Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Поцелуй спящей красавицы. Глава 4

Глава 4

Через пару недель после этих событий Астрид преспокойно сидела на сырой лавочке и смотрела на облысевшую лужайку во дворе реабилитационного центра. Зима подползала медленно, неторопливо, еще не кусая морозами, но уже превращая мелкий дождик в колючие, неприятно жалящие капли. Зима в России — это не просто толстые покровы снега и красивые узоры на окнах. Сильные ветра превращают даже самый незначительный моросящий дождь в пронизывающий до костей холод. Русский народ не боится зимы. Его совершенно не шокируют резкие перепады температур, вьюги и бураны, снег до колен на тротуарах и до крыш у обочин крупных дорог. Снег валит с такой силой и с такой скоростью, что его попросту не успевают убирать. Утром часто возникают заторы на трамвайных линиях, на больших магистралях, а в центре города люди могут всей толпой выталкивать маршрутное такси, буксующее в бурых, тяжелых сугробах снега и грязи.
И все же зима — это совсем не повод выглядеть как сонный медведь. Русские девушки даже в колючий мороз смело надевают короткие юбочки поверх гамаш с начесом, длинные сапоги на высоком каблуке и курточки, больше похожие на приталенные платья с мехом. И при этом не важно, что дороги блестят, как зеркало, от гололеда. Красивая русская девушка в обуви на высокой платформе мелкими, осторожными шажками будет аккуратно семенить, скрипя подошвами по льду, иногда проскальзывая короткое расстояние и невесомо возвращая себе равновесие. Такая зима всегда ожидается после ее медленного, почти незаметного проникновения в город. Потом она царствует уже до самого конца марта, устанавливая свои суровые порядки. Но пока что первые ее зубы лишь проявлялись в замерзших по утрам лужах и в моросящем дожде. В эту пору Астрид любила бродить по дорогам и паркам. В это время, когда мороз был еще слабым, едва ощутимым морозцем, Астрид преспокойно могла вздремнуть на теплых трубах у городской котельной. Сначала на одном боку, потом на другом, а затем на спине. Так она вертелась на горячих трубах, чтобы одежда, пропитанная потом и грязью, подсохла со всех сторон. А потом это облачение застывало на ней колом. Астрид бродила по городу, не смущаясь того, что на нее смотрят с откровенным презрением, брезгливо морщатся, воротят носы и стараются обойти стороной, будто одно лишь ее присутствие способно их запачкать. Она ловила на себе эти взгляды — колкие, скользкие, полные тихого отвращения — и не только не отводила глаз, но, напротив, задерживала их на людях чуть дольше, чем это было нужно, будто нарочно заставляя их испытывать неловкость. Ей даже с каким-то упрямым, болезненным удовольствием хотелось сделать нечто такое, чтобы еще сильнее насолить этим самодовольным чистюлям, разрушить их хрупкое ощущение порядка и чистоты, заставить их хоть на мгновение почувствовать тот же липкий, неотступный дискомфорт, в котором она жила сама. Так, однажды ее вышвырнули из троллейбуса, потому что она нарочно опрокинула свои объедки на пол, запачкав обувь красивой барышни, которая, увидев подобное безобразие, закричала так неистово, что тут же перестала походить на барышню. Астрид даже не попыталась извиниться. Напротив, она размазывала свои жидкие объедки по полу, усмехаясь и выкрикивая бранные слова. Ей хотелось сделать все, чтобы ее ненавидели еще сильнее. Хотелось сделать все, чтобы еще раз убедиться: люди вокруг такие же свиньи и в сущности ничем от нее не отличаются, хотя и напускают на себя важный, благопристойный вид. Бродя по улицам, ковыряясь в урнах, разбрасывая мусор по скверам, паркам и главным дорогам города, Астрид была наполнена отвращением ко всему обществу и к самой себе, так как все же оставалась его неотделимой частью.
