Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

16-я глава М. Булгаков

                Одновременно с работой над пьесой «Багровый остров» --  в 1926-м году Михаил Булгаков начал работу над пьесой  «Бег» (одно из вершинных его произведений). Подзаголовок она имела «Восемь снов» (в ней 4 действия, восемь снов).  <<  В булгаковском творчестве сны играют немаловажную роль, а порой и определяющую, -- пишет О. Михайлов. – Это состояние, противоположное  бодрствованию, предполагает любые фантастические и фантасмагорические явления, которые завершаются  пробуждением – пробуждением героев, пробуждением зрителя. Пьесе предпослан эпиграф из В. А. Жуковского, который усиливает и наполняет дополнительным содержанием «сны»:               
Бессмертье – тихий, светлый брег;
Наш путь – к нему стремленье.
(обычный промежуток)


Покойся, кто свой кончил бег!..
                Уже в начале пьесы – Сон первый (действие его происходит в Северной Таврии в октябре 1920 г.) – главные её герои – Голубков и Серафима – разговаривают:
                Голубков. … <…>  Вы знаете, временами мне начинает казаться, что я вижу сон, честное слово! Вот уж месяц, как мы бежим с вами, Серафима Владимировна, по весям и городам, и чем дальше, тем непонятнее становится кругом… <…> И знаете ли, когда сегодня случилась вся эта кутерьма, я заскучал по Петербургу, ей-богу! Вдруг так отчётливо вспомнилась моя зелёная лампа в кабинете…
                Серафима. Эти настроения опасны, Сергей Павлович. Берегитесь затосковать во время скитаний. Не лучше ли было вам остаться?
                Голубков. О нет, нет, это бесповоротно, и пусть будет что будет! И  потом, ведь вы уже знаете, что скрашивает мой тяжёлый путь… С тех пор, как мы случайно встретились в теплушке под тем фонарём, помните… прошло ведь, в сущности, немного времени, а  между тем мне кажется, что я знаю вас уже давно, давно! Мысль о

вас облегчает этот полёт в осенней мгле, и я буду горд и счастлив, когда донесу вас в Крым и сдам вашему мужу. И хотя мне будет скучно без вас, я буду радоваться вашей радостью. По словам О. Михайлова, пьеса «Бег» «пронизана атмосферой больного бреда, кошмарного сна». Об этом говорит и Голубков в только что процитированном отрывке… << Болен, и очень тяжко болен психически, генерал Хлудов, который держит фронт и свирепо подавляет любое противодействие; сходит с ума командир гусарского полка, раненный в голову де Бризар; в тифозную горячку, в бред погружается Серафима Владимировна Корзухина; в близком к помешательству смятении, под угрозой пытки в застенке белой охранки пишет на неё «компромат» Голубков. >>.
                «Бег» – это как бы второй акт исторической трагедии русской интеллигенции и её судеб.  >>.  Первый акт – по-видимому – «Дни Турбиных» (так считает О. Михайлов, и я с ним
согласен).               
                Замысел пьесы был связан с воспоминаниями второй жены Булгакова Любови Евгеньевны Белозерской (она со своим первым мужем  бежала в Константинополь, ныне – Стамбул – столица Турции, позже жила в Марселе, Париже и Берлине). Замысел связан также с мемуарами бывшего белого генерала Я. А. Слащёва «Крым в 1920 г.» (1924 г.) и некоторыми историческими источниками, где рассказывалось о завершении гражданской войны в Крыму осенью  1920 г.
                Действие пьесы разворачивается во время гражданской войны в России, когда остатки белой армии  отчаянно сопротивляются красным на Крымском перешейке. Здесь тесно переплетаются судьбы беззащитной Серафимы Корзухиной, брошенной на произвол судьбы мужем, самого Корзухина, приват – доцента Голубкова,  белого генералаЧарноты, командующего фронтом белых, жестокого и несчастного Романа Хлудова, и многих других героев пьесы.
                После «Зойкиной квартиры», написанной о тех, кто остался в России, Булгаков продолжает размышлять о судьбах людей на изломе истории, складывающихся в общую судьбу страны.  «Бег» -- пьеса о тех, кто уехал. В «восьми снах» Булгаков стремится  воочию увидеть то, что произошло с покинувшими Россию;  последний абзац

 


– я взял, слегка перефразировав, из комментариев к 3-му тому Собрания сочинений М. Булгакова. Продолжаю цитировать комментарии к 3-му тому. Сейчас – о героях пьесы, оказавшихся в эмиграции:
                << Приват – доцент Петербургского университета, играющий на шарманке.
Жена министра, выходящая на панель (Серафима Корзухина – В. К.). Бывший генерал, ныне проигравшийся в пух игрок  и торговец «тёщиными языками» (Чарнота – В. К.; «тёщины языки» – игрушка – В. К.), сам себе пророчащий изгойство. Дочь губернатора (в 1-й редакции пьесы была реплика Чарноты: «Видали, дочь губернатора!», превратившаяся  в походную жену казачьего генерала, а затем решительно «устраивающая» свою жизнь с презираемым
(без промежутка)
ею человеком >> -- Корзухиным.
                <<  В «Беге» соединились, -- пишет О. Михайлов, -- и комедия (карточная игра в Париже генерала Чарноты с Корзухиным), [ещё, добавил бы я – тараканьи бега в Константинополе – В. К.). и мелодрама (любовь Голубкова и Серафимы), и   (без промежутка)
высокое творческое начало, понуждающее вспомнить  классическую трагедию  (Хлудов, которого  преследует тень казнённого им вестового Крапилина, вызывает  отдалённую аналогию  с другим мучимым совестью убийцей – пушкинским Борисом Годуновым). >> Вот c этим я категорически не согласен! – Хлудов действительно вешатель – многих людей повесили на фонарях по его приказу. А вина Бориса Годунова не доказана – мы считаем его убийцей царевича Димитрия вслед за А. С. Пушкиным и М. П. Мусоргским.  Однако вернёмся к Хлудову. Вот какую характеристику даёт ему Булгаков, как только Хлудов впервые появляется в пьесе «Бег» (во втором сне): послушайте значительную часть ремарки:
                «…отделённый от всех высоким буфетным шкафом, за конторкою, съёжившись на высоком табурете, сидит Роман Валерьянович Хлудов. Человек этот лицом бел, как кость, волосы у него чёрные, причёсаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актёр; кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нём солдатская шинель, подпоясан он ремнём по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывали шлафрок. Погоны суконные, и на них небрежно нашит чёрный генеральский зигзаг. Фуражка защитная, грязная, с тусклой кокардой, на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия. Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дёргается, любит менять интонации. Задаёт самому себе вопросы и любит сам же на них отвечать. Когда хочет изобразить улыбку, скалится. Он возбуждает страх. Он болен – Роман Валерьянович…» А вот – разговор Хлудова и вестового Крапилина, о чьём печальном конце я уже сказал:
                Крапилин (став перед Хлудовым).<…> Как в книгах написано: шакал! Только одними удавками войны не выиграешь! За что ты, мировой зверь, порезал солдат на Перекопе? Попался тебе, впрочем, один человек, женщина. Пожалела удавленных, только и всего. Но мимо тебя не проскочишь, не проскочишь! <…> Стервятиной питаешься?
                Тихий  [начальник контрразведки]. Позвольте убрать его, ваше превосходительство?
                Хлудов. Нет. В его речи проскальзывают здравые мысли насчёт войны. Поговори, солдат, поговори.
                Тихий (манит кого-то пальцем, и из двери контрразведывательного отделения выходят два контрразведчика. Шёпотом). Доску.
                Появляется третий контрразведчик с куском фанеры.
               
