Поэзия после конца света

Поэзия после конца света

«Я пишу не о том, что чувствую, а о том, что есть».

Поймал себя на вопросе, почему мои стихи являются такими, какие они есть.
В «Тристезе» я ещё держался за литературу — за имена, за интонации, за ощущение, что есть некий «правильный способ писать». Это был этап, где я пытался встроиться. Сейчас это отпало само, без борьбы.

Стихи перестали быть способом выразить себя. Я не пытаюсь объяснить, что чувствую, потому что чувствам больше нельзя доверять: они либо запаздывают, либо врут. Я работаю с тем, что есть перед глазами и в теле как факт. Когда фиксируешь это с предельной точностью, реальность перестаёт плыть. Мне важно не сказать красиво, а удержать мир от распада хотя бы на время текста.

Это напрямую связано с состояниями, которые я долго пытался пережить как проблему: деперсонализация, дереализация, тревога, депрессия, заикание. Когда тебя «нет» и мир становится плоским, первая реакция — паника. Но если это перевести в письмо, происходит сдвиг. Я не борюсь с этим состоянием, я его использую. Исчезновение «я» в тексте даёт возможность убрать лишний шум и оставить только суть. В жизни это разрушает, в тексте — наводит порядок. То, что было симптомом, стало методом.

Поэтому у меня исчез лирический герой. Раньше он был — думал, чувствовал, страдал. Сейчас он мешает. В тексте остаётся не «я», а точка наблюдения. Не рассказ, а хроника. Я не веду читателя, не объясняю, не подсказываю, как относиться к тем или иным вещам или ситуациям. Я оставляю факты. И в этом есть странная честность: без морали, без оправданий, без украшений.

Ритм тоже перестал быть выбором. Заикание в жизни — это сбой, в тексте — это структура. Отсюда полиметрия, обрывы, повторы. Я не делаю «ломаный стих» ради эффекта — я транслирую, как звучит речь, когда она проходит через сопротивление. Отсюда же чередование гладких и рваных вещей. Иногда язык держится, иногда его ведёт поток. Обе формы честны, если они соответствуют состоянию.

Я сознательно убрал мат. Не из цензуры и не из «воспитанности». Он даёт быстрый разряд, но обнуляет точность. Это крик, который закрывает конструкцию. Мне нужна чистая передача: если строка не держится без мата, значит, она не держится вообще. Холодная констатация бьёт сильнее, потому что в ней нет облегчения.

За последний год произошёл перелом, который проще всего описать как отказ от внешних опор. В «Тристезе» я ещё говорил через чужие имена, через культурный фон. Сейчас мне это не нужно. Вместо ссылок — конкретика: место, работа, среда. Я перестал подтверждать свою речь чужим авторитетом и начал собирать свой контекст. Не как «миф» в высоком смысле, а как набор координат, в которых я реально существую.

Отсюда и «метастих» как способ работы. Отдельный текст перестал быть единицей. Смыслы возникают между текстами: один продолжает другой, спорит с ним, опровергает. Повторы, смещения, возвращения — это не приём, а способ удержать целое. Я не думаю в рамках одного стихотворения, я думаю корпусом. Поэтому и «Опусы» — это не серия, а последовательная запись одного процесса, разбитая на участки.

Внутри этого процесса нет задачи «написать хорошо». Есть задача не потерять контроль над тем, что происходит. Высокая плотность — не продуктивность, а необходимость. Если не выгрузить за день, это остаётся внутри и начинает давить. Текст работает как внешняя память и как громоотвод одновременно: забирает напряжение и переводит его в форму.

Я осознал, что мои стихи — это чистый невроз. Психологи советуют писать о своих мыслях, эмоциях и чувствах, о том, как больно. Так делают многие, так делал и я. Но теперь понимаю: это не лечит, а оставляет боль внутри. Это как чесать рану: облегчает на мгновение, но разрывает кожу ещё сильнее.

Я делаю иначе. Я не описываю, как мне плохо, — я перевожу сам невроз в текст. Не я страдаю внутри стихотворения, а невроз становится его структурой и содержанием. Он сам разворачивается как среда, как логика, как мир. При этом невроз — не единственный источник: это лишь один из видов топлива, наравне с опытом, поиском знаний, средой, языком и наблюдением. Он даёт давление, но не определяет всё.

Например, «зодчий, который строит небоскрёб в деревне» — это не образ ради эффекта. Это и есть состояние, доведённое до формы. Это не метафора, а прямое проявление внутреннего сбоя, вынесенного наружу. И таких вещей становится больше, потому что я перестал их фильтровать и начал использовать как материал.

Разница между тем, что обычно называют поэзией, и тем, что я делаю сейчас, для меня простая. Поэт в привычном смысле рассказывает — я фиксирую. Он работает с переживанием — я работаю с фактом. Он остаётся в центре текста — я убираю центр, оставляю только точку регистрации. Это не попытка противопоставить себя, это просто другое состояние языка и другой режим работы. При этом отсутствие прямой оценки или эмоции не означает их полного исчезновения — они остаются в напряжении самой формы и в выборе того на чем держится фокус.

Фраза «нормально быть сумасшедшим в мире, который сошёл с ума» здесь не декларация, а рабочее условие. Если принимать всё как есть и пытаться быть «нормальным», ты просто перестаёшь видеть сбой. Если не принимать, появляется дистанция как почва для работы со словом. Я не романтизирую это и не считаю преимуществом. Это то, из чего приходится работать.

Сейчас для меня важно одно: есть ли движение внутри языка и держит ли форма то, что в неё помещено. Внешние вещи — признание, публикации, реакции — не определяют процесс напрямую, но полностью от них изолироваться невозможно и не нужно: контакт с реальностью остаётся условием обновления языка. Если текст выдерживает нагрузку, он остаётся. Если нет — отпадает сам.

В итоге всё сводится к простому: я не пишу, чтобы высказаться. Я пишу, чтобы удержать реальность в моменте и не дать ей окончательно распасться. Пока это получается, работа имеет смысл.

2 мая 2026
© df


Рецензии