинство вечных льдов. А дальше, уже здесь, над нашими головами облака низко стелятся - чисто белеют расчесанной шерстью, хмуро чернеют набухающим подбрюшьем. Студеный ветер пригоршнями солнца набивает их паруса, дубит кожу наших лиц. Марина задыхается от восторга, щелкает фотоаппаратом.
- Пойдем туда, а? – она показывает рукой на прибрежные рощи, - Ольга говорит, ягоды уже должны быть. А потом в ту сторону – я хочу увидеть море за утесами. Там, наверное, чудный закат…
- Хорошо. На утесы, да, надо забраться, - сказал я.
Мы идем по едва заметной тропке по самому краю. Земля каменистая, полнится мелкой травой, пахнет сырым железом и горьким соком. Воздух свеж и сытен, хочется вскинуть руки и кричать, хочется бегать, хочется ухватиться за низкие облака, и заглянуть на них сверху. Здесь это кажется возможным. Вот только еще подняться чуть, может взобраться на какой камень, потянуться на цыпочках – достанешь, обязательно достанешь. Намотаешь на палец нижнюю нить, потом крепче, подпрыгнуть, ухватиться, словно за бороду, рукой, карабкаться, повиснув над землей, будто по трапу вертолета, чуять небесный шум, - рокот и тишь.
Радость жизни, нашедшей здешнее русло, натоптавшей здесь свое место, поит нас будто тайным родником. Марина кружится на тропке, пятится и смеется мне в лицо, берет меня за руки и жмется ко мне, ее прохладные влажные вкусные в запахах травы губы обжигают мне лицо, изо рта в рот наполняют горячим дыханием. Я жмурюсь на ветру, обнимая ее всю, пряча в себе.
Мы вошли в рощу. Низкая как фруктовый сад, то темная и тяжелая от зарослей патлатого можжевельника, то прозрачная в хилых березах, она вся в мелких ломаных ветках и мхах. Коростой застывшего цемента лишайники взбираются на стволы выше человеческого роста, выскабливают ветви с северной стороны, душат даже крепкие сосны. Роща вскоре спадает неведомым мне цапучим кустарником, через каменистую поляну поднимается вновь, расходится волнами. Но здесь уже тише, лесистее, запахи моря отступают, временами до нового порыва ветра повисает тишь.
Мы разошлись в стороны, хрустим хворостом, смотрим под ноги в поисках ягодных кустов, но пусто.
Отклонились от берега. С каждым шагом деревья все крепче. Я нашел гриб. Не узнал его, сшиб шляпку башмаком.
- Ой, я гриб нашла! – Марина, вижу, присаживается, срывает, несет мне, - Смотри!
У нее в руках такой же плод с коричневой матовой шляпкой на белой бутылеподобной ножке.
- Да, я видел. Это белый.
- Красивый, - Марина прячет гриб в карман своей куртки, - Может еще найду – пожарим вечером.
Мы спугнули птицу. Она сошла с нижних веток, совсем близко, шурша крыльями в листве, поднялась неразличимая, крикнула что-то уж издалека. Ей отозвались другие.
Вдруг послышались вроде голоса. Издалека, но говорили громко, едва не кричали. Точнее несколько неразличимых слов, так что потом думаешь, не показалось ли. Но показалось нам обоим.
Мы стоим на тропинке, я мгновение не могу решить, идти ли дальше, или остаться здесь и как-то дать незнакомцам знать о нашем приближении - не возвращаться же. Сожалею, что ветви под нашими ногами хрустят не достаточно громко.
За деревьями слышна возня. Вот мужской верно голос, очень низкий, приглушенный и вдруг женский почти визг, отчетливо слышимый буквально в двух шагах: «Оставь меня! Как ты себе это представляешь?! Пойми же, наконец, здесь негде прятаться. Я вижу, он догадывается, еще не замечает, но уже смотрит. Он знает, понимаешь!». И через паузу, полную шороха вырывающегося тела: «Господи! Ну что я должна сделать?! Мы не можем, мы не должны! Представь, мы же навсегда окажемся изгоями – каждый день встречаться на улице…Ах!»
