Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Купе No тьмы
Глава 1. Зеркало в плацкарте
Однажды на Белгородском вокзале, в полдень, на скамейке сидел молодой человек по имени Сергей Александрович Сенич.
Высокий, светловолосый, зеленоглазый — с той вечной полуулыбкой, которая бывает у людей, привыкших: жизнь не балует, но и не бьёт слишком больно. Сенич листал новости в телефоне и думал о том, как у властей всё идёт по плану, на фронтах — сплошные победы. Просто он, Сенич, почему-то их не замечает. «Может, я плохо смотрю?» — подумал он без всякого раздражения. Ему вообще было лень раздражаться.
Пирожок бы купить с капустой, в животе урчало. Но на вокзале они наверняка несвежие. Сенич уже собрался встать и пойти на поиски чего-нибудь съедобного, когда заметил, что в здание вокзала — прямо в стеклянную стену над центральным входом — прилетело что-то чёрное, быстрое и загадочное.
Он не успел испугаться. Вообще ничего не успел.
Сначала звук — не гром, а чавкающий, масляный удар, словно гигантская нога наступила на мокрую глину. Потом огонь. Рыжий фонтан лизнул крышу, выбил окна, и осколки посыпались на перрон с таким звоном, будто разом опрокинули тысячи стаканов. Старый зелёный поезд «Белгород — Москва», одиноко стоявший у платформы, вздрогнул, стёкла его вылетели наружу, и кто-то внутри закричал. Дым взметнулся столбом — чёрным внизу, серым вверху, — и в этом дыму Сенич на секунду разглядел человеческие фигуры, бегущие врассыпную, и одну, почему-то стоящую на месте, прямо под огнём.
Но это была уже не его забота.
Сенич отскочил к колонне, прижался спиной к холодному бетону. Телефон в руке оказался с разбитым экраном — трещина по диагонали, как улыбка чёрта. Он не помнил, когда уронил. Он вообще ничего не помнил за последние пять секунд. Сердце колотилось где-то в горле, и он подумал: «А ведь так и умрёшь. И даже не заметишь».
Вокруг кричали. Кто-то полз, волоча за собой сумку на колёсиках, — колёсики стучали по плитке, как метроном. Кто-то бежал к выходу, расталкивая локтями. Кто-то застыл и смотрел на огонь с тем странным любопытством, которое бывает только при настоящей беде — когда мозг ещё не понял, что надо спасаться, и глазеет, как на представление.
Сенич хотел шагнуть — но не смог. Ноги приросли. Он вдруг осознал, что впервые в жизни по-настоящему страшно. Не когда начальник орал, не когда денег не хватало до зарплаты, а вот сейчас — когда дым пахнет не углём, а чем-то сладковатым, и где-то плачет ребёнок, и этот плач перекрывает сирена, которая ещё не завыла, но вот-вот завоет.
И в этот момент из чёрного проёма вокзала — оттуда, откуда всё ещё валил густой, едкий дым, — вышел человек. Который никак не мог там находиться.
Фрак. Чёрный фрак, на кармане серебряная цепочка, которая поблёскивала даже в сером свете. Жилетка, белая рубашка — белее мела, чёрный галстук, завязанный идеальным узлом. И лакированные туфли, сверкающие так, будто их только что начистили в придворной мастерской, а не протащили через пепел и гарь.
Ни одной сажи. Ни пятнышка. Даже дыхание ровное.
Сенич протёр глаза — подумал, что у него галлюцинация от угарного газа. Но человек никуда не исчез. Он не торопился. Вышел, остановился, оглядел перрон с видом директора театра, оценивающего декорации после неудачной премьеры. Потом его взгляд упал на Сенича, и он — неторопливо, плавно, как танцор на сцене — направился прямо к нему.
Теперь Сенич разглядел его подробно. Лет тридцати, на вид — но глаза серые, с мелкими золотистыми крапинками. Такие бывают у тех, кто видел, как строили пирамиды и как они рухнут. Однако это было лишь ощущение — на самом деле просто глаза, чуть уставшие. Лицо продолговатое, крупный, чуть крючковатый нос, губы тонкие, сложены в полуулыбку — но она не трогает глаз. Волосы тёмные, зачёсаны назад, одна прядь упрямо падает на лоб. Руки длинные, узкие, с ухоженными ногтями — такими могут похвастаться разве что хирурги или пианисты. Держится неподвижно, как статуя, но при этом идёт бесшумно, скользя — будто не наступает на асфальт, а только обозначает касание.
Люди расступались перед ним. Не потому, что узнавали — его никто не знал. Просто от него исходило странное, необъяснимое ощущение: он здесь главный. А пожар, взрыв, дым, крики — это лишь часть его выхода. Декорации. Шумовой эффект.
Он подошёл к Сеничу, остановился в двух шагах, посмотрел прямо в глаза и спросил:
— Огоньку не найдётся?
Рот у Сенича открылся сам собой. Он стоял так секунд пять, может, десять. Успел заметить: голос красивый, чуть картавый, с лёгкой хрипотцой, как у человека, который много курит или много говорит. Пахнет от незнакомца не гарью — старыми книгами и мятой. А в глазах — пустота. Не злая, не добрая. Абсолютная. Как в комнате, из которой вынесли всю мебель, пылесосом прошлись и забыли закрыть окно.
— Что? — выдавил Сенич. Голос сел, как у подростка.
— Зажигалка. Спички. Огонь. — Спокойно, будто время не кончается. — Вы курите, я вижу по пальцам. Жёлтые пятна на указательном и среднем. Дешёвые сигареты — фильтр кривой, окурок всегда с одной стороны прогорает. Но курите. А я, признаться, свои забыл.
Сенич машинально полез в карман джинсов, нащупал дешёвую зажигалку «Крикет» — белую, с потёртой наклейкой, — протянул. Незнакомец взял двумя пальцами, щёлкнул раз, второй, третий. Огонёк загорелся, и он покрутил его перед глазами, как ребёнок, который впервые видит фокус. Потом затушил и вернул зажигалку.
— Спасибо, — сказал он. — Меня зовут Самюэль Львович.
— Сергей, — ответил Сенич. Только сейчас заметил: у того ни рюкзака, ни сумки, ни даже пакета. Вообще ничего.
— Очень приятно, Сергей. Вы местный?
— Нет, я в Воронеж собирался. — Сенич обернулся на разбитое здание вокзала, откуда всё ещё валил дым и выбегали люди. — Собирался. Теперь не знаю.
— А я вот — покататься по России, — сказал Самюэль. — Состав на Москву через час, как раз плацкартный. Места, говорят, есть. — Он глянул с любопытством. — Составите компанию? В плацкарте вдвоём веселее, а одному — тоска смертная.
Сенич хотел спросить, откуда этот странный человек знает про расписание, но тут завыла сирена. Голос из громкоговорителя, спокойный до оскомины — такой бывает у дикторов, которые уже сто раз объявляли тревогу и устали бояться: «Граждане, просим пройти в защитное сооружение. Сохраняйте спокойствие».
Люди побежали нестройной толпой к подземному переходу. Кто-то споткнулся, упал, его подняли. Сенич побежал тоже — не от страха, а от непонимания, что ещё делать. Бежать легче, чем стоять. Самюэль пошёл рядом, не ускоряя шага, но почему-то не отставал. Более того — он не запыхался, хотя Сенич уже ловил ртом воздух.
В укрытии — подвал с низким потолком, запахом сырости, хлорки и старой краски — они встали у стены. Самюэль аккуратно сложил руки на груди, но потом был вынужден сменить позу, для того чтобы поправить цепочку. Рядом с ним стояла женщина с маленькой девочкой; девочка смотрела на Самюэля широко раскрытыми глазами и вдруг заплакала. Мать зашептала: «Тише, тише, это просто дядя».
— Дети, — вздохнул Самюэль, когда женщина отвела ребёнка подальше. — Чувствуют то, что взрослые разучились. Не обижайтесь на неё.
Сенич ничего не ответил. Он всё ещё трясся после взрыва.
— Вы, наверное, думаете, — продолжил Самюэль, — что я фокусник или сумасшедший.
— Ну, — осторожно сказал Сенич, — фрак на вокзале... после взрыва... и вы целы...
— Это моя рабочая одежда, — вздохнул Самюэль. — Долгая смена. Очень долгая. — Он помолчал, прислушиваясь к гулу голосов и далёким звукам сирены. — Вы верите в Бога, Сергей?
Сенич поморщился. Вопрос показался неуместным — как разговор о высоком во время пожара.
— Я не вижу смысла в вере в кого-то. Надеешься, просишь — и получаешь ровным счётом ничего. Ни помощи, ни знака. Тишина.
— А в дьявола?
Сенич промолчал. Пожал плечами. Ему не хотелось говорить на эту тему. Вера, неверие — какая разница, когда здание только что разнесло снарядом или ракетой?
Самюэль улыбнулся. Без зловещего — просто устало.
— Я тоже не верил, — сказал он. — Пока не встретил. Но это долгая история.
Сирена смолкла. Голос объявил «отбой». Люди зашевелились, зашумели ещё громче. Кто-то плакал, уткнувшись в плечо соседа. Кто-то звонил родным, голосом, полным фальшивого спокойствия. Кто-то ругал власти — громко, сочно, с матом, который эхом отражался от бетонных стен.