Почти всю прошлую зиму она провела на улице, бродя по городским паркам и закоулкам, засыпая где придется. Иногда ей удавалось проникнуть в какой-нибудь чистый подъезд и провести там всю ночь. Утром, правда, нужно было пораньше встать и убраться еще до того, как тебя погонят прочь, как заразную собаку. Чаще всего Астрид проводила ночи у городской котельной. Днем она продолжала бесцельно бродить по городу, забредая в небольшие супермаркеты, чтобы хоть немного согреться. Бывало, она просила подаяние у входа в такие магазины. Редко кто-то ей подавал, и это становилось еще одним поводом ненавидеть эту подонскую страну, этот вонючий город, этих бездушных, безмозглых людей. Но если кто-то и подавал ей милостыню, Астрид даже не благодарила. А за что благодарить? За то, что, подав ей жалкие гроши, они в собственных глазах поднимались выше остальных? Она насмехалась над каждым. И для каждого находила свои, особые обвинения. Голод, одиночество и отчаяние были ее верными спутниками, лишив ее способности мыслить здраво и ясно.
Так прошел самый ужасный год ее жизни на улице. Сейчас же она сидела в сухом, теплом пуховике, явно снятом с широкого мужского плеча. На ее тонком, высохшем теле любая одежда висела, как огромная махровая тряпка на упругом, ломком прутике. Прошел уже месяц с тех пор, как она поселилась в реабилитационном центре. После выписки из больницы Астрид пешком добралась до места, адрес которого когда-то взяла у Тани. Раны на ногах к тому времени зажили, а сломанные ребра срослись.
Реабилитационный центр стоял почти на другом конце города, весь огражденный высокими заборами и снаружи напоминавший тюрьму, где, кстати, Астрид успела побывать несколько раз за мелкий разбой на улицах. Она позвонила в ворота. Дверь ей отворил высокий мужчина с грубым шрамом на лице, тянувшимся, как толстая борозда, от левой брови к уголку губ. По всей видимости, он работал здесь охранником. Увидев его, Астрид опустила свои пустые, потускневшие глаза и осипшим от мороза голосом спросила:
— Реабилитационный центр «Исход»?
— Да, — ответил охранник, пристально и без тени смущения разглядывая ее.
— Я хочу поговорить с главным.
Охранник сделал попытку приблизиться к ней, будто желая получше рассмотреть ее или поддержать, но Астрид резко отшатнулась от него и сухо, сдавленно выдавила:
— Не подходи.
Охранник чуть заметно вздрогнул, услышав ее сиплый, надломленный и болезненный голос, в котором сквозила не столько слабость, сколько странная, въевшаяся усталость от существования. На мгновение его взгляд задержался на ее лице, словно он пытался зацепиться хоть за что-то живое в этом потускневшем, изможденном выражении. Астрид не опустила глаза, не отвернулась, не попыталась спрятать свое изуродованное бродяжничьей жизнью лицо, не смягчила черты и не отвела взгляд в сторону. Она смотрела прямо на него — ровно, неподвижно, почти вызывающе, — но в этих глазах не читалось ровным счетом ничего. Ни страха, ни стыда, ни просьбы, ни злости — только глухая, выжженная пустота. Он отошел чуть в сторону, не делая лишних движений и не задавая лишних вопросов, словно заранее принял решение не вмешиваться. Астрид безучастно вошла через ворота, не оглядываясь и не ускоряя шага, будто переступала не порог нового места, а просто очередную границу, за которой ничего по-настоящему не меняется.
Ее проводили к управляющему реабилитационным центром, и после короткой, сдержанной беседы она была принята.