Нас видимо заметили – из-за деревьев показалась женщина, на мгновение задержалась, глядя на нас сквозь листву, и быстро метнулась в сторону, побежала к хутору, охраняя лицо от хлещущих веток. Я чувствовал, как стыд разоблачения жег ей спину, как тяжесть разрушаемых собственными руками надежд давит сердце, и как горчит во рту от веющего пепла и стыда, и надежд.
За ней вышел мужчина, резкий, но словно поломанный внутри – сжатые губы и отчаянные глаза. Он уперся взглядом своих слепящих болезненных глаз прямо в меня, словно встретился с волком. Потом скривился злой усмешкой и бросился за незнакомкой.
Мы смотрели им вслед, пока не стих шум мятущегося, взапуски бега.
Мы ничего не сказали друг другу и, к счастью, не встречали больше этих людей. Я ни о чем не спросил Петра.
Позднее я не раз возвращался в памяти к невольно подслушанному крику, угадывал его начало, пытался продолжить. Этот выломанный из неведомой стены камень еще долго лежал в моем кармане. «Что я должна сделать?!» Я слышал, как поперхнувшийся рай обернулся для этой женщины адом.
Было странно вот так встретить в лесу совершенно незнакомых людей. Они не коснулись твоей жизни, но вывалили тебе под ноги едва ли не всю свою. Нарушенная логика прямого ответа растеряла нас. Я лишь пожал плечами, когда Марина вопросительно глянула на меня. В ее глазах застыла досада за нечаянно подсмотренную чужую боль. А я подумал, что она еще так молода, так верит в то, что мир поклоняется ее молодости и надеется на нее, как на очередную свою попытку перерождения. Моя девочка еще даже не догадывается, что мир, напротив, открыт лишь старикам и им принадлежит, а молодости лишь скармливает бесплодные иллюзии.
Мы все-таки набрели на черничную полянку. Ягодки сухие, мазучие. Сижу на корточках, собираю их в ладонь, пытаюсь сгладить паузу, убаюкать в душе следы того вихря, что наверняка будоражит здесь уже не один дом, точит изнутри, рвется наружу. «Он знает, понимаешь!»
Высыпаю ягоды Марине в рот, словно птенцу. Она так запрокидывает голову, что едва удерживает кепку. Смеется, поправляет ягоды, катящиеся мимо рта, нечаянно давит их. Я облизываю ее запачканные щеки.
- Люблю тебя, - шепчу я, трепеща желанием уберечь ее и осознанием того, что тем лишь погублю ее.
- Правда? Правда, любишь?
Скулы сводит от счастливой улыбки теплого полного сердца.
В северных этих сумеречных лесах, где начинаются компас и дороги, под вечными облаками, скрадывающими любую тень, в карандашных набросках поздних, к югу лишь поднимающихся земель, как в чистом стекле – все остро и пронзительно.
Заморосил дождь, мы набросили капюшоны и без цели бродим по мшистой изначальной земле.
Дождь набирает силу, плескучий, как волосяная плеть, оттягивает длинными змеистыми на ветру каплями. Марина смотрит на меня, я замечаю на ее ресницах изморось. Мы возвращаемся.
Мне мерещится страна родников – изумрудные долины, что сочатся, словно исходят потом, прохладной чистой влагой. Под каждой былинкой, под каждой веточкой, под каждым махоньким листочком струится хрустальный родник. Мокрые пальцы, мокрые глаза. Никогда не высыхающая земля.
Пока добрались до дому, вымокли и замерзли под этим незаметным дождем.

На утесы отправились уже на следующий день.
К вечеру дождь разошелся сильнее, заштормило. Но утром вновь стало тихо.
Мы проснулись от яркого солнца, затопившего наше окно, раннего чистого солнца. Мы долго целовались в утренней постели. Мы долго не могли оставить друг друга, липнув томными после ночи телами.
Весь вечер накануне мы просидели в доме. Я листал сайты Петра, потом мы долго играли в карты, - в «козла», пара на пару. Мы с Мариной устойчиво проиграли, может быть именно потому, что не могли из-за этого расстроиться. Петр даже несколько раз просил относиться к игре серьезнее.