— Идёмте, — сказал Самюэль, поднимаясь. Он сделал это легко, без обычного кряхтения. — Пока билеты не разобрали. Или пока не приехали санитары с вопросами. Вы же не хотите отвечать на вопросы?
Сенич не хотел. Он вообще никогда не хотел отвечать на вопросы — ни от милиции, ни от начальства, ни от случайных прохожих.
Он пошёл за Самюэлем. Не потому, что доверял. Просто ему было всё равно. Домой в Воронеж — не к спеху. Уволили три месяца назад, сбережения ещё остались — скопил за годы скучной офисной работы. Хватит на полгода, если не шиковать. А этот Самюэль хотя бы занятный. И пахнет интересно.
Через час они сидели в поезде. Не в том зелёном, который разбило взрывной волной — его отцепили и загнали в тупик, и он стоял там с выбитыми стёклами, как мёртвый скелет. В другом, таком же старом, но ещё живом. Плацкарт, серое казённое бельё, застиранное до дыр.
Самюэль снял фрак — под ним оказалась жилетка, под жилеткой рубашка — и аккуратно повесил на крючок. Стянул лакированные туфли, поставил под нижнюю полку ровно, как солдатиков на плацу. Залез наверх, опираясь на пальцы — неожиданно длинные, почти прозрачные, с крупными суставами.
Сенич устроился внизу, положил рюкзак в изголовье. В купе, кроме них, никого не было.
Поезд тронулся. Колёса застучали, вагон качнуло. За окном поплыли серые дома, трубы, гаражи, деревья без листьев.
— Вы так и не сказали, — спросил Сенич, глядя в потолок, где кто-то нацарапал гвоздём «Маша+Дима», — зачем вам в Тулу?
— По делам, — отозвался Самюэль сверху. — Работа у меня такая. Смотреть, как люди зло делают. Иногда — помогать. Чаще — просто смотреть.
— Психолог?
— Вроде того. Только без диплома. И без этических ограничений.
Сенич хмыкнул.
— И часто удаётся помочь?
— Смотря что считать помощью. — Пауза. Самюэль зашелестел простынёй. — Одному помог стать президентом. Другому — брата убить. Третьему — гениальный роман написать. Все благодарили. Некоторые до сих пор.
— И где они теперь?
— Президент умер в своей постели. Братоубийца — в петле. Писатель — в психушке. Все довольны. По-своему.
Сенич повернул голову так, чтобы видеть верхнюю полку. Самюэль в этот момент свесился вниз, смотрел на него вверх ногами. В таком положении его лицо казалось длинным, а глаза — почти чёрными, без золотых крапинок. Улыбка застыла, но не стала страшнее.
— Шутите? — спросил Сенич.
— Всегда. Это единственное, что я умею хорошо. И вы, Сергей, мне, кажется, не верите.
— Не верю.
— И правильно. Не верьте никому, кто предлагает правду. Особенно если он во фраке и едет в Тулу.
Самюэль забрался обратно, зашуршал одеялом. Сенич лежал и думал. Он перебирал в голове детали: незнакомец вышел из огня невредимым, хотя люди вокруг орали от боли. У него нет ни вещей, ни багажа — но он купил билет. Пальцы слишком длинные, как у пианиста-виртуоза. И паспорт... Паспорт он, кажется, не показывал.
Но Сенич не верил в чудеса. Он был убеждён: мир устроен скучно, предсказуемо и без всякого высшего замысла. Если Бог и есть — он либо ничего не делает, либо ему плевать, либо ему также вешают лапшу на уши, что всё хорошо. Если дьявол есть — он просто ещё один чиновник. А чудаки во фраках — просто чудаки, их много после обстрелов. У людей от стресса едет крыша. Может, и у него, Сенича, тоже поехала.
— Спокойной ночи, Самюэль, — сказал он.
— Спокойной ночи, Сергей.
— Я не представлялся. Откуда вы знаете моё имя?
Молчание. Слышно только стук колёс и далёкий плач младенца в тамбуре. Потом Самюэль ответил:
— Вы сказали на вокзале. Когда я спросил, местный ли вы. Вы сказали: «Сергей». Я запомнил.
Сенич подумал. Вроде бы он действительно произносил своё имя. Или нет? Он уже не помнил. Взрыв, сирена, беготня в укрытие — память давала сбои. Да и какая разница? Он закрыл глаза.
Поезд стучал колёсами на восток. В купе пахло мятой, старыми книгами и чем-то ещё — чем-то неопределимым, от чего хотелось спать и одновременно бояться закрыть глаза. Самюэль больше не произнёс ни слова. Он лежал на верхней полке и, кажется, смотрел в потолок. Или просто дышал.
Сенич уснул.
И увидел сон.
Пустой Белгородский вокзал — такой же, как днём, но без людей, без криков, без дыма. Горели только лампы дневного света, ровно и безжизненно. На стенах вместо зеркал висели чёрные квадраты. Сенич подошёл к первому — и увидел в нём себя. Со злым лицом. Он никогда не видел себя таким злым. Квадрат треснул, как экран телефона, и разбился.
Второй квадрат — он же, но с добрым лицом. Добрым до оскомины, приторным, как дешёвый пирожок. Треснул.
Третий — равнодушное лицо, с той самой полуулыбкой. Сенич узнал себя настоящего. Но и этот квадрат пошёл трещинами.
Четвёртый — влюблённый, с какими-то чужими глазами, счастливый и глупый. Пятый — мёртвый, с запавшими щеками и закрытыми веками.
Все пять квадратов разбились одновременно, и из них посыпались не осколки, а пепел. Серый, тёплый, жирный пепел, как после пожара.
Сенич стоял по колено в пепле и не мог двинуться. А потом из пепла выросла рука — длинная, с ухоженными ногтями — и похлопала его по плечу.
Он проснулся от того, что поезд тормозил, и голос Самюэля сказал сверху:
— Приехали. Тула. Выходим, Сергей.
Сенич сел, потёр лицо ладонями. Голова гудела, как после пьянки. За окном было серое утро, мокрый перрон, бабки с вёдрами, дымок из труб вокзальной столовой. Табличка «Тула» на ржавом листе металла качалась от ветра.
Самюэль спустился вниз — бесшумно, как кошка. Надел лакированные туфли, поправил галстук, взглянул на себя в маленькое зеркальце, которое достал из кармана жилетки. Сенич заметил, что зеркальце старинное, с серебряной оправой и вензелями.
— Вы обронили паспорт, — сказал Самюэль, убирая зеркальце. — На перроне, когда бежали от взрыва. Я поднял.
Он вытащил из кармана жилетки красную книжицу. Сенич взял — открыл: его фото, его данные, его подпись. Всё на месте.
— Спасибо, — растерянно сказал он. — Я даже не заметил.
— Бывает, — ответил Самюэль. — Когда страшно, теряешь всё. Даже себя.
Он вышел в тамбур, не оборачиваясь. Сенич сунул паспорт в карман куртки, взвалил рюкзак — и только тогда понял: на перроне в Белгороде он паспорт не ронял. Он вообще не доставал его из внутреннего кармана, потому что билет купил по телефону.
Откуда Самюэль его взял?
Сенич хотел догнать его и спросить, но потом подумал, что спорить с человеком, вышедшим из огня, не хотелось. Самюэль уже стоял на перроне, глубоко дышал утренним воздухом и смотрел на город с той лёгкой брезгливостью, с какой домашняя кошка смотрит на мокрую траву за порогом.
— Ну что, Сергей Александрович, — сказал он, впервые назвав по отчеству. — Неделя в городе пряников, самоваров и оружейных заводов. Покажете мне свою Россию?
— Я здесь ни разу не был, — ответил Сенич, всё ещё думая о паспорте.
— Тем интереснее. Я тоже.
Они пошли к выходу с вокзала. Моросил мелкий дождь, тот самый, тульский, который идёт по двадцать дней подряд. Фрак Самюэля не промокал — или Сеничу только казалось из-за того, что он сам уже вымок до нитки. Ветер кидал в лицо мелкие капли, похожие на иглы.
Поезд, на котором они приехали, дал гудок и медленно попятился, чтобы уйти в депо или обратно в Белгород — Сенич не знал. Они остались на перроне вдвоём среди толпы встречающих и провожающих, которые почему-то их не замечали.
— У вас есть ко мне вопросы, — сказал Самюэль, не оборачиваясь. — Много вопросов.
— Есть, — согласился Сенич.
— Вы их зададите. Не сейчас. Потом. В Йошкар-Оле, Сургуте, Петербурге. У нас впереди вся Россия, Сергей Александрович. Дорога — это много. Иногда слишком много.
Они вышли на привокзальную площадь, где торговали жаренными в майонезе сосисками и пирожками с ливером. Самюэль остановился, купил два пирожка — расплатился какой-то мятой купюрой, которую продавщица взяла, даже не посмотрев, — и протянул один Сеничу.
— Ешьте, — сказал он. — Свежие. Я проверял.
