Ощущение хрупкости Глава 2

Значительную часть детства я провела либо в компании Тани, либо в полном одиночестве. Ни то, ни другое нисколько не тяготило, не мучило и не травмировало меня. Я знаю, в мире есть дети, не способные и минуты провести без себе подобных. Они сбиваются в стайки. Они громко визжат, кричат, бегают и занимаются совершенно бесполезными, на мой взгляд, играми на пару со сверстниками. После школы они вместе идут домой, где продолжают игры, прерванные на перемене, пьют пепси-колу в стеклянных бутылочках и надувают воздушные шары без всякого повода, без всякого желания понравиться кому-либо еще, почувствовать себя лучше, чем ты есть на самом деле. Я никогда такой не была – отец рассказывал, что я была необыкновенно спокойным, покладистым и задумчивым, но вовсе не мечтательным ребенком. Я постоянно избегала большие, шумные сборища, игрища, проводимые с единственной целью, - выставить напоказ детское эго, доказать в первую очередь самим себе и, лишь потом, взрослым, что ты уже что-то собой представляешь в этом мире.
Таня приучала меня к чтению, и все началось отнюдь не с произведений Агнии Барто, которые я, пусть и читала в том раннем, нежном возрасте, но к которым оставалась глубоко равнодушной. Девушка приносила из библиотеки и читала мне вслух отрывки из взрослых книг. Я ничего в них не понимала, однако знала, что должна смирно сидеть на стуле в кухне и слушать, пока Таня своим чарующим, прелестным голоском, навсегда освободившимся от южного акцента, зачитывала мне длинные главы из произведений немецкоязычных авторов. Ближе к вечеру она возвращалась домой, и я вновь оставалась одна, и все наблюдала за отцом, который сидел за письменным столом спиной ко мне, и вымучивал свой роман, которому так никогда и не суждено было увидеть свет.
Я не желала ни на шаг отходить от Тани – она была единственным взрослым человеком, вызывавшим во мне объективно сильные эмоции. Таня была самой красивой, ухоженной девушкой из всех, когда-либо виденных мною. Она великолепно играла на фортепьяно, которое помещалось в нашей маленькой комнате, и мы вместе с отцом с упоением слушали работы великих, именитых мастеров, перелагаемых в ее исполнении в довольно-таки вольной интерпретации. Она замечательно улыбалась, и, мне казалось, что впоследствии я лишь в кино видела такие идеально белые, ровные зубы, какие были у Тани. Я любила зарываться лицом в ее роскошные, волнистые рыжие волосы, и мне нравились ее зеленые, как у служанки Геллы, глаза. Помню, как она держала меня за руку, пока мы стояли в очереди в гастрономе, ужасающе огромной, бесконечно мерзкой, вдоволь пропахшей разложением и гнилью, очереди. Мать никогда в жизни не держала меня за руку, даже когда я была совсем маленьким и беззащитным ребенком. Мы тогда хотели купить банку сметаны, не более, но, когда очередь дошла до нас, выяснилось, что сметану уже раскупили.
Больше всего на свете я боялась, что однажды Таня исчезнет из нашей с отцом жизни, точно так же резко и непоправимо, как она однажды появилась в ней. Быть может, она вернется к себе на юг, в свой родной дом, о котором девушка никогда не рассказывала, и я не знала, в чем причина ее многочисленных тайн и секретов, и только догадывалась, что ей, почти, как и каждому из нас, есть, что скрывать. Я фантазировала, воображала, как отец познакомился с Таней, - об этом взрослые мне также ничего не рассказывали. Он встретил ее в одном из парков, в которых мы затем нередко бывали с девушкой, или случайно заприметил покидающей стены химического института. Высокая, необыкновенно хрупкая девушка, улыбающаяся всем подряд и в то же время никому, в частности. Временами она могла быть необыкновенно эмоциональна, говорила так быстро и так стремительно, как если бы на полной скорости бежала марафон. Я плохо понимала значение ее речей, однако отец внимательно вслушивался в каждое слово, изредка понимающе кивал, и целовал ее в губы, красивые, пухлые, изящные и кажущиеся теперь такими родными, губы.
В один из прелестных весенних дней Тани не стало. Помню эту красивую, абсолютно безмятежную, теплую весну 1980-го, и я, двенадцатилетняя, возвращаюсь в обед домой из школы, прохожу в кухню и вижу, как отец буквально ползет по обшарпанной стене, в то время как все тело его сотрясают рыдания. Именно тогда я впервые увидела, как плачет мужчина, - до сих пор я знала лишь женские, в частности, материнские слезы.
Я подошла к нему ближе и принялась гладить по плечу, когда этот взрослый, давно сформировавшийся физически мужчина, будучи раза в три сильнее меня, дочери, обратил ко мне свое искаженное болью лицо, и сильно толкнул, так что я упала на пол. Он не ударил меня, но оттолкнул от себя, как если бы я была не его ребенком, не его дочерью, а неким отбросом, сиротой, беспризорной животиной, с которой хозяева всегда-всегда обращаются, как придется. Иногда мне кажется, что лучше бы он действительно ударил меня, - это было бы не так унизительно.