За окном бушевал ветер, гудел в печных трубах, давил оконные рамы. Мы сидели за круглым столом под низким абажуром, без конца пили горячий чай с печеньем и обменивались шуточками.
Наконец, стали зевать. Ольга сидела справа от меня, я видел, с каким трудом она сдерживается, как слезятся ее глаза. Мы бросили карты и пошли спать.
Марина сразу разделась, она тянулась, не справляясь с ломотой в теле, она расставляла ноги, словно обжигая бедра о невидимый огненный сосуд между коленями. Она расправляла грудь под мои поцелуи до хруста в позвоночнике. Она подобралась очень близко, так близко, что сердце зашлось щекотом. Наши руки путались в ласках, наши губы не отпускали горячие тела. Я слеп от черной непроглядной ночи, я закрывал глаза от ее сладкого дыхания. Я воцарился на самой вершине и зорко оглядывал сладостные долины, расстилавшиеся предо мной. И с этой вершины падал, сомкнув крыла, оскалив боевые клыки. Я поздно зажал ее рот, испустивший такой глубокий стон. Чувствовал позвоночником, как каждый уголок в доме наполнился стоном ее наслаждения, видел внутренним оком как Ольга, в глубине своей спальни открыла глаза, вернувшись на мгновение из рук другого мужчины, из мягкого в такую бурю сна.
Утром мы долго ждали, когда они проснутся.
Наконец, захлопали двери, загудел водяной насос. Мы умылись и спустились вниз. Я хотел разглядеть что-нибудь в глазах Ольги, когда она встретилась взглядом с Мариной. Но их традиционное «доброе утро» состоялось за моей спиной.
День прошел уж по обыкновению и оттого незаметно. Я помогал Петру с сараем, Марина с Ольгой убирались в доме – постоянно кто-нибудь из них выходил с ведром грязной воды. Если это была Марина, она подмигивала мне, Ольга же, завидев, улыбалась.
После обеда хозяева занялись работой, мы же нашли себе книжки и журналы; я бесцельно листал подшивку автомобильных каталогов. Потом Марина придумала, что мы должны приготовить ужин. Я поминутно расспрашивал Ольгу, где что лежит, лазил в погреб за банками соленостей, пока моя девочка делала соус для макарон с помидорами. Она даже мне не сказала, что в нем, раз уж не нашлось оливкового масла.
Вышло забавно, правда, Петр, как я заметил, напирал на колбасу.
А когда солнце совсем склонилось, мы собрались идти наблюдать закат.
Друзья не пошли с нами. Петр предостерег от упражнений по скалолазанию.
- Я забирался туда, в первый, кажется, год. Едва шею не сломал, все ноги оббил, - сказал он, - Самое сложное – потом спускаться. И устал, и кажется, что все уже кончилось – расслабляешься, не чувствуешь опасность. Да и нет там ничего интересного, - голые камни, чайкины гнезда, пух и помет. Распугаете только выводки.
Мы пообещали, что не полезем наверх.
Взбирались на склон, уже торопясь, уже на перегонки со стремительно густеющими сумерками. Ульяна, которую на этот раз мы взяли с собой, постоянно убегала в рощи, разминая лапы, наверстывая упущенное за время сидения на цепи. Вынырнет на дорогу, фыркнет, скроется вновь.
Мы торопимся, я тяну Марину за руку. И вот здесь, как только утесы отошли в сторону, спустились на берег, осыпались под нашими ногами каменистой грядой, открылось огромное заходящее солнце. Желтое зрелое, как бывает желтой и зрелой луна, когда светит в полнеба в неспокойной одинокой ночи.
Лик его, бессчетно описанный встрепенувшимся сердцем, спокойно взирал на нас, скрываясь за своей зеркальной дверью. Эта обыкновенно незаметная, всепитающая сущность пряталась за бескрайней водной гладью, за прохладной чертой, напуская туманов, брызгая на прощанье ребячливым фейерверком чудесных красок, застилая небо мозаикой шелковых лоскутков, поистине бескрайней и вширь, и в глубину. Свет стекает на запад разноцветными следами тысяч пальцев, вздохов, криков, окликов, что являются на смену друг другу каждую минутку. Так цвет меняет тон.