Как оказалось, этот центр основали евангельские христиане. Назывался он «Исход». Это был отделенный высокой оградой просторный участок, на котором располагалось одно двухэтажное здание, служившее спальным корпусом. Вдоль забора с восточной стороны тянулось длинное сооружение. Тут проходили богослужения, утренние молитвы и библейские занятия. Другая часть здания была отведена под административные помещения. В центре двора высилась просторная столовая, за которой располагалась скромная библиотека. И тут же, словно небольшой нарост, к зданию примыкало строение, над дверью которого отчетливо читалось слово «Медпункт». Вдоль западной части двора тянулся огород. Между огородом и столовой расстилалась лужайка с лысыми кустарниками. Ворота выходили на север, и там же стояла покосившаяся сторожка, похожая на большой детский кубик. А чуть дальше высилась выгнутая часовня из серого камня. Ничего особенного в этом месте не было, если не считать того, что все собиравшиеся здесь люди верили в Бога. Может быть, это была очередная секта, помогавшая таким жалким людям, как Астрид, для того, чтобы потом примкнуть их к своей пастве. Но людей, подобных Астрид, мало пугают подобные вещи. Мало ли в мире безумия? Пусть верят и проповедуют о Христе сколько угодно — главное, чтобы кормили регулярно.
В стенах «Исхода» были свои правила и строгий распорядок. Многое здесь раздражало Астрид, особенно поначалу. Например, то, что четыре раза в день приходилось участвовать в службах, выслушивать нудные назидания и библейские поучения. Астрид почти ничего не понимала из того, что там пели и проповедовали, хотя, казалось бы, говорили на ее родном языке. Она с большим трудом заставляла себя высиживать получасовые проповеди и даже иногда делать вид, что слушает. Единственное, что она однажды уловила, — это история о названии центра. Есть в Пятикнижии Моисея книга «Исход», в которой описывается выход израильского народа из Египта, где они пробыли в рабстве и притеснении около четырех веков. Какой-то бывший наркозависимый подробно рассказал об этом на одном из вечерних служений. Размахивая руками, он с горячностью и почти театральной выразительностью пояснял стих за стихом, делая акцент на том месте, где Моисей говорит египетскому фараону, чтобы тот отпустил его народ.
— Теперь настала ваша очередь, — обращался он к сидящим в зале. — Вы есть Божий народ. Ваш Египет — это наркотики. Фараон — это князь тьмы. Но настал день вашего исхода. Исхода из рабства тьмы, рабства иглы, алкогольной зависимости…
Это было единственное, что она сумела запомнить. Все остальное Астрид, как обычно, пропустила мимо ушей. Эти чистенькие проповедники когда-то были такими же, как и она, — грязными, избитыми, валявшимися под забором наркоманами. А теперь, видите ли, в Бога уверовали, свободными стали. Теперь ходят и орут направо и налево, что Бог силен вывести их из рабства. Да пусть горит все синим пламенем! Астрид, может быть, и так было хорошо в своем рабстве. Плевать она хотела на новую жизнь, на все эти слова утешения. Жизнь для нее все равно потеряла всякий смысл. И вместо того чтобы начинать новую жизнь, ей бы скорее поквитаться со старой. Убежденная в том, что люди есть люди — хоть верующие в Бога, хоть ярые безбожники, — она оправдывала свою ненависть ко всем без разбору. Все по своей сути большие свиньи, полные всякой грязи внутри. И особенно противно было то, что здесь эту грязь будто бы пытались замаскировать своей верой в Бога.