                Хлудов. Как твоя фамилия, солдат?
                Крапилин (заносясь в гибельные выси). Да что фамилия? Фамилия у меня неизвестная – Крапилин – вестовой! А ты пропадёшь, шакал, пропадёшь, оголтелый зверь, в канаве! Вот только подожди здесь на своей табуретке! (Улыбаясь.) Да нет, убежишь, убежишь в Константинополь! Храбёр ты только женщин вешать да слесарей!
                Хлудов. Ты ошибаешься, солдат, я на Чонгарскую Гать ходил с музыкой и на Гати два раза ранен.
                Крапилин. Все губернии плюют на твою музыку! (Вдруг очнулся, вздрогнул, опустился на колени, говорит жалобно.) Ваше высокопревосходительство, смилуйтесь над Крапилиным! Я был в забытьи!
                Хлудов. Нет! Плохой солдат! Ты хорошо начал, а кончил скверно. Валяешься в ногах? Повесить его! Я не могу на него смотреть!
                Контрразведчики мгновенно накидывают на Крапилина чёрный мешок и увлекают его вон.    
                Голован (есаул, адъютант Хлудова – В. К.) (появляясь). Приказание  вашего превосходительства исполнено. Лётчики  вылетели.
                Хлудов. Всем в поезд, господа! Готовь, есаул, мне конвой и вагон!
                (Белые, поняв, что их дело
(без промежутка)

проиграно, драпают – В. К.).
                Все исчезают.
(Один, берёт телефонную трубку, говорит в неё.)  Командующий фронтом говорит. На бронепоезд «Офицер» передать, чтобы прошёл, сколько может, по линии, и огонь, огонь! По Таганашу  огонь, огонь! Пусть в землю втопчет на прощанье! Потом пусть рвёт за собою путь и уходит в Севастополь! (Кладёт трубку, сидит один, скорчившись на табуретке.)
                Пролетел далоёкий вой бронепоезда.
 Чем я болен? Болен ли я?
       Раздаётся залп с бронепоезда. Он настолько тяжёл,  этот залп, что звука почти не слышно, но электричество мгновенно гаснет в зале станции, и обледенелые окна обрушиваются. Теперь обнажается перрон. Видны голубоватые электрические луны. Под первой из них, на железном столбе, висит длинный чёрный мешок, под ним фанера с надписью углем: «Вестовой Крапилин – большевик». Под следующей мачтой – другой мешок, дальше ничего не видно. Хлудов один в полутьме смотрит на повешенного Крапилина.
 .(маленький промежуток).

        Я болен, я болен. Только не знаю, чем.
                Из книги О. Михайлова «М. А. Булгаков. Судьба и творчество» (впоследствии я дам отрывок из книги А. Н. Вертинского – её в свою очередь цитирует О. Михайлов):
                << В работе над персонажем, как бы центрующим пьесу, Романом Валерьяновичем Хлудовым, Булгаков обратился к реальному герою белого движения – генерал – лейтенанту Якову Андреевичу Слащову, пользовался документальным материалом, в частности, его книгой «Крым в 1920 году. Отрывки из воспоминаний» (эту книгу я уже упоминал – В. К.), а также обращениями к солдатам и офицерам Русской армии возвращаться на родину. Оба – и прототип, и герой – молоды (Слащову тридцать пять лет).
                Историческая справка.
                Слащов Яков Александрович был пять раз ранен и два раза контужен на фронте Первой мировой войны. В Крыму, будучи командиром 3-го армейского корпуса, успешно руководил обороной Крыма. После неудачных боёв под Каховкой подал рапорт об отставке и в ноябре 1920 года эвакуировался в Константинополь. В Константинополе  резко осуждал
 Главнокомандующего и его штаб, за что по приказу суда чести был уволен со службы без права ношения мундира. Ответив на это книгой «Требую суда общества и гласности. Оборона и сдача Крыма
(без промежутка)


в 1920 году», вернулся в Россию. >>.
                Прерву цитирование книги О. Михайлова, и процитирую из «Энциклопедии булгаковской»:
                << Любопытно, что… Л.Е. Белозерская  (2-я жена писателя – В. К.) ещё в Петрограде встречалась с матерью Слащёва, Верой Александровной Слащёвой, и запомнила «мадам Слащёву» как женщину властную и решительную. В предисловии к воспоминаниям Слащёва известный писатель и политработник Дмитрий Фурманов (1891 – 1926) привёл следующие слова генерала: «Много пролито крови… много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче – крестьянской  Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжких испытаний снова  придётся  рабочему государству вынуть меч, -- я клянусь, что пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды  и вера в победу рабочего класса – не игрушка, а твёрдое, глубокое убеждение.» При этом сам Фурманов признавал:  «Слащов – вешатель, Слащов – палач: этими чёрными штемпелями припечатала его имя история… Перед «подвигами»
(без промежутка)