Вот она – едва заметная граница. Проявилась изнутри. Только что было синим, отозвалось бледной розой, а дальше налилось, обернулось кроваво-красным. Минутки сгущаются, протекают по одной во влажный след и гаснут. Гаснут в памяти одна за другой.
Узнаёшь об этом потом. Сейчас ночь наливается пустотой.
Мы возвращаемся в полной тьме. Спотыкаемся, держимся за руки. Неясным контуром вертится под ногами неунывающая Ульяна.

Это пудинг. Тот, что делают в английских деревнях. Пудинг с изюмом, яблоками и орехами. Там еще есть корица, верно, а внутри джем. Пудинг, в котором совсем незаметно тесто и хулиганистый малыш вечно норовит расковырять его, оставив себе лишь приторные сласти.
Пудинг, который в соседней деревне пекут и вовсе без изюма и орехов, но с ванилью. Один зовут яблочным, другой ореховым. Здесь малышу повезет больше.
Но тесто будет пробовать его бабушка. Еще в булочной подцепит пальцем вязкое пышное вещество и пососет во рту, переглядываясь о чем-то с булочником.
Я попросил у Петра бумагу и ручку, я хотел запомнить про пудинг. И еще про художника Филонова, его манеру растить картины, как цветок, не находить границы цвета. Наши друзья смотрели телевизор, когда мы вернулись после ночной прогулки.
Сидели в обнимку на диване в пустом доме. Ольга, подобрав ноги, затихла на плече мужа.
Зашевелились нам навстречу.
- Ну как? Понравилось?
- Очень.
Марина по-хозяйски распоряжается чайником.
- Да, здесь красиво, - медленно и задумчиво проговорил Петр.
Мне показалось, что Петр говорит и не нам вовсе, словно бы касается рукой, всматривается в красоту и трогает осторожными пальцами ее овеществленные плоды.
И потом, когда мы курили в хозяйском кабинете и Петр полулежал на диване в четырех огнях молекулы, повисшей в пустоте, мне тоже казалось. Мысли толпились и путались.
- Я прожил странную жизнь…, - говорил он, а я представлял себе вьющиеся нити цвета, которые сплетались в полотна и под нашими ногами, и вокруг, и дорожкой, и одеянием. Среди книг и кораблей.
- …я словно бы по пещерам подземным лазил с группой скаутов. Только увлекся сторонним проходом, едва протиснулся, но здесь и остался. Остальные вернулись или прошли мимо. Верно, и меня аукали. Но я все брожу по холодным галереям, полным летучих мышей…
- …ты спрашиваешь, почему я с ней живу. И я совру - она убеждена, что в моей жизни есть смысл. И ничуть не менее убеждена в бессмысленности своей. Кроме того, банального религиозного смысла, которым утешаются все женщины. После всех моих исканий, она напомнила банальность, сказав, что, размышляя о вакууме, скорее всего в нем и окажешься….
- … они много умнее нас. А некоторые из них так и вовсе умудряются достичь и нашей глупости.
Нет ничего вкуснее горячего травного чая, когда ты, весь расцвеченный всполохами заката, приходишь из моргающей холодной ночи в светлый дом.

Мы так привыкли к этому дому, к здешним прохладным утрам и теплому после обеда солнцу, к глубокой во весь окрест тишине, и свободному небу, что я стал насыщенно вспоминать о своей работе.
Как-то раз, гуляя, мы забрели очень далеко, на самую окраину хутора. Мы остановились, как только растворилась дорога. Здесь разбросаны валуны, и пустой берег тянется уютно сложенной ладошкой. Вдалеке видно, как он выходит в море пологой косой. По самой кромке воды ходят белые чайки и что-то выклевывают в камнях.
Я вопросительно взглянул на Марину. Она с тревожной надеждой пожала плечами. Я еще не решался проговорить вслух, но она тоже думала об этой земле.