Астрид уже много раз видела, как наркоманы бросали свои пристрастия ради нормальной жизни. И у многих это действительно получалось: они выкарабкивались, проходили лечение, терпели ломку, заново учились жить, заводили семьи, устраивались на работу, начинали выстраивать какой-то хрупкий порядок, будто бы собирая себя по кускам, и со стороны казалось, что теперь все действительно осталось позади, что они вырвались и больше не вернутся. Они улыбались, строили планы, говорили правильные слова, держались за новую жизнь, как за спасательный круг, и даже начинали верить, что прежнее можно окончательно вычеркнуть. Но проходило время — и достаточно было малейшего потрясения, случайного удара судьбы, сильного стресса, внутреннего надлома, чтобы вся эта выстроенная конструкция начинала трещать и осыпаться. И тогда они снова возвращались, снова оказывались там же, будто их неизбежно тянуло обратно. Валяться в своем болоте даже тогда, когда, казалось бы, все в их жизни уже наладилось и обрело устойчивость. Как бы далеко они ни уходили, как бы старательно ни прятались от прошлого, они все равно находили свою лужу — или она находила их — и все начиналось сначала, по одному и тому же, давно знакомому кругу. Так, может быть, и не нужно никого освобождать? Пусть уже доживают свои часы в этом привычном, понятном рабстве. Ведь из Египта евреи попали в пустыню и по причине своего рабского мышления погибли там. Тогда какая разница, где умирать? Став однажды рабом, возможно ли снова стать по-настоящему свободным? Наркотики можно вывести из тела. Можно физически перестать ощущать ломку, можно пережить этот ад плоти, но остаются воспоминания, остается рабская ментальность, которую уже не так-то просто вытравить. Остаются на каком-то невидимом, глубинном уровне сети, из которых уже почти невозможно выбраться. И можно сколько угодно стремиться к свободе, можно убеждать себя, что ты другой, а потом снова провалиться в ту же вязкую яму, заполненную тягучей, засасывающей трясиной. А попав туда во второй раз, надежды выбраться остается все меньше и меньше. И чем больше сопротивляешься, чем отчаяннее пытаешься вырваться, тем сильнее затягивает, тем неизбежнее кажется гибель и тем быстрее гаснет последняя надежда на спасение. Желание бороться слабеет, истончается, и в конце концов приходит полное, тяжелое смирение со своим положением.
Так можно ли избавиться от своей зависимости навсегда? Астрид была убеждена, что нет. Все равно после всего пережитого жизнь никогда не станет прежней. Все оставляет свой след, свой отпечаток, въедается в память, в тело, в саму суть человека. И глупо отрицать это, утешая себя мыслями о том, что с Богом можно начать все заново, с чистого листа, будто бы ничего и не было, будто тебе все прощено и забыто. Все равно найдутся люди из прошлого, которые с особым удовольствием напомнят, кто ты и где ты был. А то еще и сами потянут тебя обратно, в ту самую грязь, откуда ты пытался выбраться. И тогда снова терзать себя муками совести, снова терять ту надежду, которую тебе зачем-то внушили и которая оказывается такой хрупкой. Ведь гораздо легче жить иначе: когда голос совести замолкает навсегда, когда уже нечего терять и не перед кем оправдываться. Когда тебе говорят, что ты конченый наркоман и быдло, а тебе не обидно. Плевать, что думают и что говорят. Да, это так. Легче просто смириться с тем, что ты уже давно мертвец, что тебя ненавидят даже самые родные и близкие люди, чем изо всех сил стараться жить, угождая всем, кто тебе дорог. Хорошая репутация — это ведь тяжелое, почти невыносимое бремя! Люди сами не понимают, что все они тоже зависимы. Тоже, по-своему, наркоманы. Только их наркотик, их рабство — это одобрение окружающих, это их безупречная репутация в обществе. Хотя спросите у любого — он будет брызгать слюной и с жаром доказывать, что ему все равно, что о нем думают, что о нем говорят, что плевать он хотел с высокой колокольни на головы всех, кто о нем плохо думает. Но почему бы тогда не поплевать и на головы тех, кто о тебе думает хорошо? Значит, не так уж и все равно. Поэтому Астрид пришла к выводу, что все люди живут во лжи, и она, в отличие от остальных, по крайней мере способна эту правду признать. Потому начинать жизнь заново — с Богом или без него — она не собирается. Внутри нее сидит что-то вроде медленного, разъедающего вируса, который подтачивает ее корни. Скоро она умрет, и нет никакого смысла снова начинать любить этот свет, тем более что любить его, по ее убеждению, не за что. Короче, глупое учение в этом реабилитационном центре. Бестолковые методы лечения — и все тут. Но хоть кормят хорошо. Спасибо и на этом.