 его, видимо, бледнеют   
  зверства Кутепова,  Шатилова, да и самого Врангеля – всех сподвижников Слащова по крымской борьбе». Сам Слащов стремится создать в мемуарах образ  болезненно раздвоенного человека, пытающегося  обрести утраченную веру и испытывающего муки совести за то, что служит делу, в правоте которого сомневается: «…В моём сознании иногда мелькали мысли о том, что не большинство ли  русского народа на стороне большевиков, ведь невозможно, что они и теперь  торжествуют благодаря лишь немцам, китайцам и т. п., и не предали ли мы родину союзникам… Это было ужасное время, когда я не мог сказать твёрдо и прямо своим подчинённым, за что я борюсь». Мучимый сомнениями, Слащов подаёт в отставку, получает отказ  и вынужден «остаться и продолжать нравственно метаться, не имея права высказать своих сомнений и не зная, на чём остановиться.»  Но для него « уже не было сомнений, что безыдейная борьба продолжается под командой лиц, не заслуживающих никакого доверия, и. главное, под диктовку иностранцев, т. е. французов, которые теперь вместо немцев желают овладеть отечеством… Кто же мы тогда? На этот вопрос не хотелось отвечать даже самому себе.»
                Те же муки  испытывает булгаковский генерал Хлудов. Он ещё расстреливает и вешает, но по инерции, ибо всё больше задумывается, что любовь народная – не с белыми, а без неё победы в гражданской войне не одержать. Ненависть к союзникам Хлудов  вымещает тем,  что сжигает «экспортный  пушной товар», чтобы «заграничным шлюхам собольих манжет не видать». Главнокомандующего, в котором легко просматривается   прототип – Врангель, генерал – вешатель ненавидит, поскольку тот вовлёк его в заведомо обречённую, проигранную борьбу. Хлудов 
бросает главкому в лицо страшное: «Кто бы вешал,  вешал бы кто, ваше высокопревосходительство?» Но, в отличие от Слащёва, который в мемуарах  так и не покаялся ни за одну конкретную свою жертву, Булгаков заставил своего героя свершить последнее преступление: повесить «красноречивого» вестового  Крапилина, который  потом призраком  настигает палача и пробуждает у него совесть. >>.
                А теперь вернёмся к книге о Булгакове Олега Михайлова:
                << Поразительно, как глубоко проникает в душу своего героя Булгаков! Об этом, в частности, свидетельствуют воспоминания о прототипе Хлудова – Слащова Александра Николаевича Вертинского:
                «Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лёг спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажёг свет и отворил дверь. На пороге стояли два затянутых  элегантных адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
                -- Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
                -- Господа, -- взмолился я, -- три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
                Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
                -- Его превосходительство изъявил желание видеть вас, -- настойчиво
(без промежутка)

повторяли они…
                Через десять минут мы были на вокзале.
                В огромном пульмановском вагоне,  ярко освещённом, за столом сидело десять – двенадцать человек.
                Грязные тарелки, бутылки и цветы…
                Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука протянулась ко мне.
                -- Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поёте о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
                -- Нет, благодарю вас.
                -- Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
                Справа от него встал молодой офицер в  черкеске…
                Это и была знаменитая Лида, его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. (Кстати, Булгаков  в пьесе «Бег» переадресовал эту роль «адъютанта» «походной жене» генерала Чарноты Люське…)
                Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо.
                Длинная, белая, смертельно-белая маска с ярко-вишнёвым припухшим ртом, серо-зелёные мутные глаза, зеленовато-чёрные гнилые зубы…
                -- Спойте мне, милый, эту… -- он задумался. – О мальчиках… «Я не знаю зачем…»
                Я попытался отговориться.
                -- У меня нет пианиста, -- робко возражал я.
                -- Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет. Но сначала понюхаем.
                Он взял большую щепотку кокаина.
                Я запел.


                И никто не задумался
                Просто встать на колени
                И сказать этим                мальчикам,
                Что в бездарной стране
                Даже светлые подвиги –
                Это только ступени
                В бесконечные пропасти
                К недоступной Весне!..

              Я кончил.
               -- Вам не страшно? – неожиданно спросил он.
              -- Чего?
              -- Да вот… что все эти молодые жизни… псу под хвост. Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
             Я молчал.
                Он устало повёл плечами, потом налил стакан коньяку.
                -- Выпьем, милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню.
                Я выпил. Он встал. Встали и гости.
               
                И наконец – Константинополь.
                «Вскоре в Константинополе объявился и Слащов. Он поселился где-то в Галате с маленькой кучкой людей, оставшихся с ним до конца. В их числе была и знаменитая Лида. Вернее, я сам разыскал его. Он жил в маленьком грязноватом домике где-то у чёрта на куличках. Он ещё больше побелел и осунулся. Лицо у него усталое. Темперамент  куда-то исчез.
                Кокаин стоил дорого, и, лишённый его, Слащов утих, постарел сразу на десять лет.
                Разговор вертелся вокруг одной темы – о Врангеле. Слащов его смертельно ненавидел… Трудно было понять что-нибудь в этом потоке
бешенства. Помню только, что мне было его почему-то мучительно жаль. Всем своим новым, штатским видом он напоминал мне больную птицу, попавшую в клетку…
                Однажды в «Стелу» (загородный ресторан, где пел Вертинский – примеч. О.
Михайлова) приехал Слащов.  Он был с компанией неизвестных мне лиц, много пил и молчал. Я подошёл к нему. Он обрадованно, но грустно улыбнулся. Его лицо изменилось до неузнаваемости. Это уже не был  «герой Перекопа», как его величали, это был грустный, усталый и старый человек.
                Я, конечно, не претендую на точность или значительность своих выводов, но мне кажется, что чувствовал я его всё-таки верно. Слащов любил родину. И страдал за неё.  По-своему, конечно.
                Он предложил мне вина. Мы помолчали.
                -- А ты ведь действительно что-то знаешь, -- вдруг раздумчиво сказал он. – Но и ты ошибся. Как я. Мы все ошиблись, ужасно,  (без промежутка)