С сараем мы управились в два дня. Петр в благодарность катал нас на лодке. Однажды с нами выезжала и Ольга.
Мы заплыли очень далеко, так что берег был едва различим в неясной облачной дымке. Повстречали-таки тюленей, - мамашу с окрепшими уже беляками, совсем близко. Они лежали на спинках, качаясь в волнах. Марина пощелкала на них фотоаппаратом, затем захотела кинуть чем-нибудь озорства ради, но зверьки услышали нас, повернули надутые мордочки, нырнули друг за другом и вновь появились уже далеко.
Ольга захватила бутерброды. Мы жуем, запивая чаем из термоса, не сговариваясь, молча, вглядываемся вдаль. Петр говорит, что нужен мощный катер, чтобы плыть на север. Там необитаемые острова и на их скалах круглый год лежит снег.
Потом мы ездили с Петром на охоту. Сезон еще не открылся, но он рискнул для меня пострелять диких гусей. Ездили далеко на восток, километров, наверное, за сто, в устье реки. Лазили в сапогах по болотистым заводям; Ульяна радостно шныряла в зарослях.
Я пару раз стрелял из его ружья, но промахнулся. Ружье красивое, германское, с вертикально поставленными стволами, с гравировкой растительного узора по металлическим вставкам на прикладе и ложе.
Петр сшиб одного гуся. Ульяна его бестолково спугнула, присела от шума взлетающей птицы, следит за ней, вытянув морду. Гусь поднялся почти из-под ног и пошел, набирая высоту чуть в сторону, роняя с лап ручьи воды. Петр вскинул ружье, упершись ногами, чуть наклонив голову, как идущий по следу пойнтер, повел-повел стволом, бахнул, попал гусю сзади в правый бок. Тот вертанулся в воздухе, камнем рухнул в мутную воду. Ульяна бросилась с лаем за ним, вынесла на берег, еле отняли. Она отряхивается, брызгая в нас жидкой грязью. Мы, возбужденные трофеем, вертим окровавленного гуся. Крупная голова с потухшими глазами, широкое крыло, мокрый и теплый он тяжело тянет руки.
Мы зажарили гуся во дворе. Дергали перья, обжигали пух на костре и, нарезав крупными кусками, крутили на стальных прутьях, которые Петр использует в качестве шампуров для дичи. Ели в доме – там удобнее, под водку с овощами; жир сочится под румяной твердой корочкой.
Ходили вместе, вчетвером по ягоды. Оказывается, в прошлый раз мы с Мариной завернули не в ту сторону. Ягодные поля оказались южнее, километрах в пяти. Там низина, болотина - мы вспомнили о комарах. Насобирали две корзинки черники, попадалась и ранняя брусника. Наелись кислого, - лишь растравили чувство голода. Обратно вышли за хутором, возвращались по берегу. Брели усталые, переговаривались.
Я спросил Петра, сколько здесь стоит земля.
- Хочешь купить?
Я посмотрел на него, пытаясь угадать его отношение к такой возможности. Петр улыбался.
- Честно, не знаю. За последние годы цена выросла, но не думаю, что дорого – дикий все-таки край. Тут не столько земля, сколько строительство дорогое. Я помню, готовился только год, наверное, - подрядчиков собирал. Все время в разъездах между поселками. Да потом и пьют много - накладные расходы очень большие. Я в изначальную смету не убрался…
Я не заметил как, но стал всерьез размышлять о том, чтобы поставить здесь дом. Пока еще не решил, буду ли жить в нем, но уже представлял - с полом в черно-белую клетку, с лестницами и переходами, с очагом открытого огня.
По возвращении наскоро перекусили, разбрелись по спальням отдохнуть.
Я лежу на кровати и смотрю в потолок. Лицо горит от ветра, тело приятно ноет каждой жилкой. Мечтательное настроение соблазняло меня неясными картинами. Они плывут рядами, находя предметный выход смутному желанию. Я уже прикинул, кто из моих влиятельных знакомых и чем может помочь со строительством дома - все, казалось, не так уж и сложно.