Самым огромным, невыносимо раздражающим фактором было то, что им запрещалось выходить за пределы реабилитационного центра в течение трёх месяцев со дня поступления. Более того, за каждым здесь постоянно ходили по пятам и сопровождали повсюду, не оставляя ни малейшего пространства для уединения. Если Астрид хотела пойти в туалет, то вместе с ней непременно шла какая-нибудь крепкая женщина, служившая в этой богадельне. Но Астрид, уже давно лишённая всякой гордости и самолюбия, покорно соглашалась со всеми идиотскими условиями, которые здесь действовали и казались непреложными. Главным было то, что её кормили три раза в день, и, нужно отметить, кормили даже очень неплохо, почти по королески по меркам её прежней жизни. При всех строгостях, таких как комендантский час, молитвы и чтение Священных текстов по расписанию, люди там были весьма дружелюбны и старались держаться друг за друга. Если во всём слушаться и не устраивать уличных концертов, то относились здесь друг к другу очень почтительно, называя сестрой или братом, словно пытаясь этим словом удержать хрупкое чувство общности и даже семьи.
Астрид теперь часто встречала Татьяну. Она обычно работала на раздатке, проводя там пару вечеров среди недели и все выходные, словно растворяясь в этой бесконечной кухонной суете. Поэтому как минимум трижды в день по субботам и воскресеньям они могли встретиться взглядом и таким образом молчаливо поздороваться, и это было почти незаметно для окружающих. После того случая в больнице они больше не общались, будто между ними пролегла невидимая, но непреодолимая граница. Астрид вообще избегала общения с людьми. На вопросы она отвечала коротко, ни с кем не спорила и выполняла всё, что от неё требовали, без колебаний и лишних эмоций. За этот месяц ни одна капля спиртного не попала ей в рот. От этого по утрам её постоянно тошнило, всё тело пульсировало тупой болью, а голова разрывалась от мучительных мигреней. Вся она покрывалась липким потом и гусиной кожей, словно её тело перестало ей принадлежать. Среди ночи она просыпалась от наводящих оцепенение звуков, которые казались до ужаса реальными. Ей чудилось, что где-то бьётся посуда, что кто-то неистово орёт на незнакомом языке, захлёбываясь яростью. Самым страшным было то, что в полудрёме она слышала чей-то душераздирающий крик прямо над головой — крик, похожий на нечто среднее между детским плачем и звериным ревом, первобытным и диким. Она понимала, что это всего лишь сон, но всё её тело сковывалось и немело, предавая её в самый неподходящий момент. Это было невыносимо — осознавать, что твоё тело тебя не слушается, что ты даже глаз не можешь открыть, как бы ни пыталась. Всё слышать, всё понимать, но оставаться лежать неподвижно, как чурбан, беспомощно и мучительно. Возможно, это состояние длилось считаные секунды реального времени, но Астрид казалось, что её ночные кошмары бесконечны. И каждый раз проваливаясь в них как зыбучую бездну, ей казалось что это уже навсегда, что в этот раз тьма никогда не отпустит её. Когда, приложив все усилия, она наконец побеждала в этой непонятной разуму борьбе, Астрид в панике бежала в уборную, опрыскивала лицо холодной водой и просиживала весь остаток ночи в полумраке на кровати, вглядываясь в густую темноту, словно ожидая, что из неё кто-то выйдет. Потом весь день она ходила раздражённая и злая, с трудом сдерживая внутреннее напряжение. Боли в мышцах, как при обычном гриппе, казались невыносимыми, делая её существование ещё более мучительным и отвратительным. Ощущение, что её избили и что вся она покрыта синяками и гематомами, отнимало у Астрид даже желание есть, хотя о горячей еде она могла лишь мечтать всего месяц тому назад. За всё это время к ней пару раз приходили с расспросами о её личности, пытаясь собрать разрозненные куски её прошлого. Информации было не много: Астрид все еще избегала рассказов о себе. Давала только сухие данные, откуда всем постепенно стало известно, что её зовут Астрид, что ей недавно исполнилось сорок два года и что родилась она в Астрахани. Особо ей больше никто не докучал, будто сочли её безопасной и неинтересной. Но она всегда чувствовала, как за ней пристально наблюдает несколько пар глаз, холодно и выжидающе. Пусть наблюдают сколько угодно — только бы ближе не подходили.