Сенич взял. Пирожок был горячим, с румяной корочкой, и внутри оказалась капуста — не кислая, не пережаренная, а самая обычная, почти домашняя. Вкусно.
Они пошли дальше, в город, который должен был стать для них домом на целую неделю. Сенич ещё не знал, куда заведёт его эта дорога.
Позади остался поезд. Впереди была Тула — с её Кремлём, самоварами, пряниками и тихой, въедливой жестокостью, которую Сеничу ещё предстояло разглядеть. А потом — Йошкар-Ола, Сургут, Санкт-Петербург, Москва и Владивосток.
— Дождь кончился, — сказал Самюэль, поднимая лицо к небу.
Сенич поднял голову. Тучи расходились, и в просвете показалось бледное, но всё же солнце.
Впервые за много дней.
— К добру? — спросил Сенич.
— К погоде, — ответил Самюэль. — Только к погоде. Добра не бывает. И зла тоже. Есть только выбор. А вы, Сергей Александрович, его пока не сделали.
Они свернули за угол, и вокзал исчез из виду.
Глава 2 Самовар кипит — зло не спит
Тула встретила их дождём, который, казалось, шёл здесь всегда.
Они вышли с вокзала в серое, мокрое утро. Сенич зябко повёл плечами — куртка промокла за первые пять минут. Самюэль шагал рядом в своём безупречном фраке, и капли не задерживались на его плечах, словно стекали по невидимому стеклу. Сенич заметил это, но ничего не сказал. За несколько дней знакомства он уже привык, что Самюэль странный. И перестал спрашивать.
— Нам на улицу Оружейную, — объявил Самюэль, сверяясь с телефоном, которого у него, казалось, не было ещё минуту назад.
— Откуда у тебя телефон? — спросил Сенич, хотя знал, что ответ будет уклончивым.
— Был всегда. Ты просто не замечал.
— Я много чего не замечаю?
— Именно. — Самюэль спрятал телефон в карман фрака. — Поэтому ты со мной и едешь.
Они пошли по мокрому асфальту мимо старых двухэтажных домов с облупившейся штукатуркой. В воздухе пахло углём и жареными пирожками — где-то рядом торговала бабка. Самюэль шёл уверенно, будто знал город лучше любого местного. Сенич плёлся следом, рассматривал вывески: «Оружие. Самовары. Пряники. Ремонт обуви». Тула была маленькой, тесной, прижатой к земле. Даже небо здесь казалось ниже.
— Ты здесь был раньше? — спросил Сенич.
— Бывал. В прошлой жизни.
— В какой прошлой?
— Ты не знал? У всех есть прошлые жизни. Неужели песню Высоцкого «О переселении душ» не слышал?
Они свернули в проулок. Дома стояли вплотную друг к другу, пахло мокрыми дровами и кошками. На скамейке сидел дед в ватнике, пил из горлышка и смотрел на них мутными глазами. Когда поравнялся Самюэль, дед поперхнулся и перекрестился. Не глядя, истово, словно увидел нечистого.
— Ты это заметил? — спросил Сенич.
— Всегда замечаю. Люди чувствуют то, что прячут глубоко в себе.
— И что же они прячут?
— Страх. Перед правдой. Перед тем, что не вписывается в их маленький уютный мир. — Самюэль понизил голос. — Этот дед лет двадцать назад украл у соседа корову. Продал. Деньги пропил. А теперь крестится, когда видит мою цепочку.
— При чём здесь твоя цепочка?
— А ты думаешь, отчего она серебряная?
Сенич не понял, но переспрашивать не стал.
Баба Рая встретила их у калитки — невысокая, сутулая, лицо в морщинах, как печёное яблоко. Она смотрела сначала на Сенича — равнодушно, как на очередного постояльца. Потом перевела взгляд на Самюэля. И замерла. Глаза её сузились, губы сами собой сложились в молитву: «Господи Иисусе…» Перекрестилась. Мелко, часто, как курица клюёт.
— Вам чего? — спросила она, но голос дрожал.
— Комнату на неделю, — сказал Самюэль. — И чай. Обязательно чай.
— А кто такие будете?
— Я Самюэль. А это Сергей, мой попутчик.
Баба Рая перевела взгляд на Сенича, и лицо её чуть смягчилось — будто она увидела рядом с подозрительным типом обычного человека.
— Сергей — хорошее имя. А ты, — она снова взглянула на Самюэля, — Самюэль, стало быть. Имя у тебя чудное. Из каких краёв?
— Издалека, — улыбнулся тот. — Очень издалека.
— Из-за границы?
— Ещё дальше.
Баба Рая взяла деньги двумя пальцами, будто боялась обжечься, и молча показала им комнату. На пороге она на секунду задержалась, прошептала что-то, перекрестила косяк, затем ушла на кухню.
Комната была маленькой, с продавленным диваном, старым телевизором «Рубин» и запахом капустного супа. На подоконнике сохли веники, на стене висела икона Спаса Нерукотворного, прикрытая выцветшим полотенцем. Самюэль, войдя, бросил взгляд на икону и едва заметно повёл плечом — словно у него зачесалось между лопаток.
— Славное местечко, — сказал он. — Давно я не ночевал под образами.
— Ты верующий? — спросил Сенич.
— Я — нет. Но образам всё равно. Они висят для других.
Сенич бросил рюкзак на диван.
— Ты напряг старуху.
— Она сама себя напрягла. Я ничего не делал.
— Ты просто стоишь и смотришь. Этого достаточно.
Самюэль разулся, поставил лакированные туфли под стул, потом передумал и переставил к батарее — туфли, в отличие от всего прочего, тепла не требовали, но порядок любили.
— Неделя в городе пряников и самоваров, — сказал он, разглядывая потолок. — Чем займёмся?
— Посплю сначала.
— Изучай, Сергей Александрович. Наблюдай. Смотри, как люди зло делают. Или как не делают. Иногда это интереснее.
Сенич уже закрывал глаза.
— Ты слишком много разговариваешь для человека, который хочет спать, — заметил Самюэль.
— А ты слишком много говоришь для человека, который почти ничего не говорит.
Самюэль хмыкнул и замолчал.
На следующий день Самюэль разбудил его рано.
— Идём на рынок. Я кое-что приметил.
— Ты всегда что-то примечаешь, — пробормотал Сенич, натягивая промокшую куртку.
— Это моя работа.
— Кем ты работаешь?
— Наблюдателем. — Самюэль поправил галстук. — У нас, у наблюдателей, зарплата не в деньгах.
— А в чём?
— В знании, что ты прав.
На рынке было тесно и сыро. Бабы торговали соленьями, мясом, вязаными носками. Пахло луком, мокрым деревом и дешёвой парфюмерией. Самюэль шёл впереди, и люди расступались перед ним — не шарахались, нет, просто отодвигались на шаг, будто он излучал невидимый холод. Сенич плёлся сзади, зевал и думал о пирожке с капустой.
— Вон тот, — сказал Самюэль, останавливаясь у мясного ряда. — Видишь?
Сенич увидел здоровенного мужика в заляпанном фартуке. Мужик рубил топором рёбра, и куски разлетались в стороны. Глаза у него были красные, злые. Он работал молча, даже когда продавщицы рядом перекрикивались, он молчал и рубил. Ритмично, злобно.
— Что с ним?
— Задолжал ему сосед, молочник. Пятьсот тысяч. Уже месяц думает о том, как вернуть долг. — Самюэль понизил голос. — Представления у него кровавые. Уже и козью голову в холодильник соседу планировал положить, и жену припугнуть, и самого молочника подкараулить в подворотне.
— Откуда ты знаешь?
— Читаю по лицу. Я же наблюдатель.
Сенич хотел сказать, что по лицу так не читают, но Самюэль уже шагнул к прилавку.
— Здравствуйте, — сказал он мяснику. — Тяжело вам, я смотрю.
Мужик поднял голову. Топор замер.
— Тебе чего?
— Я по делу. Вы хотите вернуть долг. Я знаю способ.
— Какой способ?
— Никакой. — Самюэль улыбнулся. — Не вернуть долг, а забыть о нём. Вы же не деньги хотите вернуть, вы хотите перестать бояться. Вы боитесь, что он смеётся над вами. Боитесь, что жена узнает. Боитесь, что вы — слабак. Но если вы положите в его холодильник козью голову — вы станете не сильным, а дураком. Сядет он к вам в голову навсегда. И будете вы вспоминать эту козу до самой смерти.
Мясник опустил топор.
— Ты… откуда ты знаешь про козу?
— Угадал. Я многое угадываю. — Самюэль пожал плечами. — У каждого человека в голове сидит маленькая коза. Или козёл. У вас — с рогами. Но вы можете сами решать, пускать его в холодильник или нет.
Сенич дёрнул Самюэля за рукав, но тот не обернулся.
— Вы сильный мужчина, — продолжил Самюэль. — Сильный не тем, что можете убить, а тем, что можете отказаться от мести. Попробуйте. Через месяц забудете и про долг, и про козу.
Мясник сел на ящик, закрыл лицо руками. Топор лежал на прилавке, блестел под лампами.
— Иди, — сказал он глухо. — Оба идите.
Они отошли. Сенич обернулся — мясник всё сидел, опустив голову.
— Ты что, экстрасенс?