- Ты действительно этого хочешь? Действительно?
Марина лежит рядом, положив голову на мое плечо. Наверное, она слушает мой голос в моей груди. 
- Почему и нет… Ты о доме или о нас?
- И о нас.
- Мы вместе. Ты жена мне. А хочешь ли этого ты?
За многие годы я привык не доверять общепринятым формам, всякий раз находя в них изъян компромисса, привык избегать общепринятых форм, всякий раз сохраняя возможность чистоты и свежести правды. Я не хочу произносить общепринятых слов, всякий раз понимая, как далеки они, уже не раз проговоренные, от того, что хочу сказать сейчас, тебе.
- Я немножко боюсь, - сказала она.
- Я тоже. Немножко боюсь, - сказал я.
Она вдруг вскочила, села на кровати, едва не запрыгала на коленях.
- А давай, пусть у нас будет гостиная в индийском стиле, сейчас это очень модно. Я видела чудный столик – столешница с перламутровыми вставками. И тростниковые кресла, знаешь такие огромные с гнутой спинкой и подлокотниками. Можно целые гарнитуры подбирать из ротанга. Всякие там качельки для практических занятий камасутрой…
Она смеется, падает на меня. Мы придумываем английский кабинет и французскую спальню, столовую в русском модерне, веранду американского ранчо, где на веревках сушится белье. И японский сад камней во дворе.
Мы занимались любовью. Тихо, ласково, тепло, с полузакрытыми глазами брали друг друга.
И проснулись уже совсем под вечер. Спустились растерянные – Петр работал, Ольга смешивала миксером чернику с сахаром на зиму. Мы пытались помочь ей раскладывать готовую смесь в банки, но лишь толкались на кухне. Ольга была не слишком приветлива, явно чем-то озабоченная она рассказала нам, что нужно сделать, и вышла с кухни, бросив на табурет полотенце, что висело у нее на плече.
Марину это тоже царапнуло, но она постаралась не подавать виду.
После ужина мне показалось, что Ольга хотела заговорить со мной, но, словно подумав, не заговорила. Не решалась или что-то ее отвлекло.
Только на следующее утро она, улучив минуту, когда никого не было рядом, вдруг тронула меня за локоть:
- Можно вас на пару минут? Пожалуйста, давайте выйдем во двор.
Мы вышли. Она огляделась, остановилась, было, но затем повела в глубь участка. Мы зашли за грязный после охоты пикап. Ольга не смотрит на меня, смотрит на дверь дома.
- Понимаете… Я боюсь показаться грубой… и не знаю, как это объяснить, но… вам лучше уехать. И как можно скорее, пожалуйста.
Я не ожидал таких слов, полез за сигаретой. Она повернулась ко мне, очень близко заглянула в глаза.
- Уезжайте, прошу Вас!
- Разумеется… разумеется, мы уедем, если вы хотите, но объясните. Я не понимаю. Что-то случилось? Вы из-за меня? Ради Бога, Ольга! Мы с Петром знакомы с самого детства, а вы, его жена. Да я испытываю к вам симпатию, но это не то, что вы думаете…
- Нет, нет, нет, - Ольга досадливо всплеснула руками, щеки ее порозовели от смущения, - Что вы! Вы здесь не при чем.
Она отошла чуть в сторону, она хмурится, она не находит слов.
- Понимаете, много лет назад, - Ольга тяжело вздохнула, уже не справляясь со словами, - много лет назад Петр увлекся одной женщиной. Он без памяти полюбил ее. Это было чистое наваждение, очень разрушительный в первую очередь для него самого роман. И это бесконечно долго тянулось на моих глазах, - она замахала руками, жестикулируя, заменяя неудобные слова, - Все очень плохо кончилось… Марина, понимаете…
Я смотрел на Ольгу, всерьез растревожившись.
- Марина очень похожа на ту женщину, просто удивительно, как две капли воды. Я вижу, он вспоминает, - выпалила она, теребя свои руки.