В центре были и мужчины, и женщины. Все они были разных возрастов и национальностей, и всех объединяло одно: потрёпанная внешность, вечно голодный, рыскающий взгляд и пустота в сердце, которую ничем нельзя было заполнить. Нередко постояльцы «Исхода», следуя своим застарелым инстинктам, всё ещё воровали по мелочи, обманывали, хитрили, пытались провести работников центра, словно не могли иначе существовать. Но, к счастью или к огорчению, почти все служащие когда-то и сами были такими же наркоманами и алкоголиками и потому по вороватому взгляду или показному равнодушию быстро вычисляли недобрые намерения, не давая им укорениться. Во время служб мужчины сидели по левую сторону зала, а женщины — по правую, строго соблюдая установленный порядок. В столовую и в спальные корпуса все передвигались вместе, одной плотной, неразрывной группой, сопровождаемые сзади, спереди и по краям сильными волонтёрами и работниками центра, словно под конвоем. В столовой же они снова разделялись на женскую и мужскую стороны, возвращаясь к привычному разграничению. Спальные корпуса женщин находились ближе к молитвенному залу, в то время как мужской половине приходилось просеменить ещё метров тридцать, чтобы войти в здание с другой стороны.
Астрид делила комнату с женщиной лет тридцати пяти, обладательницей сухого, прокуренного голоса и заострённых скул, придававших её лицу хищное выражение. Высокая, тощая, со вздёрнутым носом, она была похожа на большую летучую мышь, угловатую и беспокойную. Будучи ещё молодой и даже немного красивой, она привлекала к себе слишком много внимания, но не своей внешностью, а отвратительным, вызывающим поведением. Всё, что Астрид о ней знала, — это то, что соседку звали Селима и что она сидела на игле восемь лет. К ней раз в неделю наведывалась измученная престарелая мать и приносила ей подачки в виде сладостей, которые предварительно тщательно проверялись работниками центра, словно даже в этом не было доверия. Селима на этих встречах держалась крайне грубо: по-хамски разговаривала с матерью, хотя подачку брала с нахальным удовольствием, выказывая еще и раздражение, что ей видишь ли не те пряники принесли. Несколько раз Селима говорила Астрид, что только родная мать могла упрятать дочь в этакую гуманную тюрьму, как она называла это место. Не будет лишним отметить, что Селима ненавидела этот центр и всех, кто в нём находится, в том числе и свою новую соседку, не делая исключений. Астрид этому была даже рада, так как любое общение было для неё поганым, тягостным занятием, от которого хотелось уклониться. Всё, что от Астрид требовалось, — это дежурить два раза в неделю в комнате и не трогать личные вещи соседки, соблюдая негласные границы. Не такая уж и высокая плата за относительное спокойствие по вечерам. В этом месяце Селима несколько раз попадала на замечания: то ей суп нарочно не долили, то кашу пересолили, как она утверждала с вызовом. То в комнате сыро, то в туалете дует — поводы находились бесконечно. Однажды она даже устроила целый спектакль под названием: «А можно я посру без лакеев?». Любо и дорого было смотреть на то, как терпеливые и смиренные служители «Исхода» пытались с ней нормально поговорить, сохраняя внешнее спокойствие. Так сказать, пресечь с любовью Божьей, не нарушая правил и не теряя достоинства. Селима же поддавалась не сразу, словно нарочно испытывала их на прочность. Все эти запреты, слежка, правила и ограничения бесили её, и она становилась совершенно неуправляемой. То нарочно громко смеялась во время службы, нарушая тишину, то неистово рыдала во время обеда, привлекая к себе внимание. А иногда вскакивала с места и кричала как безумная, глядя на высившийся на алтаре крест.
— По образу и подобию Твоему, значит, мы сотворены? — ржала она, как больная кобыла. — Сюда смотри, ты, грёбаный создатель! Может быть, ты тоже конченый наркоман? А то что же детей такими уродами создаёшь? Руки откуда? Тоже мне, творец мироздания!
Тут же срывались с места служители «Исхода» и выводили её прочь.