 непоправимо, непростительно ошиблись. Мы проглядели самое главное!.. Хочешь послушать моего совета? – спросил он, -- Возвращайся в Россию.» (Это ещё один фрагмент из книги воспоминаний А. Вертинского. А совета Слащова Вертинский послушался: он вернулся в Россию после  четверти века эмиграции – примеч. мои – В.К.).
                << Вернувшись на родину, --продолжает О. Михайлов, -- Слащов преподавал тактику комсостава «Выстрел». 11 января 1929 года был убит в помещении школы якобы из личной мести, хотя по времени это убийство совпадает с волной репрессий, обрушившихся на бывших офицеров Белой армии в 1929 – 1930 годах. >>. Это, вероятно, сказалось на концовке пьесы «Бег»: булгаковский Хлудов в самом конце пьесы кончает с собой (собственно говоря – этим пьеса и заканчивается.)
                Вы меня простите, уважаемые читатели, что порой повторяюсь. Это потому что я пользуюсь огромным количеством материалов, а в разных источниках частенько говорится одно и то же. Впрочем, кто может сделать лучше меня – пусть делает (если только у него появится такое
(без промежутка)
желание), а я делаю как умею.
                << В Хлудове немало от Слащова, -- пишет О. Михайлов, -- начиная с его ненависти  к «сидящим на чемоданах» (то есть старающихся поскорее улизнуть), с жестокости, с которой он отправлял на виселицу ни в чём не повинных людей (включая своего вестового Крапилина), и кончая откровенной враждебностью  к Главнокомандующему (то есть барону П. Н. Врангелю). >>. Я уже 2 раза говорил о ненависти Хлудова – Слащова к Главнокомандующему – Врангелю, но говорю об этом снова, потому что не могу отказать себе в удовольствии процитировать фрагмент из пьесы «Бег» -- разговор Хлудова и Главнокомандующего:
                Главнокомандующий. Благодарю вас, генерал, за всё, что вы, с вашим громадным стратегическим талантом, сделали для Крыма и больше не задерживаю. Я и сам сейчас переезжаю в гостиницу…
                Хлудов. К воде поближе?..
                Главнокомандующий. Нет, тут не болезнь. Вот уже  целый год вы омерзительным паясничеством прикрываете ненависть ко мне.

                Хлудов. Не  скрою, ненавижу.
                Главнокомандующий. Зависть? Тоска по власти?
                Хлудов. О, нет, нет. Ненавижу за то, что вы меня вовлекли во всё это. Где обещанные союзные рати? Где Российская империя? Как могли вы вступить  в борьбу с ними, когда вы бессильны. Вы понимаете, как может ненавидеть человек, который знает, что ничего не выйдет, и который должен делать? Вы стали причиной моей болезни! (Утихая.) Впрочем, теперь вообще не время, мы оба уходим в небытиё.
                << Его (Хлудова) болезнь, -- продолжает О. Михайлов, -- с маниакальным бредом (разговоры с повешенным Крапилиным) очень напоминает бред наркомана, хотя впрямую об этом не говорится. Даже внешне Хлудов напоминает Слащова:  «Человек этот бел лицом, как кость» (вспомним характеристику, которую даёт Вертинский: «Длинная, белая, смертельно белая маска»). Как и Слащов, Хлудов, прощаясь с героями, говорит о своём возвращении на родину. <...>
                Уже  говорилось, – рассказывает дальше О. Михайлов, -- что «Бег» --

 (без промежутка)
вершина драматургического творчества Булгакова и одновременно завершение темы, поднятой в пьесе «Дни Турбиных» (недаром «Бег» был написан Булгаковым в расчёте на основных  исполнителей «Дней Турбиных» в Художественном театре). Писатель (и об этом говорилось, но я хочу повторить кое-что, чтоб протянуть ниточку повествования дальше) пользовался в работе документальными источниками, в частности воспоминаниями генерала Слащова. (Пользовался он  и воспоминаниями  бывшего главы крымского земства князя  В. А. Оболенского «Крым при Врангеле. Мемуары  белогвардейца» -- эта книга вышла в 1924 г. в Берлине, печатались они и в журнале «Голос минувшего на чужой стороне»; пользовался писатель и др. источниками – примеч. моё – В. К.).   
                Картины жизни в эмигрантском Константинополе  Булгаков записывал по рассказам Любови Евгеньевны. Она вспоминала: << чтобы «надышаться» атмосферой Константинополя,  в котором я прожила несколько месяцев,  М[ихаил] А[фанасьевич] просил меня рассказать о городе.  Я рассказывала, а он как художник брал только самые яркие пятна, нужные
(без промежутка)
ему для сценического изображения.
                Крики, суета, интернациональная  толпа большого восточного города показаны им выразительно и правдиво (напомню,  что Константинополь в то время был в ведении представителей Франции, Англии, Италии. Внутренний  порядок охраняла международная полиция. Султан номинально ещё существовал по ту сторону Босфора…).
                Что касается тараканьих бегов, то они с необыкновенным булгаковским блеском и фантазией родились из рассказа Аркадия Аверченко «Константинопольский зверинец», где автор делится  константинопольскими впечатлениями тех лет. На самом деле, конечно, никаких тараканьих бегов не существовало. Это лишь горькая гипербола и символ – вот, мол, ничего иного эмигрантам и не остаётся, кроме тараканьих бегов >> (Из воспоминаний Л. Е. Белозерской – Булгаковой).
                И ещё (опять Белозерская):
                << Он (т. е. Булгаков – примеч.  О. Михайлова) смотрит внимательным и требовательным глазом. Вопросы эти
(без промежутка)
писательские:
                -- Какая толпа? Кто попадается навстречу? Какой шум слышится в городе? Какая речь слышна? Какой цвет бросается в глаза?..
                Вся первая часть, посвящённая Константинополю, рассказана мной в мельчайших  подробностях Михаилу Афанасьевичу Булгакову, и можно  смело сказать, что она легла в основу его творческой лаборатории при написании пьесы «Бег»…>>.
                Опять О. Михайлов:
                << Можно сказать, что «Бег» -- эпилог в «хождении по мукам» российской  интеллигенции, часть которой – кто с чистой душой, как Серафима и Голубков, кто мучимый угрызениями совести, как Хлудов, -- возвращается  на родину с неясными перспективами и смутными надеждами. >>.
               
               
               
                (обычный промежуток).
               