— Нет. Я просто трезвый. В отличие от всего этого города.
— Ты его напугал.
— Я его отрезвил. Иногда полезно.
Сенич в этот момент подумал: «Он не гипнотизёр. Он просто… показывает им то, что они и так знают. И мне это не нравится. Но почему — не пойму».
Они купили пирожков с капустой (Сенич настоял, что бесплатные — не от мясника же) и пошли к Кремлю. Дождь к тому времени кончился, и серая тульская крепость казалась почти чёрной на фоне бледного неба. Самюэль вдруг остановился и указал на стены:
— Знаешь, почему Тула всегда была городом оружейников?
— Почему?
— Потому что здесь удобно убивать. Рядом залежи руды, леса для угля, река для сплава. И люди спокойные, без лишней романтики. Москва — голова, Петербург — сердце, а Тула — руки. Руки, которые держат оружие. — Он усмехнулся. — Мне здесь нравилось в старые времена. В четырнадцатом веке татары приходили — туляки быстро учились стрелять. В семнадцатом — поляки. В девятнадцатом — Наполеон. Всех встречали железом. Молча, без криков. По-деловому.
— Ты что, при татарах был?
— Я был везде, где было интересно. — Самюэль посмотрел на небо.
— Ты странно шутишь.
— Я не шучу. Я вспоминаю.
Сенич не стал уточнять.
На второй день Сенич пошёл гулять один. Ему захотелось одиночества — недолгого, часового, чтобы не слышать картавого голоса и не думать о том, кто такой Самюэль на самом деле. Он решил посетить знаменитый Тульский оружейный завод — туда водили экскурсии, и Сенич всегда интересовался, как делают то, что потом убивает.
Перед выходом Самюэль сидел на подоконнике и читал газету.
— Не хочешь со мной? — спросил Сенич.
— Я уже тебе рассказывал, что я тут уже был. Только в прошлой жизни.
— Ты можешь отвечать нормально?
— Нормально — скучно. Идите, Сергей Александрович. Насмотритесь на оружие. Купи себе что-нибудь на память. Например, ножик.
— Зачем мне ножик?
— Мало ли. В дороге пригодится. Колбасу резать.
Экскурсия оказалась длинной и нудной. Гид, пожилая женщина в очках, монотонно перечисляла даты: «1796 год — закладка первого цеха. 1812 год — производство ружей для Бородинского сражения. 1843 год — создание первого образца нарезного оружия». Группа состояла из пенсионеров и школьников. Сенич слушал вполуха, разглядывал станки, огромные, чёрные, маслянистые, похожие на доисторических зверей.
Потом гид повела их в музейный зал. Там за стеклом стояли ружья, пистолеты, сабли — от петровских времён до современности. Сенич задержался у витрины с охотничьими ножами. Один особенно привлёк его внимание: небольшой, с тёмной, почти чёрной сталью, рукоять из серебра, на лезвии — гравировка: «Сделан из колокольной меди, переплавленной в 1812 году».
— Это реплика, — пояснила гид, заметив его интерес. — Оригинал в центральном музее. А это сувенир, на заказ. Колокольная медь, настоящая. Говорят, в нём до сих пор звенит тот самый колокол, который звонил перед нашествием Наполеона.
Сенич взял нож в руки. Он был тяжелее, чем казался. Холодный, но не скользкий. На лезвии играл блик.
— Сколько стоит?
— В копеечку обойдётся, молодой человек. Это единственный экземпляр.
Сенич хотел положить нож обратно. Но пальцы не разжимались. Он стоял так несколько секунд, потом молча достал деньги. Уж очень ему захотелось. Сбережения таяли, но этот сувенир был особенным. Как будто он держал в руках не просто нож, а кусочек истории. Или что-то большее.
Когда он вернулся в комнату, Самюэль посмотрел на нож, и его бровь слегка дёрнулась.
— Колокольная медь, — сказал он негромко. — Зачем тебе это?
— Понравился.
— Ты знаешь, что колокола были свидетелями самых громких человеческих поступков? И самых тихих, между прочим, тоже. — Самюэль внимательно разглядывал лезвие, но не прикасался. — Венчания, похороны, войны. Всё это записано в металле.
— Ты слышишь звон?
Самюэль молчал несколько секунд.
— Нет. Но чувствую что-то вроде… статического напряжения. — Он отодвинулся от ножа. — Спрячь его в рюкзак, пожалуйста. Там ему самое место.
— Тебе неприятно?
— Просто музыка без инструментов. Я не люблю музыку без инструментов.
Сенич убрал нож. Ему показалось, что Самюэль чего-то не договаривает, но спрашивать второй раз не стал.
Вечером того же дня они снова вышли на улицу. Самюэль предложил обойти центр, посмотреть на набережную. По дороге он рассказывал странные истории:
— В этом городе когда-то жил оружейник. Не помню имени. Он продал душу за формулу невиданной стали.
— Кому продал?
— Не важно кому. Такой человек всегда найдётся. — Самюэль усмехнулся. — Три года работал, почти рехнулся. Саблю сделал — её можно было гнуть в кольцо, а она не ломалась. Оружейник умер в тот же день.
— От чего?
— От того, что не готов был владеть тем, что создал.
Сенич шёл молча, переваривая услышанное.
— Ты веришь в продажу души? — спросил он наконец.
— Я очень даже верю. Я видел много сделок.
— И чем они кончались?
— По-разному. Иногда — хорошо. Иногда — очень плохо. Чаще — никак. Человек просто становится другим. А то, что он продал, не забирает никто, потому что у него и не было ничего, кроме страха.
— А дьявол? — Сенич покосился на Самюэля. — Он существует?
— Ты спрашиваешь у того, кто носит фрак?
— Ты не ответил.
— Я всегда отвечаю. Просто ты не слышишь.
Они вышли к набережной. Вода в Упе была чёрной, маслянистой. Где-то играла музыка, стояла свадьба. Сенич смотрел на пьяных гостей и думал, что ни за что не хотел бы оказаться на их месте. Или хотел? Он уже не понимал.
На третий день случилось необычное. Сенич пошёл купить хлеба и молока в маленький магазинчик за углом. Возвращаясь, он завернул во двор — и увидел Самюэля, который стоял посреди площадки и разговаривал с бездомными собаками. Три пса, грязных и худых, сидели перед ним, периодически рыча и лая, но затем они успокоились и просто смотрели на него. Самюэль что-то говорил им тихо, почти шёпотом, и одна собака вдруг легла на спину, подставляя живот.
Сенич замер.
Самюэль повернулся к нему.
— Идём, Сергей Александрович. Я их уже накормил.
— У тебя были деньги? — спросил Сенич.
— Деньги есть всегда. Главное — знать, где взять. — Самюэль показал на карман жилетки.
Собаки не уходили. Они смотрели вслед Самюэлю, и одна, самая лохматая, тихо завыла.
— Что ты им сказал? — спросил Сенич.
— Чтобы жили дальше. Как умеют. Искать еду, греться на солнце, не бояться людей. Всё как обычно.
— А ты умеешь разговаривать с животными?
— Я умею слушать.
Они вышли из двора, и Сенич оглянулся — псы всё сидели на месте, глядя на них. Один даже сделал шаг вперёд, но остановился.
Вечером третьего дня Самюэль сидел на подоконнике, смотрел на мокрую улицу и насвистывал мелодию, похожую на старинный траурный марш. Сенич лежал на диване, перебирал в голове события: мясник, нож из колокольной меди, собаки, фрак, который не промокает. И тот странный холод от пальцев Самюэля.
— Самюэль, — позвал он.
— М?
— У тебя руки всегда холодные?
— Да. Это наследственное.
— От кого?
— От предков. — Самюэль повернулся к нему. Глаза его — серые с золотыми крапинками — смотрели спокойно, но в них не было ни тепла, ни холода. Только что-то среднее, как комнатная температура. — Мои предки жили в местах, где всегда холодно. Адаптировались.
— В каких местах?
— В недосягаемых. Ты туда не езди, не понравится.
Сенич хотел спросить ещё, но понял, что ответ снова будет загадкой. Он вздохнул и перевёл разговор.
— Завтра что?
— Завтра пойдём на пряничную фабрику. — Самюэль снова отвернулся к окну. — Сладкое иногда полезно.
— Ты же не ешь сладкое.
— Смотреть полезно. И нюхать. Имбирь и корица — это лучшие запахи на земле. Почти.
— А что лучше?
Самюэль помолчал.
— Дым после пожара. Когда уже никто не кричит.
Сенич закрыл глаза. За окном снова пошёл дождь. Где-то вдалеке завыла сирена — то ли скорая, то ли тревога. Он думал о том, что Самюэль — не человек. Но почему-то ему было не страшно. Может быть, потому что в первый раз за долгое время он чувствовал, что рядом есть кто-то, кто не врёт.
— Спокойной ночи, — сказал он.
— Спокойной ночи. Завтра будет сладкий день.
На столе остался недопитый чай. Самовар давно остыл. Икона на стене смотрела на них обоих, и в её глазах (если бы они могли смотреть) не было ни осуждения, ни прощения. Только вечное, равнодушное наблюдение. Как у Самюэля. Или как у самого города, который видел всё и помнил всех.