— Да чего вы ко мне привязались?! — не унималась она, истерично ругаясь. — Убери свои руки, корова! Куда вы меня ведёте?! Нет, я хочу тут остаться. Хочу послушать этого гнусного проповедника. Что там он ещё скажет? Чего вы так всполошились? Что мне сделает ваш Бог? Накажет? Да ладно! Хуже он мне всё равно уже не сделает. Всё дерьмо этого мира он размазал по моей голове. Что ещё он может мне сделать? Что мне сделает ваш Бог? Отвали от меня, ты, сволочь. Руки прочь! А ты чего прицепилась, жаба надувная? Руки, я сказала!..
Селиму запирали в отдельной комнате. С ней вели какие-то беседы, которые всё равно ничего не давали и, казалось, не могли дать. Она мерзко хохотала им в лицо, нарочно растаптывая всё, что было чистым и святым.
— А что я такого сказала? — заходилась она в протяжном смехе, похожем на свистящий, надсадный выдох астматика. — Ты сейчас сама сказала: Иисус посадил всех людей на траву. Так ведь у тебя в Библии написано? Ну? Или уже не написано? Нет, ты серьёзно сейчас? Прямо так и написано? Тогда я согласна. Тогда всё честно. Тогда мы — его точная копия, его любимые выродки.
Она всхлипывала от смеха, задыхаясь и захлёбываясь словами.
— А это еще что за учение такое? Ты же сама слышала. Сама. Проповедник сказал: «и сел Иисус уколоться». Так ведь? Или мне показалось? Так ведь звучало! А при чём тут колодец? Ты мне зубы не заговаривай, не надо. Спаситель сел "уколоца". Укололся. Сел — и укололся. Поняла? Вот и вся ваша проповедь. Вот и весь ваш Бог.
Она наклонялась ближе, щурясь и скалясь:
— И не надо меня тут надувать. Я вас всех насквозь вижу. Святые, да? Чистые? Да вы просто боитесь признаться, что вы такие же.
И эти концерты повторялись почти каждые три дня. Кажется, Селиме доставляло настоящее, даже болезненное удовольствие триггерить, как она сама говорила, «этот елейный сброд», расшатывая их терпение, вытаскивая наружу их скрытую злость и бессилие.
Астрид же, напротив, вела себя тихо, стараясь оставаться незамеченной, словно раствориться в окружающем пространстве. Этим она и вызывала симпатию со стороны начальства и других работников. Из добрых побуждений к ней частенько подходил главный пастор «Исхода» и несколько волонтёров — для беседы, для поддержки, для формального участия. Не поднимая на них пустого взгляда, Астрид безапелляционно останавливала их, прося не приближаться. В остальном же она вела себя смирно. За адекватное поведение к ней относились терпимо и даже с уважением. К ней редко наведывались с вопросами и пожеланиями. Никто не решался приблизиться к ней ближе чем на метр. В особенности представители сильного пола стали держаться от неё подальше, так как заметили, что именно рядом с ними Астрид словно каменела, превращаясь в неподвижную глыбу. Ей позволили тихо выстрадать переломный месяц, пока абстинентный синдром медленно покидал её иссушённое тело, оставляя после себя пустоту. Но она подозревала, что всё равно рано или поздно её, так же как и всех, вызовут на беседу. Такие уж здесь порядки.
В то сырое утро Астрид по обыкновению сидела на влажной лавочке, подстелив под себя обрывок нейлоновой ткани, которую она сняла со сломанного зонта, безжалостно выброшенного Селимой. Её соседка по комнате иногда слетала с катушек и творила самые невообразимые, почти бессмысленные поступки. Старинный кружевной зонт-трость Селиме принесла её мать во время очередного посещения. А Селима этим самым зонтом избила фонарный столб, а потом отправила его в мусорку, словно завершив какой-то личный ритуал. Астрид равнодушно наблюдала за этой картиной, прежде чем присвоить часть зонта, который теперь служил ей подстилкой.