               
               
               
             

                В апреле 1927 г. был заключён договор с МХАТом, по которому Булгаков обязался представить не позднее 20 августа 1927 г. пьесу «Рыцарь Серафимы» или «Изгои». Тем самым драматург погашал аванс, выданный 2 марта 1926 г. за будущую постановку  инсценировки «Собачьего сердца», не осуществлённую из-за запрещения повести.  Рукопись «Рыцаря Серафимы» или «Изгоев» не сохранилась. 1 января 1928 г. Булгаков заключил новый договор с МХАТом. Теперь пьеса называлась «Бег». 16 марта 1928 г. драматург сдал её в театр. >>.
                16 апреля (спустя месяц) на художественном совете МХАТа было запланировано начать в будущий сезон работу по постановке «Бега». Однако 9 мая 1928 г. Главтрепертком  признал «Бег» «неприемлемым» произведением.  Какие же причины были главные – почему Главрепертком признал «Бег» неприемлемым произведением?   Причин было несколько. Обратимся к Энциклопедии
Булгаковской. Там написано: <<…автор никак не рассматривал кризис мировоззрения тех персонажей, которые принимают Советскую власть, и политическое оправдание ими этого шага. Цензура сочла также, что белые генералы в пьесе чересчур героизированы, и даже глава крымской контрреволюции Врангель  будто бы по авторской характеристике «храбр и благороден». На самом деле у Булгакова в первой редакции «Бега» белый Главнокомандующий, в котором легко узнаваем главнокомандующий Русской армией в Крыму генерал – лейтенант барон  Пётр Николаевич Врангель (1878 – 1928)…, в портретной ремарке описывался следующим образом: «На лице у него усталость, храбрость, хитрость, тревога» (но никак не благородство). Кроме того, Главреперткому очень не понравилась «эпизодическая фигура будённовца в 1-й картине, дико орущая о расстрелах и физической расправе», что будто бы «ещё более подчёркивает превосходство и внутреннее благородство героев белого движения» (иного изображения  врагов, чем простая карикатура, цензоры решительно не признавали). Театр вынужден был потребовать от автора переделок «Бега» >>.  Вернёмся к уже сказанному. – Самая главная вина писателя – то, что он «говоря о белой армии и «буржуях» -- Голубкове и Серафиме, пишет не плакаты и схемы, а живые образы, объёмные характеры.  И в этом  опустившемся мире Голубков продолжает любить Серафиму, Чарнота – не утрачивает озорства и не способен предать Люську, узнанную им    (без промежутка)
«мадемуазель Фрежоль», Хлудов  поддерживает Голубкова, а Люська стремится оберечь  Серафиму. Ещё одна важная причина того что пьесу сочли неприемлемой – «сомнительная» репутация Булгакова. Его имя уже в то время было для критиков, как красная тряпка для быка.
                И тут Булгакову – младшему своему со – брату по перу – помог А. М. Горький. << 9 октября 1928 г., -- говорится  в «Энциклопедии булгаковской», -- на заседании художественного совета он высоко отозвался о «Беге»: «Чарнота  -- это комическая роль (с чего Горький это взял – только потому, что Чарнота через весь Париж идёт в подштанниках, а потом выигрывает в карты у Корзухина кучу денег? – недоумение – моё – В. К.), что касается Хлудова, -- продолжает А. М. Горький, --то это больной человек.  Повешенный вестовой был только последней
(без промежутка)
каплей, переполнившей чашу и довершивший нравственную болезнь.
                Со стороны автора не вижу никакого раскрашивания белых генералов. Это – превосходнейшая комедия, я её читал три раза, читал А.И. Рыкову (председателю Совнаркома – примеч. Б. Соколова) и другим товарищам. Это – пьеса с глубоким,  умело скрытым сатирическим содержанием…
                Когда автор здесь читал, слушатели (и слушатели искушённые) смеялись. Это доказывает, что пьеса очень ловко сделана
                «Бег – великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас. >>.   
                А теперь снова обратимся к книге Олега Михайлова:
                << Горький ошибался, назвав «Бег» «превосходнейшей комедией».  Впрочем, великие произведения вообще не укладываются  в привычные литературоведческие шаблоны. Недаром Гоголь обозначил жанр «Мёртвых душ» как поэму, а Достоевский дал своему «»Двойнику» подзаголовок «Сны». Как уже говорилось, из «восьми снов»
(без промежутка)
выстраивается и драма «Бег», открывающаяся ремаркой: «Мне (то есть автору) снился монастырь…>>
                11 октября 1928 г. в «Правде» появилось сообщение о том, что Главрепертком разрешил МХАТу приступить к репетициям «Бега» при условии  некоторых изменений текста, и репетиции начались в тот же день. Основные роли распределились так:
                Хлудов – Н. П. Хмелёв.
                Чарнота – Б. Г. Добронравов.
                Серафима – В. С. Соколова.
                Люська – О. Н. Андровская.
                Голубков – М. М. Яншин.
                Врангель – Малолетков.
                Но 13 октября Горький уехал на лечение в Италию, а 22 октября на расширенном заседании  политико -- художественного совета  реперткома по поводу «Бега»
пьесу отклонили. А 24 октября было объявлено о запрещении постановки.  В печати  началась кампания против «Бега», хотя авторы статей часто   (без промежутка)

даже не были знакомы с текстом  пьесы.  23 октября 1928 г. в «Комсомольской правде» была напечатана подборка «Бег назад  должен быть приостановлен». Хлёсткие названия были и в других газетах и журналах: «Тараканий набег», «Ударим по булгаковщине». Позже эти заголовки, как и многие другие, были блестяще спародированы в кампании против романа Мастера в «Мастере и Маргарите».
                2 февраля 1929 г. И. В. Сталин, отвечая на письмо драматурга В. Н. Билль – Белоцерковского (письмо – донос на Булгакова) дал резко отрицательную  оценку «Бегу»:
                << «Бег» есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, -- стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. «Бег», в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление.
                Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам ещё один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять,  что все эти, по-своему «честные»
(без промежутка)