Глава 3 Пряник с кровью
Утро четвёртого дня началось без дождя. Сенич выглянул в окно — мокрые крыши блестели на солнце, и это было так непривычно, что он даже засомневался: не снится ли?
— Сегодня погода шепчет, — сказал Самюэль, уже одетый, уже с идеально завязанным галстуком. — А шепчет она: идите на фабрику.
— Ты погоду слышишь?
— Я всё слышу, Сергей Александрович. Даже то, о чём вы молчите.
Пряничная фабрика оказалась в двух автобусных остановках от их улицы. Здание было старым, кирпичным, с вывеской в народном стиле — пряничные человечки, вазы, цветы. Внутри пахло мёдом, имбирём и чем-то ещё — чем-то сладким до приторности, от чего у Сенича засосало под ложечкой.
— Меня здесь тошнит, — признался он, когда они взяли билеты.
— Это от счастья, — ответил Самюэль. — Или от того, что вы не завтракали. Пирожок с луком и яйцом на привокзальной станции не в счёт.
Экскурсия началась с рассказа о старых мастерах, о царских подарках, о том, как тульские пряники отправляли во Францию и Англию. Гид, молодая девушка с косичками, говорила быстро и весело, но Сенич слушал краем уха — его больше интересовало, как Самюэль будет реагировать на сладости. Тот с серьёзным лицом разглядывал пряничные доски, трогал формочки, нюхал глазурь. Вёл себя как профессор-сладкоежка на научной конференции.
— В старину, — рассказывала гид, — в пряники запекали записки. Секретные послания, любовные письма, даже проклятия. Сладкое и горькое вместе.
Самюэль обернулся к Сеничу:
— Слышите? Проклятия запекали в пряники. Чтобы тот, кто съест, не догадался.
— И что, помогало?
— Иногда. Но чаще люди сами догадывались, потому что проклятие имело вкус. Горький. Пряник не мог его перебить.
— А вы пробовали? — спросила гид, услышав их разговор.
Самюэль улыбнулся ей той улыбкой, от которой у Сенича мурашки бежали по коже, но девушка, кажется, ничего не почувствовала.
— Пробовал. В Риме, в четырнадцатом веке. Там пряники делали с перцем и миндалём. Очень острые. Без проклятий.
— Вы были в Риме? — гид оживилась. — А в каких ещё городах?
— Во многих. Но ваш пряник, — он указал на витрину с образцами, — лучший.
— Вы так любезны.
— Я правдив.
Сенич дождался, пока гид отойдёт, и тихо спросил:
— Ты действительно был в Риме в четырнадцатом веке?
— Для меня это как для вас — поездка в соседний город. Только билеты не продавали, и границ не было.
— Ты говоришь так, будто тебе лет пятьсот.
— Больше, — просто сказал Самюэль. — Но кому какое дело? Возраст — это не цифры, а количество усталости.
Они прошли в дегустационный зал. Сенич попробовал пряник с мятой — он таял на языке, оставляя прохладное послевкусие. Самюэль отказался.
— Не ем на людях, — пояснил он. — Только в одиночестве или под чужую музыку.
— Странное правило.
— У каждого человека есть странные правила.
В сувенирном магазине при фабрике Сенич купил ещё один пряник — теперь для себя. Тоже самый дешёвый, с надписью «Тула» глазурью. Самюэль смотрел на его выбор с лёгкой брезгливостью.
— Вы скупы, Сергей Александрович.
— Экономный. Деньги не бесконечные.
— Деньги — бумага. Их можно найти.
— Ты всегда так легко относишься к деньгам?
— У меня нет денег. У меня есть то, что нужно в нужный момент.
Сенич не стал уточнять, что значит «то, что нужно». Он положил пряник в рюкзак, рядом с ножом из колокольной меди, и они вышли на улицу. Солнце уже скрылось, снова начинался дождь.
На пятый день они забрели на толкучку. Это был старый, зачуханный рынок, где торговали барахлом: старые книги, иконы с выцарапанными ликами, самовары с вмятинами, пуговицы, монеты, грампластинки. Сенич любил такие места — там можно было бродить часами, глядя на чужую жизнь, разложенную по лоткам.
Самюэль подошёл к прилавку, где старуха в цветастом платке продавала самовары. Один был огромный, пузатый, с медалью «За усердие». Другой — маленький, на пару стаканов, потускневший от времени.
— Ваш товар, матушка, — сказал Самюэль, — с историей.
— А то, — ответила старуха, не поднимая глаз. — Все самовары с историей. Один у попа служил, другой у купца, третий и вовсе в подвале после бомбёжки нашли.
— А этот? — Самюэль указал на маленький.
Старуха подняла глаза. Увидела его — и замерла. Лицо её перекосилось, она отшатнулась и начала креститься: мелко, часто, шепча молитву.
— Ты, — прошептала она, — нечистый…
Сенич шагнул вперёд:
— Бабушка, вы чего?
— Он, — старуха ткнула дрожащим пальцем в Самюэля, — чёрный. Я чую. На мне материна молитва, я не боюсь, но ты — не человек.
Самюэль спокойно выпрямился, поправил цепочку.
— Я человек, матушка. Только старше вас и с более долгой памятью.
— Врёшь!
— Это моя работа.
Старуха схватила самовар, спрятала его под прилавок и принялась бормотать что-то неразборчивое. Сенич оттащил Самюэля в сторону.
— Зачем ты её напугал?
— Я ничего не делал. Я просто спросил про самовар.
— Ты просто стоишь и смотришь. Люди это чувствуют.
— Именно, — кивнул Самюэль. — Они чувствуют правду. И боятся. Не меня, а себя.
Они прошли дальше, а старуха всё крестилась им вслед, пока кто-то из соседей не увёл её в лавку.
На обратном пути Сенич задержался у лотка с пластинками. Старый граммофон крутил что-то дореволюционное. Самюэль остановился, прислушался, потом тихо запел:
— «Люди гибнут за металл… Сатана там правит бал…»
— Что это? — спросил Сенич.
— Песня. Старая. Я её давно слышал. В другом городе. В другое время.
— Про металл — это про оружие?
— Не только. Про всё, за что люди платят жизнью. За золото, за нефть, за железо. За пряники, в конце концов, если ими подавиться. — Самюэль усмехнулся. — Но слова красивые, правда?
— Жуткие.
— Правда всегда жуткая. Особенно когда её поют.
Они пошли дальше, но мелодия ещё долго звенела в голове у Сенича.
На шестой день они пошли в Кремль. Серые стены под низким небом казались ещё мрачнее, чем в первый раз. Сенич ходил по территории, рассматривал старые пушки — их было много, чугунных, разнокалиберных.
— Из этих стреляли, — сказал Самюэль, кивая на одну из них. — По Наполеону, по Гитлеру. И друг по другу, во время смут.
— Ты и это видел?
— Я это слышал.
Они поднялись на стену. Сенич сфотографировал вид на город — серые крыши, заводские трубы, реку.
— Ты когда-нибудь был в таком городе, где всё было хорошо? — спросил он.
— Нет, — коротко ответил Самюэль. — Если в городе всё хорошо, это значит, что я там не нужен. А если я не нужен, я туда не хожу.
— Так ты приносишь несчастья?
— Я приношу понимание. Несчастья люди приносят сами. Я только показываю, как они это делают.
Вечером, когда они вернулись, баба Рая накрыла им самовар. Настоящий — тульский, с краниками, с росписью. Она поставила на стол пряники, ватрушки, даже варенье собственного приготовления. Сама села в угол, сложила руки на коленях и уставилась в одну точку.
— Чего это вы, бабушка? — спросил Сенич.
— Гости вы мои дорогие. Гости — добро. А ты, — она кивнула на Самюэля, — не гость. Ты странник.
— А разве не одно и то же?
— Гость придёт и уйдёт. Странник может остаться. Навсегда.
Самюэль налил чай в стакан, пригубил.
— Хороший самовар, — сказал он. — Тёплый.
— Он медный. Медь тепло держит. — Баба Рая перевела взгляд на Сенича. — А вы, Сергей, зачем с ним ездите?
— Не знаю, — честно ответил Сенич. — Просто так.
— Просто так не бывает. Бог дураков не любит.
— А дьявол?
Между ними повисла пауза. Самюэль допил чай, поставил стакан.
— Дьявол любит всех, — сказал он. — Потому что все в конце концов к нему приходят. Даже те, кто не верит.
Баба Рая перекрестилась, но ничего не сказала.
Ночью Сенич лежал без сна. Думал. Его дни в Туле складывались в странную мозаику — мясник, отказавшийся от мести, нож с колокольным звоном в металле, старуха, крестящаяся при виде Самюэля, и эта песня про Сатану. Он начал привыкать к этому — и это пугало больше, чем сами странности.
Он достал блокнот и написал всего одну фразу:
«Тула, день шестой. Мне кажется, я начинаю догадываться. Но боюсь додумать».
Блокнот убрал.
Утром седьмого дня они собрали рюкзаки. Самюэль, как всегда, был готов первым — фрак отглажен, туфли начищены, цепочка на месте. Сенич возился с замком рюкзака, который никак не хотел застёгиваться. Тогда он решил переложить нож, и тот издал едва слышный звон, от которого Самюэль поморщился.