Дождя ещё не было, но набухшие серые тучи угнетающе нависли над городом, готовые вот-вот пролиться на жителей мелким промозглым дождём. Ветер слегка подвывал, покачивая лишь верхушки облысевших тополей. Пронизывающий холод пробирался сквозь тонкие подошвы изношенных сапог, подмораживая кончики пальцев Астрид. Этот холод был именно пронизывающим — настойчивым, липким. Тонкой струйкой он просачивался сквозь прохудившуюся ткань, сквозь крупные швы на сапогах и, словно прикосновение ледяной тряпки к только что проснувшемуся телу, заставлял вздрагивать и морщиться от противного ощущения. Но Астрид, привыкшая жить на улице, сидела на влажной скамье, глядя на коричневую землю, утрамбованную дождями.
Только что съеденный завтрак медленно переваривался в её желудке, и слабое тепло изнутри разливалось по телу. О чём она думала? Что ей виделось в этой грязной лужайке, на которую она смотрела, не отрываясь? Её глубокие голубые глаза, лишённые жизни и огня, устремлялись куда-то в засасывающую бездну. Едва касаясь коричневых борозд земли, её взгляд скользил в невидимую даль, за горизонтом которой она могла видеть всю свою жизнь, как на огромном голубом экране. Какие чувства могла испытывать такая женщина? Что вообще испытывают такие презренные обществом люди, находящиеся на самом дне жизни, на самом дне социального падения, на самом дне самого дна? Какими вопросами задаётся такой человек, как Астрид, и задаётся ли она ими вообще? А может быть, она действительно уже мертва? Её глаза не выдавали никаких эмоций. Эти голубые, возможно, когда-то такие прекрасные глаза были лишены всяких чувств. И если бы можно было заглянуть в пустые глазницы иссохшего скелета, то там можно было бы увидеть ту же тьму, что и в этих ещё физически живых глазах.
После завтрака оставалось минут тридцать, когда каждый мог заняться своими делами. Астрид каждый день проводила это время на этой скамье, в одной и той же позе, будто застыв во времени. В это утро она так же сидела, засунув руки в глубокие карманы тёмно-зелёного пуховика. Со стороны зала богослужения доносилось бренчание струн, степенное гудение бас-гитары и отрывистые бряцания по клавишам. Снова там репетируют песни о Боге. А Селима, как всегда, издевательски ржёт над чем-то своим.
Астрид же предпочитала коротать каждый перерыв между служениями именно на этой скамье и всегда в одинаковой позе, словно показывая всем, что ничего не изменилось и не изменится. Что молитвы этих людей могут помочь другим, но не ей. Прошло около десяти минут её глубокого, бессмысленного молчания, как вдруг она неожиданно услышала рядом с собой знакомый голос:
— Привет.
Астрид медленно повернула голову. Перед ней стояла Таня. Светло-коричневая дублёнка мягко подчёркивала линии её коренастого тела. Ярко-красная шапка, как головка мака в пустом поле, дребезжала перед глазами. Взглянув на Таню, Астрид ничего не ответила, а потом так же медленно отвела от неё взгляд, устремив его на привычную, безопасную картину.
— Тебя хочет видеть пастор Мария. Она сказала, чтобы ты пришла сейчас, — стараясь звучать официально, проговорила Татьяна и, немного помолчав, добавила: — Иди за мной.
Не дожидаясь ответа, Таня повернулась и зашагала по узкой, присыпанной мелкой галькой дорожке. Когда Татьяна отдалилась от неё шагов на пятьдесят, Астрид не спеша встала, подняла с лавочки нейлоновую ткань, встряхнула её, скомкала и сунула в пустой карман пуховика. С полминуты она ещё потопталась на месте, а потом засеменила вслед за Таней. И если бы в её движениях была хотя бы доля протеста, надежды на спасение её души было бы куда больше. Но Астрид бессмысленно повиновалась, как животное, у которого давно и окончательно сломали волю, не оставив даже попытки сопротивления. Такие, как она, крайне тяжело реабилитируются — почти всегда срываются обратно в прежнее состояние, будто сама структура их внутреннего мира не выдерживает трезвости. Так, по крайней мере, говорили работники центра на всеобщем молитвенном собрании, произнося это спокойно и уверенно, как не подлежащее сомнению заключение.


Рецензии