Серафимы и всякие приват-доценты,  оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что оно сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли  волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно.  >>.
                Вождь интеллигенцию очень не любил, и это хорошо чувствуется по тону письма; поэтому общий язык с писателем, ставившим своей главной задачей «упорное изображение русской интеллигенции,  как лучшего слоя в нашей стране», лидер большевиков найти не мог. Сталинские пожелания насчёт пьесы  были неприемлемы для Булгакова, но они совпадали с рекомендациями Главреперткома.  Режиссёр спектакля Илья Яковлевич Судаков, пытаясь спасти  полюбившуюся  мхатовцам пьесу, готов был принять многие цензурные требования: на заседании 9 октября 1928 г. он высказал мнение, что Серафима Корзухина и приват – доцент Голубков, интеллигенты, оказавшиеся в эмиграции вместе с белой армией, должны « возвращаться не для того чтобы увидать снег на Караванной (так в пьесе – В.
(без промежутка)

К.), а для того,чтобы  жить в РСФСР». Ему совершенно справедливо возражал начальник Главискусства А. И. Свидерский, склонявшийся к разрешению «Бега»:
                «Идея пьесы – бег, Серафима и Голубков бегут от  революции, как слепые щенята, как бежали в ту полосу нашей жизни тысячи людей, а возвращаются только потому, что хотят увидеть именно Караванную (это в Петербурге – В. К.), именно снег, -- это правда, которая понятна всем. Если же объяснить их возвращение желанием принять участие в индустриализации страны – это было бы несправедливо и потому плохо.» Но после сталинского письма Билль – Белоцерковскому перспективы постановки «Бега» стали совсем призрачными.
                Последняя репетиция пьесы «Бег» состоялась 25 января 1929 г. (тогда ещё
не верили, что действительно последняя). В 1933 г. МХАТ попытался вернуться к вопросу о булгаковской пьесе (повторяю – она полюбилась мхатовцам). За несколько лет до этого, 14 октября 1929 г., театр расторг договор с Булгаковым и потребовал назад аванс (в счёт погашения этого долга драматург начал работу над пьесой «Кабала   (без промежутка)
 святош» -- о ней речь ещё впереди), Не  имела последствий и попытка постановки «Бега» в Ленинградском  Большом Драматическом  Театре, договор с которым был заключён 12 октября 1929 г.
                29 апреля 1933 г. МХАТ заключил с Булгаковым  новый договор и драматург начал переработку текста. Направление переделок было определено в разговоре Ильи Яковлевича Судакова с председателем Главреперткома, критиком и драматургом Осафом Семёновичем Литовским, изложившим требования цензуры. Судаков передал их в письме Дирекции МХАТа 27 апреля 1933 г.: «…Для разрешения пьесы необходимо в пьесе ясно провести мысль, что белое движение погибло не из-за людей хороших или плохих,  а вследствие порочности самой белой идеи.
                29 июня 1933 г. драматург  послал Судакову  текст исправлений. 14 сентября 1933-го он писал по этому поводу брату Николаю Булгакову в Париж:
                << В «Беге» мне было предложено сделать изменения.  Так как  изменения эти вполне совпадают  с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал. >>.
                В 1933 г. МХАТ продолжал всерьёз готовиться к постановке «Бега». Художник В. В. Дмитриев работал над декорациями, а 11 октября  1933-го даже обсуждалось, в присутствии Булгакова, музыкально – шумовое оформление будущего спектакля. Прошёл ещё год. 8 ноября 1934 г. Булгаков получил  сведения, что «Бег» как будто разрешён и начинается распределение ролей. 9 ноября он написал новый вариант финала, с самоубийством Хлудова и с возвращением в Россию Серафимы и Голубкова.  Но 21 ноября 1934 г. драматург  узнал о новом запрете «Бега».
                Последний  раз Булгаков вернулся к тексту пьесы после того, как 26
сентября 1937 г., узнал, что Комитет по делам искусств просит прислать экземпляр «Бега». 1 октября переделка была завершена, и пьеса  отдана в Комитет искусств. Но 5 октября 1937 г., не получив из МХАТа никаких известий на счёт пьесы, Булгаков, согласно записи в дневнике 3-й жены, Елены Сергеевны Булгаковой, пришёл к абсолютно правильному, хотя и печальному выводу: << -- Это

(без промежутка)
означает, что «Бег» умер. >>. Больше попыток  постановки  пьесы  при жизни драматурга не предпринималось. Кстати, Константин Сергеевич Станиславский, один из основателей  Художественного театра,   с дорогой душой принял вступление замечательного драматурга в  Театр в качестве режиссёра – ассистента. 4 сентоября 1930 г.он писал Булгакову.
                << Дорогой и милый Михаил Афанасьевич!
Вы не представляете себе, до какой степени я рад Вашему вступлению в наш театр. Мне пришлось поработать с Вами лишь на нескольких репетициях «Турбиных»? и я тогда почувствовал в Вас режиссёра (а может быть и артиста?!).
                Мольер и многие другие совмещали эти профессии с литературой!
               От всей души приветствую Вас, искренне верю в успех и очень бы хотел поскорее поработать вместе с Вами.>>.
                Но я сейчас опять забежал вперёд: о том, как Булгаков оказался в театре в качестве режиссёра – ассистента – рассказ ещё впереди.
                Да, Станиславский рад был Булгакову. Но не в его власти было довести «Бег» хотя бы до генеральной репетиции: это решалось наверху. А о том, какова же была пьеса «Бег», свидетельствует в частности Виталий Виленкин, выдающийся театровед, в то время, когда он общался с Булгаковым во МХАТе, он был ещё совсем молодым человеком.
                << Я уже больше года работал  в Литературной части театра и, следовательно,  был причастен к составлению его репертуара. Я не мог не думать о Булгакове, о том, как побудить его написать для МХАТ новую пьесу, мечтал об этом во сне и наяву. Меня страшно интересовала и старая его пьеса -- «Бег», которая несколько лет тому назад репетировалась  в блестящем составе исполнителей (Хмелёв, Андровская, Станицын, Тарасова, Ершов, Прудкин), а потом репетиции прекратились. Тем не менее «Бег»  никогда не исчезал окончательно из поля зрения театра, о нём продолжали с восхищением вспоминать, пытались даже включить его в план сезона, и снова приходилось от этого отказываться – откладывать до более благоприятного времени. А я знал эту пьесу только понаслышке. Вот я и решился как-то   (без  промежутка)