— Помочь? — спросил Самюэль.
— Сам.
— Упрямство — вторая гордыня.
— А первая?
— Считать себя хуже других.
Баба Рая стояла в дверях, крестила их обоих — часто, не глядя.
— Приедете ещё? — спросила она глухо.
— Вряд ли, — ответил Сенич. — Дорога дальше.
— Дорога — она ничья. А мы тут всё свои. Помяните меня, Сергей, в молитвах.
— Я не молюсь.
— Тогда просто вспоминайте.
Самюэль поклонился бабе Рае с той вежливостью, которая граничила с насмешкой.
— Спасибо за чай, матушка. Ваш самовар грел не только воду.
— А что ещё?
— Одиночество. Но это я так, к слову.
Они вышли на улицу. Дождь кончился, небо было серым, но сухим. На вокзале Сенич купил билеты до Йошкар-Олы и конверт, в которое вложил написанное вчерашнее короткое письмо и пряник. Прямо с вокзала Сергей отправил этот конверт Самюэль, как обычно, просто кивнул контролёру, и тот пропустил его без билета.
В поезде купе было пустым. Сенич бросил рюкзак на нижнюю полку, Самюэль устроился наверху.
Поезд тронулся. За окном поплыли дома, трубы, лес. Сенич смотрел, как исчезает Тула — серая, мокрая, прижатая к земле. В тамбуре кто-то включил музыку на телефоне, и оттуда донеслось:
— «…люди гибнут за металл…»
Самюэль приподнялся на верхней полке:
— Слышите, Сергей Александрович? И здесь эта песня. Она везде.
— Ты её сам придумал?
— Нет. Я просто запомнил. Иногда кажется, что мир — это один большой куплет, который повторяют снова и снова. А припевы люди пишут сами.
Сенич достал блокнот и написал последнюю запись в Туле:
«Тула. Неделя прошла. Мясник не убил. Самовар был горячий. Нож до сих пор звенит в рюкзаке. Я купил пряник за сорок пять рублей и услышал песню про Сатану. Самюэль напевал её, как старую знакомую. Кажется, я знаю, кто он. И мне почему-то не страшно. Деньги ещё есть. Едем дальше».
Он закрыл блокнот, положил в карман и посмотрел в окно. Навстречу бежал новый город.
Самюэль молчал. Стучали колёса.
Тула осталась позади.
В тамбуре всё ещё звучала песня — тихо, сквозь шум поезда:
— «…Сатана там правит бал…»
Сенич закрыл глаза. Ему показалось, что он слышит не только слова, но и смех — негромкий, усталый, очень далёкий. Может, это Самюэль усмехнулся во сне. А может, сама дорога.
Поезд шёл на восток.
Глава 4 Кремль из папье-маше
Чёрный поезд тронулся с Тулы и направился в глубь российских лесов, направляясь к Красному городу. Колёса стучали размеренно, как метроном, отсчитывая километры до Йошкар-Олы. Сенич сидел у окна, смотрел на мелькающие берёзы и чувствовал, как тульская сырость постепенно сменяется сухим холодом.
— Город и его жители, которые в своё время не подчинились власти, убегали в лес и убивали стрельцов. Да к тому же язычники, — вспоминал Самюэль с верхней полки. — Очень любопытно!
— Ты опять за своё? — Сенич не оборачивался.
— История, Сергей Александрович, — это не скучный учебник. Это кровь, вера и железо. А здесь всё смешалось: лесные боги, московские стрельцы, потом советская власть. И всё это кипело в одном котле.
— И что осталось?
— Город, который называли Царевококшайском, потом Краснококшайском, потом Йошкар-Олой. А суть не изменилась: упрямство и желание быть не как все.
Поезд шёл через чащи, где вековые ели обнимались с берёзами, а болота дышали туманом. В тамбуре пахло углём и сыростью. Сенич задремал под мерный стук и проснулся уже на подъезде к городу.
— Выходим, — сказал Самюэль, спускаясь с полки. — Нас ждёт столица марийских лесов.
Вокзал Йошкар-Олы встретил их красным кирпичом, резными башенками и свежей краской. Всё блестело, всё было новодельным, как декорации к историческому фильму. Сенич огляделся: ни одного обшарпанного угла, ни одной трещины.
— Театр, — буркнул он.
— Самый настоящий. Только зрителей мало.
Они вышли на привокзальную площадь. Город был розово-красным — таким его задумали архитекторы. Дома из красного кирпича, башни с шатрами, наличники с резьбой. Местные жители шли по своим делам, не обращая внимания на неоновую красоту. Для них это было привычным фоном.
— Куда теперь? — спросил Сенич.
— На Царевококшайскую площадь. Потом на набережную. А потом — куда глаза глядят.
Они пошли по улице, мимо новодельных особняков и старых хрущёвок, которые прятались за фасадами. Самюэль шагал уверенно, будто знал каждый закоулок. Сенич плёлся следом, вертел головой.
— Ты был здесь раньше? — спросил он.
— Много раз. В разное время. Когда город назывался Царевококшайском, здесь было меньше камня и больше дерева. И стрельцов. Много стрельцов.
— Ты их убивал?
— Зачем? Я наблюдал.
Царевококшайская площадь оказалась огромной, вымощенной брусчаткой, с фонтанами, клумбами, скульптурами. В центре возвышался памятник царю Фёдору Иоанновичу на коне. Царь смотрел сурово, а вокруг него толпились редкие туристы с телефонами.
— Основатель города, — пояснил Самюэль. — Тот самый, кто повелел построить острог на костях язычников.
— Жестоко.
— А вы думали, города строят на мёде и пряниках? На них строят память.
Сенич сел на скамейку, достал блокнот, но писать не стал — только смотрел. Мимо прошла женщина с коляской, мужчина с портфелем, подростки на самокатах. Обычная жизнь на фоне необычной архитектуры.
— Странное место, — сказал он.
— Все места странные, если долго смотреть.
Они направились к набережной. Вдоль воды тянулись дома в стиле фламандского ренессанса — остроконечные крыши, шпили, витражи. Настоящий Брюгге посреди марийских лесов. Сенич засмотрелся на отражения в воде.
— Полная копия, — заметил он.
— И сделана с любовью. Черепицу из Бельгии везли. — Самюэль усмехнулся. — Один чиновник увидел красоту и сказал: «Хочу такую же». Построил.
— И теперь здесь гуляют люди.
— Гуляют. И не знают, что под ногами — болото. Буквально. Весь город стоит на сваях.
Они прошли мимо скульптуры Йошкина кота — бронзовый толстяк сидел на лавочке, держал табличку. Сенич сфотографировал кота, потом себя рядом.
— Теперь я турист, — сказал он.
— А вы и есть турист, — усмехнулся Самюэль. — Только без гида.
На набережной было немноголюдно. Пожилая пара кормила уток, молодой человек читал книгу, продавец мороженого скучал у лотка. Сенич купил пломбир, сел на скамейку.
— Знаешь, — сказал он, — в этом городе есть что-то ненастоящее. Как будто я смотрю спектакль, а актёры забыли текст.
— Может быть, они его и не знали. — Самюэль присел рядом. — Но декорации хорошие. Правда?
— Правда.
Вернувшись в хостел, Сенич увидел, что Самюэль держит в руках пачку дорогого молотого кофе, которой утром в их комнате не было.
— Откуда это? — спросил Сенич.
— В магазине на первом этаже. Продавщица отвернулась, я взял. Хороший сорт, колумбийский.
— Ты украл?
— Позаимствовал. — Самюэль усмехнулся. — Бери, попробуй. Даже совесть не зачешется.
Сенич посмотрел на пачку, потом на Самюэля, потом на дверь.
— Возиться с этим. Возвращать надо, извиняться. Лень.
— Ты не святой. Ты пустой, — впервые в голосе Самюэля прозвучало раздражение. Он бросил пачку на стол. — Святые отказываются из принципа. А тебе просто лень. Это страшнее.
— Может быть, — согласился Сенич. — Но кофе я не буду.
Самюэль отвернулся к окну. Пачка так и осталась лежать на столе.
Вечером Сенич достал блокнот и написал:
«День первый. Ничего не произошло. Хотя нет, Самюэль украл кофе. Я отказался. Он сказал, что я пустой. Может, он прав. Но мне всё равно».
Он перечитал запись, хотел вырвать лист, но передумал.
Потом, ближе к вечеру они снова вышли на улицу. Во время прогулки по городу к ним подошёл невысокий старик в потёртом пальто, с длинной седой бородой. В руках он держал посох, на который опирался. Глаза у него были светлые, почти белые, и смотрели они сквозь Сенича, прямо на Самюэля.
— Здравствуйте, — сказал старик. Голос его был тихим, но каким-то глубоким, как колодец.
— Здравствуйте, — ответил Самюэль, и в его голосе Сенич уловил что-то странное — то ли уважение, то ли насмешку.
— Давно не виделись, — произнёс старик.
— Давно. Но вы не меняетесь.
— А зачем?
Сенич смотрел на них, ничего не понимая. Старик перевёл взгляд на него и улыбнулся.