Я должен был привыкнуть к тому, что услышал. Я молчал. Она следит за входной дверью и, преодолев, начало своего рассказа, говорит, говорит, говорит:
- Это была страшная история. Раньше я думала, что такое может быть только в книгах, кино, не знаю где еще, но только не здесь, не со мной. Он пропадал целыми днями, приходил за полночь, все наши знакомые постоянно видели их вместе. Я ничего не говорила, я не предпринимала никаких шагов, предоставила ему полную свободу. Думала, что он уйдет, хотела, чтобы он, наконец, ушел. Я ужасно боялась, что он все-таки уйдет. Потом, - не знаю, что у них произошло, - он помрачнел. Несколько месяцев с ним невозможно было разговаривать, он раздражался из-за всякого пустяка. И сразу – в крик! Потом я узнала, что она погибла в автокатастрофе, вместе с каким-то мужчиной. Она была за рулем, машина не вписалась в поворот, вылетела в овраг, врезалась в дерево - это показывали в новостях. И нашлись свидетели, что накануне Петр что-то там ремонтировал в ее машине, он же автомеханик. Его стали подозревать - следователи, допросы. Это тянулось бесконечно долго, изо дня в день, каждый день. Я думала, что сойду с ума!
Ольга трет лицо руками, я отвожу глаза не в силах наблюдать мучительные судороги, сводившие ей скулы.
- Обвинение не состоялось, слава богу. Но уже ничего нельзя было изменить. Мы продали все, до последнего стула и уехали сюда.
Ольга замолчала и отвернулась.
Я докурил сигарету до фильтра. Бросил окурок, затоптал его башмаком.
- Мы уедем в ближайшее время, - сказал я.
- Вы извините меня. Пожалуйста, извините, - откликнулась Ольга.
- Бросьте, я понимаю. Пойдемте, нас, наверное, уже обыскались.
Она резко повернулась, пошла к дому. Я иду следом, с каждым шагом все более отдаляясь в свою привычную столичную жизнь.

Мы уехали на следующий день, как только я смог забронировать билеты на всем пути следования.
Петр был в недоумении. Он пытался узнать в чем дело, пытался отговорить. Но это все уже не имело значения. Я сослался на работу и был непреклонен. Все объяснения я решил оставить им самим.
Марина, заметив мою решимость, подчинилась сразу. Только лишь ночью, когда мы засыпали последний раз в этом доме, прошептала:
- Что-то случилось?
Я не хотел ей рассказывать. Не сейчас. Мне было важно вначале справится с песчаной бурей, которой обернулся мой едва укрепившийся сад.
- Когда-нибудь я, заглянув тебе в глаза, сделаю так, как ты хочешь. Я не спрошу ни о чем, и ничего не буду бояться. А сейчас, пожалуйста, не спрашивай ты, - сказал я.
- Хорошо.
Она поцеловала меня и тихо прижалась к моему животу.
Петр вызвался отвезти нас в город. Когда машина тронулась, я оглянулся – Ольга стояла в дверях и плакала. Вряд ли она может плакать навзрыд - она плакала незаметно, без слез. Это было видно по выражению ее красивого, усталого лица.
Как только мы вернемся домой, мы поедем в приторно радостный Париж, засеянный памятниками. Я придумал это в ночном купе, когда поезд летел в Москву, и в окне плыла желтая луна. Огни редких полустанков не успевали просочиться в окно, я разглядывал свои пальцы в мертвенном свете луны, что баюкала нас, ровным светом согревала каждый уголок несущегося по железной дороге вагона.
Я скажу ей это утром. Мы еще не распакуем свои рюкзаки и уже начнем собираться в Париж. Там выращивают цветы прямо на окнах, в тесных горшках, за легкой занавесью.
Марина спала, я смотрел телевизор. В городской квартире стало уже пыльно за время нашего отсутствия и холодильник пустой, но я смог произнести вслух первую фразу. «Я получил главный приз, но мне снился мыс Нордкап».
Я написал несколько предложений. Я закурил и целый, наверное, час ходил вокруг включенного лептопа. Я наслаждался созреванием.
А потом - в Париж. Напишу уже там.


Рецензии