подойти к Михаилу Афанасьевичу в «чайном фойе», где он иногда любил посидеть за столиком и где его тут же со всех сторон буквально облепляла актёрская молодёжь, так и смотревшая ему в рот, когда он что-нибудь рассказывал. Я попросил у него «Бег» -- почитать. Он сказал, что это вполне возможно, что даст с удовольствием, но только если я приду к нему домой и у него прочитаю пьесу. Потом оказалось, что ему тоже хотелось познакомиться, что он ко мне приглядывался.
                В назначенный вечер я пришёл к нему на улицу Фурманова (б. Нащокинский переулок). Он сам открыл мне дверь, против которой на стене прихожей  висел плакат с бутылкой, накрест перечёркнутой красным штрихом и изречением:  «Водка – враг, сберкасса – друг». Меня тут же сразу обласкала его жена Елена Сергеевна. Мне очень понравилась вся обстановка маленькой квартиры: старинная мебель, уютные настольные лампы, раскрытый рояль с «Фаустом» на пюпитре, цветы.
                В кабинете было множество книг, впрочем, как и в коридоре, столовой -- везде. Меня поразило обилие  всевозможных толковых и фразеологических словарей на нескольких   
(без промежутка)
иностранных языках, справочников, кулинарных книг, гороскопов, толкователей снов – сонников, разных альманахов  и путеводителей по городам и странам.
                Много было книг не только классиков, но и писателей как бы второго ряда – Вельтмана, Полевого, Нарежного – их редко встретишь в писательских библиотеках. А вот сугубо научных книг было крайне мало (это всё я рассмотрел уже потом).
                Михаил Афанасьевич  усадил меня в своём кабинете, положил на   стол папиросы, придвинул лампу, принёс стакан чаю и оставил наедине с пьесой.  В квартире было тихо, только к концу моего чтения раздалось подряд несколько звонков в дверь и послышались голоса.
                Когда я вышел в столовую, там оказалось уже довольно большое общество: художники В. В. Дмитриев и П. В. Вильямс с женой – актрисой, Женя Шиловский – сын Елены Сергеевны, О. С. Бокшанская --– её старшая сестра, секретарь дирекции МХАТ. Начался ужин, и все как-то сразу оказались втянутыми в интересный, живой, очень весёлый разговор. Мне всё хотелось свернуть его на «Бег»,     (без промежутка)


и уже какие-то весьма честолюбивые «завлитские» мечты шевелилис у меня в голове, уже мерещилось, что вот именно мне-то  и суждено вернуть эту «пьесу в восьми снах»  в репетиционное фойе МХАТа. Но о «Беге» мне ничего сказать не пришлось, потому что Михаил Афанасьевич эту тему как-то ловко отвёл. Он был очень оживлён и много рассказывал. Это и были, очевидно, булгаковские устные новеллы, о которых я столько слышал: одна смешнее другой, одна другой острее и неожиданнее.
                Я и сейчас не мог бы определить, в чём именно заключался этот его особый талант, почему эти новеллы возникали так непринуждённо, а били всегда в самую точку, почему они не линяли потом от повторения, почему мы все чуть что под стол не валились от хохота, в то время как он сохранял полнейшую серьёзность и, казалось, ничего не делал ради комического эффекта. Знаю только, что это были рассказы писательские, а не актёрские.  Не имитации, не «показывание», не шаржи, а блистательные фейерверки импровизации, отточенность деталей и неожиданная «изюминка» сюжета, мастерски подготовлявшаяся всевозможными оттяжками и отступлениями. И ещё знаю, что пытаться воспроизвести булгаковские застольные беседы – дело совершенно гиблое, и это не раз уже доказано. Запомнились характерные названия: «Про скелет», «Покойник в поезде», «Разворот у инженера N. N.». Импровизировались и сюжеты остро злободневные, соль которых состояла в том, что лица всем известные представали вдруг в совершенно неожиданном сатирическом остранении. Среди этих персонажей иногда появлялся и  Сталин в своём ближайшем окружении, например, с Ждановым – в связи с «Сумбуром вместо музыки» в «Правде», после посещения оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда».
                Ушёл я тогда поздней ночью, в полном упоении и от «Бега», и от рассказов, и от дома, -- вообще от Булгакова. Впечатление от пьесы я ему потом всё-таки высказал. Но экземпляр «Бега» он театру так и не дал: не верил в реальность наших мечтаний и попыток, не хотел новых мук. >>.
                Премьера пьесы состоялась лишь 29 марта 1957 г. в Сталинградском театре – через 17 лет после смерти Великого Писателя ! Но сейчас  вернёмся в конец 1920-х -– начало 1930-х г. г. 
                То что пьеса «Бег» не была допущена к постановке, по словам О. Михайлова, «было для Булгакова последним, страшным ударом. Итогом этой беспрецедентной травли стало обращение к Генеральному секретарю И. В. Сталину, Председателю ЦИК М. И. Калинину,  Начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, М. Горькому, которое  завершалось  трагической концовкой: «К концу десятого года (литературной работы – примеч. О. Михайлова) силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься и ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведённый до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЙ МОЕЙ Л.Е. БУЛГАКОВОЙ, которая к прошению этому присоединяется»>> (когда Булгаков писал это письмо, его женою была ещё Любовь Евгеньевна).   
                В одном из писем к брату Николаю в Париж (он переписывался с Николаем)  он делится своими мучениями –-- письмо написано с отчаянием:
                «…Теперь сообщаю тебе, мой брат, положение моё неблагополучно.
                Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной моей строки не напечатают. В 1929 году совершилось моё писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал в Правительство   (без промежутка)