— А это ваш спутник?
— Мой попутчик, — поправил Самюэль. — Сергей Александрович.
— Хорошее имя. — Старик помолчал. — Ну что ж, гуляйте. Город у нас красивый. Только не всё здесь так, как кажется.
Он повернулся и медленно пошёл прочь, опираясь на посох. Сенич проводил его взглядом.
— Ты его знаешь? — спросил он.
— Встречались. Много лет назад.
— Кто он?
— Местный. Очень местный. — Самюэль усмехнулся. — Не обращайте внимания. Он всех привечает.
Сенич пожал плечами. Ему показалось, что между стариком и Самюэлем пробежала какая-то искра, но он не придал этому значения.
Они пошли дальше. Навстречу им попалась молодая женщина в длинном платье, с корзиной в руках. Она смотрела под ноги, не поднимая головы. Когда она поравнялась с Самюэлем, то вдруг замерла, подняла глаза и выронила корзину. Яблоки покатились по брусчатке.
Самюэль наклонился, собрал их, подал женщине.
— Осторожнее, — сказал он. — Земля скользкая.
Женщина ничего не ответила — только перекрестилась и быстро ушла, оглядываясь.
— Опять, — вздохнул Сенич. — Что они в тебе находят?
— То, что боятся увидеть в себе.
Они свернули в переулок, где было тихо и пусто. Здесь не было новодела — только старые деревянные дома, покосившиеся заборы, крапива у крылец. Сенич почувствовал облегчение.
— Вот это настоящее, — сказал он.
— Для вас — да. Для других — прошлое, которое не вписывается в открытки.
В одном из дворов сидел мужчина в телогрейке, чинил велосипед. Он поднял голову, увидел Самюэля — и замер. Потом медленно перекрестился, дважды, и что-то прошептал.
— Что он шепчет? — спросил Сенич, когда они отошли.
— Молитву. Старую. Лесную.
— Ты понимаешь?
— Я многое понимаю.
Ночью они пили дешёвое вино из магазина напротив. Сенич редко пил, но сейчас захотелось. Самюэль пил аккуратно, маленькими глотками, и не пьянел.
— Ты злой? — спросил вдруг Сенич, глядя на него осоловелыми глазами.
— Нет. Я просто устал. — Самюэль поставил стакан. — Это хуже, чем зло. От зла можно отказаться. От усталости — нет.
Сенич хотел сказать что-то ещё, но вместо этого заплакал. Тихо, без всхлипов, только слёзы текли по щекам. Самюэль не утешал, не отворачивался. Просто сидел рядом и ждал.
— Я не знаю, зачем живу, — прошептал Сенич.
— А я знаю. Но это не делает меня счастливее.
Через час Сенич уснул. Самюэль накрыл его курткой и сел у окна. Глаза его с золотыми крапинками блестели в темноте, как у зверя, который давно забыл, что такое сон.
На второй день Сенич проснулся с тяжёлой головой. Самюэль уже стоял у окна, одетый, свежий, словно и не пил.
— Сегодня пойдём в лес, — сказал он. — Я покажу вам настоящий город. Тот, которого нет на картах.
Сенич кивнул. Перед выходом он зашёл в маленький магазин за хлебом, но вместо хлеба долго стоял у витрины с кофе. Колумбийский, дорогой. Продавщица отвернулась к кассе. Сенич вспомнил вчерашнюю пачку на столе, и его рука сама потянулась к стеллажу… и замерла. Он резко отдёрнул руку, взял дешёвый батон и вышел.
Самюэль ждал на крыльце.
— Взяли бы кофе. Всё равно никто не увидел.
— Лень, — буркнул Сенич. — И вообще, не хочу.
— Пустота, — поправил Самюэль. — Но уже с душком совести. Это прогресс.
Они ушли в глубину — туда, где кончалась брусчатка и начиналась хвоя. Самюэль вёл Сенича просёлком, мимо брошенных деревенек. В заброшенной часовне на краю деревни они зашли внутрь — иконы были старыми, потемневшими, без окладов. На стене кто-то написал углём: «Простите нас».
Сенич вытащил блокнот, хотел записать эту фразу, но Самюэль покачал головой:
— Не надо. Это не вам. Это им.
— Кому — им?
— Тем, кого здесь схоронили без отпевания.
Они пошли дальше. Лес становился гуще, и вдруг на поляне Сенич увидел странный дуб — старый, развесистый, весь обвязанный красными и жёлтыми лентами. У корней лежали подношения: краюха хлеба, несколько монет, цветы. И никого вокруг.
— Святое дерево, — сказал Самюэль. — Язычники молятся. А православные иногда тоже приходят. Здесь границы стёрлись.
— Ты сам веришь? — спросил Сенич.
— Я сам — это отдельная тема. Но такие места я уважаю. Здесь не врут.
Они постояли в тишине. Вдруг из-за дуба вышел тот самый старик с белыми глазами. Посох в руке, борода седая, взгляд сквозь Сенича — прямо на Самюэля.
— Опять ты, — сказал старик без злобы. — И опять с человеком.
— А ты всё здесь? — спросил Самюэль.
— Здесь. Я всегда там, где помнят.
— Что помнят?
— Что не хлебом единым.
Старик посмотрел на Сенича, и тот почувствовал, как внутри поднимается какая-то давно забытая теплота — не от солнца, а от чего-то другого, необъяснимого.
— Ты бы в церковь зашёл, — сказал старик Сеничу. — Не за свечкой, а посидеть. Подумать. Может, услышишь что.
— Я не умею думать в церкви, — ответил Сенич.
— А ты не думай. Слушай.
Старик повернулся и пошёл в лес, не оглядываясь. Сенич хотел пойти за ним, но Самюэль взял его за локоть.
— Не надо. Он сам найдёт вас, если захочет.
— Кто он? — спросил Сенич уже в который раз.
— Тот, кто здесь главный. Кто был и будет после. — Самюэль помолчал. — Но вы этого не пишите.
Сенич не стал уточнять — он и так уже понял, что спрашивать бесполезно. Хотя один вопрос все таки мучал Серёжу.
— Он единственный, кто не крестится при виде вас. Почему?
Самюэль промолчал.
На обратном пути, когда Самюэль остановился поправить цепочку, Сенич пошёл вперёд один. За поворотом он услышал визг. Трое подростков избивали палками бездомную собаку — рыжую дворнягу с подбитым ухом. Сенич замер. В голове промелькнуло: «Мне это не нужно, я не хочу вмешиваться, они же злые». Он отвернулся и пошёл дальше. Шагов через двадцать остановился. Ветер донёс ещё один визг — и тишину.
Он вернулся. Собака лежала в луже крови, не дыша. Подростков уже не было. Сенич постоял, потом нагнулся, взял пса за остывшие лапы и оттащил в кусты. Долго копал землю ножом (тем самым, тульским, из колокольной меди), закопал. Сверху положил камень.
Ничего не сказал, когда подошёл Самюэль. Тот тоже молчал. Только посмотрел на камень, потом на Сенича.
— Глазами не поможешь, — наконец произнёс Самюэль. — Руками надо.
— Я не помог. Я закопал.
— Это тоже помощь. Мёртвым.
Сенич вытер руки о траву. Ему хотелось плакать, но слёз не было. Только тупая тяжесть под рёбрами.
Вечером третьего дня они опять оказались в центре, у Воскресенской церкви. Сенич зашёл внутрь — один, без Самюэля. Свечей уже не ставил. Просто сел на лавочку у стены и стал слушать. Голос священника лился откуда-то из глубины, монотонный, убаюкивающий. В какой-то момент Сеничу показалось, что рядом с ним кто-то есть. Он открыл глаза — никого. Но на скамейке лежала маленькая пряничная овечка, похожая на те, что продавали в Туле, только белая. Он поднял её, понюхал — пахло мёдом.
На выходе он спросил у церковной уборщицы, не находила ли она здесь игрушку. Та удивилась:
— У нас такого не продают. Наверное, кто-то обронил.
Сенич сунул овечку в карман и пошёл к Самюэлю, который ждал на паперти.
— Слушай, — сказал Сенич, — а тот старик — он же постоянно появляется. Вчера на набережной, сегодня в лесу, теперь здесь.
— Местный, — повторил Самюэль. — Очень местный.
— Но ты ведь его знаешь.
— Мы давно не виделись. Мне без него тоскливо, ему без меня — не знаю. Он не говорит.
— А что ты ему сказал в церкви? Я видел, вы переглянулись.
— Сказал: «Долго ещё?» Он ответил: «Сколько нужно».
Сенич хотел спросить, сколько — кому, но язык не повернулся. Почему-то показалось, что ответ будет слишком большим для одного разговора.
Вечером третьего дня они сидели в парке. Сенич ел мороженое, Самюэль смотрел на карусели. Дети кричали, смеялись, родители улыбались. Обычный вечер в необычном городе.
— Расскажи, — попросил Сенич, — ты ведь не человек. Давно понял. Кто ты? Падший ангел? Демон? Сатана?
Самюэль долго молчал, теребя пуговицу на своём чёрном пальто. В парке заиграла музыка — механическая, игрушечная.