Жизнь наладилась, когда отец помог мне встать на ноги, протянул свою крепкую, мужественную волосатую руку, и крепко обнял. Я тоже плакала – уже тогда, в столь нежном возрасте, я знала, что есть горе и есть смерть. Вот только гадала, с кем случилось несчастье, - с матерью или с Таней? Последняя, как выяснилось, этим утром была нетрезва, и ее сбила электричка, на которой девушка планировала ехать на занятия в аспирантуру. Отец не пустил меня на похороны Тани, однако из года в год я навещала ее могилку, ухаживала за ней, пускала непрошеную слезу и, когда прочитала наконец «Доктор Живаго» Пастернака, всякий раз, по прибытии, повторяла первое предложение книги: «Шли и шли и пели «Вечную память», и когда останавливались, казалось, что её по залаженному продолжают петь ноги, лошади, дуновения ветра». К тому времени я была уже взрослой женщиной, но меня страшно успокаивала данная фраза. Я знала, что, когда придет срок хоронить близких, пусть даже кого-нибудь из родителей, я буду беззвучно шептать эти строки.
Этой же весной, в самом начале мая, мы вместе с мамой отправились на поезде в Ленинград. В течение всей поездки я не уставала вспоминать наши с Таней прогулки по Москве, и была приятно удивлена, заметив по прибытии, что Ленинград ничуть не хуже Москвы, а в некоторых случаях – красивее.  Мать положила на раскладной столик газеты и книги, которые запланировала прочесть в поездке. Она привыкла всегда читать в путешествиях: газеты, брошюры, книги, анкеты, кроссворды и порой даже заграничные журналы мод, достать которые в то время было очень трудно. Чтение успокаивало ее, помогало забыться. Сквозь незанавешенное окошко в купе проникали последние вечерние лучи краткого московского весеннего солнца. Я впервые в жизни покидала свой родной город весной – для меня это все равно что начало новой жизни, и в то же время – путешествие в никуда. Родители так никогда и не сообщили мне, что я фактически родилась на периферии, в области между двумя городами – Ленинградом и Москвой, поэтому я большую часть жизни с гордостью думала о том, что я – москвичка.
Мать сидела на полке, противоположной моей, немного сутулая и, по неясной причине, суровым коршуном смотрела куда-то мимо меня, в то время как я из последних сил все надеялась заставить ее сфокусировать взгляд на дочери. Бесполезно. Она всегда любила меня меньше, чем отец, - я это поняла давным-давно. С первым движением состава, стуком мощных колес о равнодушно-податливые рельсы она сумеет навсегда забыть свое невзрачное прошлое. В тот момент мне остро захотелось, чтобы к нам в купе кто-нибудь подсел, желательно такая же молодая женщина, как и моя мать, но, в отличие от того немого, погрузившегося в свои мысли манекена, что сидел напротив меня, эта женщина будет улыбчивой, ласковой и разговорчивой, какой и была Таня в лучшие годы своей жизни. Я потеряла вторую маму, и теперь у меня оставался бездушный слепок, намек на несостоявшуюся любовь. Отец провожал нас, он стоял на перроне Ленинградского вокзала, и что-то кричал, и махал рукой, но мать не реагировала. Внезапно я захотела остаться в Москве вместе с отцом, чтобы не ехать в одном купе с этой мертвой женщиной, чтобы навсегда забыть аромат ее духов, прикосновение холодных рук, тупую, измученную, кривую полуулыбку. У меня больше не было матерей – одна лежала в сырой земле, другая – пусть и живая, отказывалась признавать меня своей дочерью.
Я проспала большую часть поездки и, когда открыла глаза, выяснилось, что мы уже приехали, и мама, так же молча, хорошо отточенными, но уже усталыми движениями рук, собирает наши немногочисленные вещи. Она была в сером весеннем плаще, под ним – длинное платье, обута в туфли на невысоком каблуке. Когда мы двигались к выходу из поезда, мама повернулась ко мне спиной, и я громко звала ее, однако она ни разу не обернулась, и тогда я удивилась непрошенным слезам, совершенно определенно догадавшись, что дочь для нее теперь – не более, чем обуза, придаток к телу, полный раковых клеток, что-то такое, от чего человеку просто необходимо избавиться при помощи хирургического вмешательства. Иначе пострадает его бесценная, несравненная жизнь.
Я стояла в середине вагона, обливаясь горючими слезами, и смотрела, как мать решительно покидает вагон, так ни разу и не обернувшись, не посмотрев в мою сторону. В этот момент я знала, что решение может быть только одно, - уйти насовсем. Подождав еще какое-то время, я, подгоняемая сварливыми окриками полноватой, неухоженной проводницы, вышла на воздух. В Ленинграде был вечер – совершенно чудесный, благостный, майский вечер, который мне предстояло провести в полном одиночестве. Родная мать действительно отказалась от меня, в то время как Таня, будучи мертвой или живой, ни за что на свете так бы не поступила.
Уже тогда, в бытность ребенком, я сознавала, что этот большой город производит нешуточное впечатление. Я бежала, что есть сил, бежала вперед, сквозь ленинградские вокзалы и площади, парки и скверы, многочисленные столовые и гостиницы. Сердце мое колотилось, и слезы все так же текли по лицу, смывая несуществующую детскую косметику, которой я хотела пользоваться, и о которой мать мне строго-настрого запретила даже думать. Никогда в жизни я бы не стала возвращаться к такой матери, ведь мне довольно было и того, что она откровенно пренебрегала мною, не говоря уже о том, что вела разгульный образ жизни во время беременности. В тот вечер я видела маму в последний раз – вскоре после того, как меня нашли на вокзале поздней ночью спящей, и передали этой разъяренной женщине, мы обратным поездом вернулись в Москву. Еще через месяц она развелась с отцом, и навсегда ушла из нашей жизни.


Рецензии