СССР Заявление, в котором прошу меня  с женой моей выпустить за границу на любой срок.
                В среде у меня нет надежды. Был один зловещий признак – Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то что я оставался (это было несколько месяцев тому назад).
                Вокруг меня уже ползёт змейкой тёмный слух о том, что я обречён во всех смыслах.
                В случае, если моё заявление будет отклонено, игру можно считать оконченной, колоду складывать, свечи тушить. 
                Мне придётся сидеть в Москве и не писать, потому что не  только писаний моих, но даже фамилии моей равнодушно видеть не могут.
                Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдёт чуда. Но чудеса случаются редко…»
                За этим письмом следовали несколько драматичных обращений  в Правительство СССР  и лично к И. В. Сталину. В ответ – молчание. В  очередном, по словам О. Михайлова «принципиально важном обращении» 28 марта 1930 г.  Булгаков, в том числе, писал:
(некоторые цитаты из тех, что сейчас прозвучат, раньше уже звучали, но там был другой контекст,
    так что  прочитайте их 2-ой раз). Итак, вот что, в частности, писал Булгаков:
                << …Произведя анализ моих альбомных вырезок, я обнаружил  в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них похвальных было – 3, враждебно – ругательных – 298…
                Героя моей пьесы «Дни Турбиных» Алексея Турбина печатно в стихах называли «СУКИНЫМ СЫНОМ», а автора пьесы рекомендовали как «одержимого СОБАЧЬЕЙ  СТАРОСТЬЮ». Обо мне писали как о «литературном УБОРЩИКЕ, подбирающем объедки после того, как «НАБЛЕВАЛА ДЮЖИНА гостей».
                Писали так:
                «…МИШКА Булгаков, кум мой, ТОЖЕ ИЗВИНИТЕ ЗА ВЫРАЖЕНИЕ, ПИСАТЕЛЬ, В ЗАЛЕЖАЛОМ МУСОРЕ ШАРИТ… Что это, спрашиваю, братишечка, МУР 
у тебя… Я человек деликатный, возьми  и ХРЯСНИ ЕГО ТАЗОМ ПО ЗАТЫЛКУ… Обывателю без Турбиных вроде как БЮСТГАЛЬТЕР СОБАКЕ без нужды… Нашёлся,  СУКИН СЫН. НАШЁЛСЯ ТУРБИН, ЧТОБ ЕМУ НИ СБОРОВ, НИ УСПЕХА…» («Жизнь искусства». – 1927. -- № 4.)
                Писали о Булгакове, который чем был, тем и останется –
НОВОБУРЖУАЗНЫМ ОТРОДЬЕМ (я эти слова уже цитировал – по-моему так оскорбил Булгакова поэт Александр Безыменский – В. К.), брызжущим отравленной,  но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы («Комс. Правда», 14/X. – 1926 г.).
                Сообщали, -- пишет Булгаков, -- что от моей пьесы «Дни Турбиных» идёт «ВОНЬ» (стенограмма  совещания при Агитпроме в мае 1927 г. ) и так далее, и так далее… 
                Я доказываю с документами в руках, -- продолжает Булгаков, --  что вся пресса в СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с НЕОБЫКНОВЕННОЙ ЯРОСТЬЮ доказывали, что произведения Михаила Булгакова не могут
(без промежутка)

существовать.
                Дальше Булгаков пишет о себе как о мистическом писателе и о себе как о сатирике – о своих сатирических произведениях, «в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм  в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное – изображение  страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя – М. Е. Салтыкова --– Щедрина.
                Нечего и говорить, что пресса в СССР и не подумала  серьёзно отметить всё это, занятая малоубедительными сообщениями о том, что в сатире М. Булгакова – «Клевета».
                Один лишь раз, в начале моей известности, было замечено с оттенком как бы высокомерного удивления:
                «М. Булгаков ХОЧЕТ стать сатириком нашей эпохи» (Книгоноша. – 1925. -- №6).
                Увы, глагол «хотеть» напрасно взят
 в настоящем времени. Его надлежит перевести в плюсквамперфектум: М. Булгаков СТАЛ САТИРИКОМ и как раз в то время, когда никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира в СССР абсолютно немыслима.
                Не мне выпала честь выразить эту криминальную мысль в печати. Она выражена  с совершеннейшей ясностью в статье В. Блюма (в «Лит. Газ.»),  и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу:
                ВСЯКИЙ САТИРИК В СССР ПОСЯГАЕТ НА СОВЕТСКИЙ СТРОЙ.
                Мыслим ли я в СССР?
                И наконец, последние мои черты, -- продолжает Булгаков, -- в погубленных пьесах  «Дни Турбиных», «Бег» и в романе «Белая гвардия»: упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение  интиллигентско – дворянтской семьи, волею непреложной  исторической  судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии в традициях «Войны и мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного  с интеллигенцией.
                Но такого рода изображение приводит к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает – несмотря на свои великие усилия СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ – аттестат белогвардейца – врага, а получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком  в СССР.
                Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу.
                Если же и то, что написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское Правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр в качестве штатного режиссёра… Моё имя сделано настолько одиозным, что предложения с работы с моей стороны встретили ИСПУГ, несмотря на то что в Москве громадному количеству актёров и режиссёров, а с ними и директорам театров, отлично известно моё виртуозное знание сцены (такое же знание сцены было из русских драматургов только у великого А. Н. Островского – прим. моё – В. К.).
                Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста режиссёра и актёра, который берётся добросовестно ставить любую пьесу, начиная  с шекспировских пьес и вплоть до пьес сегодняшнего дня.
                Я прошу о назначении меня лаборантом – режиссёром в 1-й  Художественный театр – в лучшую школу, возглавляемую  К. С. Станиславским и В. И. Немировичем – Данченко.
                Если меня не назначат режиссёром, я прошусь на штатную школу статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены.
                Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдёт нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, В ДАННЫЙ МОМЕНТ – НИЩЕТА, УЛИЦА И ГИБЕЛЬ.>>.
                «Это манифест писателя, -- пишет О. Михайлов, -- бросившего смелый вызов не просто жалкому Главреперткому, но и самим власть имущим.»
                В. И. Лосев комментирует смелое письмо М. А. Булгакова:
                << Письмо это, очевидно, ещё многие годы будет в центре внимания как исследователей – булгаковедов, так и почитателей таланта Булгакова, поскольку оно  отражает прежде всего творческие и политические взгляды писателя. При изучении содержания письма необходимо,  на наш взгляд, учитывать следующее предупреждение самого автора: «Мой литературный портрет закончен, и он же есть политический портрет. Я не могу сказать, какой глубины криминал можно отыскать в нём, но я прошу об одном: за пределами его не искать ничего. Он исполнен совершенно добросовестно.»>>.


Рецензии