— А вы ответьте себе, Сергей Александрович: почему чёрный поезд привёл нас сюда? Почему не на юг? Почему сюда? Мой маршрут сложнее, чем кажется...
— Потому что ты здесь был когда-то. И оставил часть себя.
— Не часть. Всё. — Самюэль впервые посмотрел не мимо, а прямо в глаза. — В восемнадцатом веке в этом лесу у меня была любовь. Простая марийка, лечила травами, пела песни на языке, которого почти уже никто не помнит. Я подумал: а что, если остаться? Не искушать, не проверять, не собирать сделки. Просто жить. Спать на печи и жить вместе. Знаете, что случилось?
Сенич покачал головой.
— Её убили свои же. За то, что полюбила чёрного. За то, что приносила цветы к дубу. Убили ночью, на болоте. А я... я не смог её отмалить. Прозван Нечистым, а значит о каких молитвах может идти речь.
— Поэтому ты привёл меня сюда.
— Поэтому. Чтобы вы написали правду. Не про демона в пальто. Про то, как люди убивают друг друга из-за того, чего не понимают.
Сенич достал блокнот, но писать не стал. Он смотрел на Самюэля — впервые без страха, без недоверия. Просто смотрел.
— А тот старик... — начал он.
— Не надо, — перебил Самюэль. — Потом. Может быть.
Они вернулись в хостел. Таисия Петровна подала чай с сушками. Сенич спросил у неё, не знает ли она старика с белыми глазами.
— А, этот, — махнула рукой хозяйка. — Он здесь часто ходит. Говорят, святой. Или блаженный. У нас в городе таких несколько. Только этот самый старый. Его все знают, никто не помнит, откуда он. Ходит, смотрит.
— Он что, у вас прямо ходит? — уточнил Сенич.
— А то. И в церковь заходит, и в парк. Денег не берёт, на погоду не жалуется. Многие к нему за советом приходят. Я вот раз подошла, как сына хоронить. Он сказал: «Не плачь, он теперь везде». И ушёл. А я потом на кладбище пришла — бабочка села на плечо. Большая, жёлтая.
— И вы думаете, это он?
— А кто ж ещё?
Таисия Петровна ушла на кухню. Самюэль сидел на подоконнике, смотрел на закат. За окном стучали колёса — в голове Сенича, как эхо далёких поездов.
— Спокойной ночи, Сергей Александрович.
— Спокойной ночи, Самюэль.
Сенич закрыл блокнот, лёг и долго слушал, как дышит город Красный — часто, испуганно, но упрямо. Как человек, который решил жить на болоте, построил Брюгге из красного кирпича и каждое утро чистит витражи, пока соседний лес шепчет молитвы на забытом языке.
Перед сном он написал в блокноте несколько строк:
«Ничего не произошло. Разве что украденный кофе, которого я не выпил. И ночной разговор. И собака. И тот старик, похожий на святого. Самюэль сказал, что я пустой. Может, он прав. Но после того, как я закопал пса, пустота стала меньше. Хотя бы на полпальца».
Он закрыл блокнот, потушил свет.
— Самюэль, ты спишь?
— Нет.
— А тот старик… он Бог?
— Спите, Сергей Александрович. Ответы не всегда лучше вопросов.
Сенич повернулся на бок и уснул. Собака, кофе, старик, слёзы — всё смешалось в один тяжёлый ком, который медленно таял под утро.
Глава 5 Красный город
На четвёртый день Сенич проснулся с тяжёлой головой. Сон не принёс отдыха — всё утро перед глазами стояла та собака, её неподвижное тело и его собственное бессилие. Он достал блокнот, перечитал вчерашние записи: «пустота стала меньше, хотя бы на полпальца». Горько усмехнулся, добавил:
«День четвёртый. Мне снилась та дворняга. Она не лаяла, просто смотрела. Я проснулся в холодном поту. Самюэль уже не спал, сидел у окна. Спросил: "Кошмар?" Я сказал: "Память". Он кивнул. Больше ничего».
Самюэль сегодня был молчалив. Они вышли на улицу, прошли мимо новодельных особняков, свернули к Национальной художественной галерее — огромному зданию из красного кирпича, похожему на дворец. Перед галереей расстилалась просторная площадь, вымощенная брусчаткой, с фонтанами и скамейками. На площади толпились люди — туристы, студенты, продавцы сувениров.
— Отсюда открывается лучший вид на кремль, — сказал Самюэль, кивая в сторону красных стен. — Тот самый, поддельный. Но красивый.
Сенич достал телефон, сделал несколько снимков. Потом сел на скамейку, достал блокнот. Мимо проходила молодая пара — девушка в длинном платье, парень в кожаной куртке. Девушка посмотрела на Самюэля, замерла, потом быстро отвернулась и потащила парня за руку. Тот ничего не заметил.
— Опять, — вздохнул Сенич.
— Вы начинаете считать?
— Я начинаю привыкать.
— Это плохо. Привыкать к чудесам — значит перестать их замечать.
Сенич задумался. Впервые за долгое время ему захотелось не просто наблюдать, а понять. Что движет людьми, которые крестятся при виде Самюэля? Страх? Узнавание? Или то, что они видят в нём своё отражение?
— Пошли в галерею, — сказал он.
Внутри пахло краской и старым деревом. Картины были развешаны в хронологическом порядке — от икон до авангарда. Сенич прошёл мимо пейзажей, портретов, натюрмортов. Остановился у полотна, изображающего лес — тёмный, дремучий, с едва заметной тропинкой.
— Это наш лес, — сказал Самюэль, подходя сзади. — Тот самый, где закапывали стрельцов.
— Откуда вы знаете?
— Подпись внизу: «Пейзаж окрестностей Царевококшайска, 1913 год». Тогда ещё не всё перестроили.
Сенич всмотрелся в детали. На тропинке стояла маленькая фигурка человека в тёмном. С пояснениями: «Лесничий». Но Сеничу показалось, что у фигурки слишком длинные пальцы.
— Это не лесничий, — сказал он.
— А кто?
— Вы.
Самюэль ничего не ответил, только улыбнулся.
Они прошли в зал, где висели портреты местных купцов и чиновников. Один из них — молодой человек с бакенбардами, в мундире — смотрел со стены с таким выражением, будто только что проиграл состояние в карты.
— Узнаёте? — спросил Самюэль.
— Нет.
— А вы присмотритесь.
Сенич присмотрелся. В чертах лица было что-то знакомое — та же полуулыбка, тот же взгляд исподлобья.
— Похож на того чиновника, который вчера скандалил.
— Его прапрадед. Тоже скандалил, тоже проиграл. Только тогда проигрывали не должности, а деревни.
— История повторяется?
— История зевнула и забыла закрыть рот. А мы туда смотрим.
Сенич достал блокнот, записал: «Портрет прапрадеда похож на чиновника. Та же злость, та же жалость к себе. Самюэль сказал: "История зевнула". Я думаю, она не зевнула. Она просто ждёт, пока мы сами себя не съедим».
Они вышли из галереи. На площади уже развернули ярмарку — палатки с сувенирами, пирожками, вязаными игрушками. Сенич купил маленького деревянного Йошкина кота — для коллекции, хотя коллекции у него не было.
— Вы собираете сувениры? — спросил Самюэль.
— Я собираю память. Чтобы было что вспомнить, когда всё кончится.
— Когда всё кончится, вам будет не до воспоминаний.
— Это угроза?
— Это констатация.
Они вышли на Патриаршую площадь — просторное пространство, вымощенное светлой плиткой. В центре возвышался памятник Патриарху Гермогену, а за ним — здание, которое сразу привлекло внимание Сенича. Оно было стилизовано под средневековый замок: остроконечные башни, стрельчатые окна, красный кирпич, неоготические элементы. Надпись на фасаде гласила: «Комплекс "12 апостолов"».
— Что здесь? — спросил Сенич.
— Многофункциональное общественное здание, — ответил Самюэль, читая табличку. — Ресторан, телерадиокомпания, магазин. Но главное — наверху.
Он указал на балкон третьего этажа. Там, под резным козырьком, располагалась скульптурная композиция.
— Говорят, — продолжил Самюэль, — каждые три часа, с девяти утра до девяти вечера, здесь происходит представление. Открываются левые ворота балкона, и под церковное песнопение появляется Иисус Христос на белом ослике. А за ним — все двенадцать апостолов.
— И они движутся?
— Выезжают. Плавно, торжественно. Процессия идёт в определённом порядке: сначала Андрей Первозванный, за ним Пётр, потом Иоанн, Яков, Матфей, Фома, Филипп, Варфоломей, Иаков, Фаддей, Симон… — Самюэль сделал паузу. — И последним — Иуда Искариот. Он держит в руках мешочек с тридцатью сребрениками.
— Плата за предательство, — тихо сказал Сенич.
— Именно. Все они выезжают, кланяются, замирают, а потом скрываются за воротами. Через три часа — повтор. Каждый день. Каждый сеанс.
— Зачем?
— Затем, что здесь всё пропитано религией. Не важно какой: язычество или православие. Здесь все смешалось.
Сенич подошёл ближе к зданию. Над балконом висели часы, стрелки которых отсчитывали время до следующего действа.
— У нас есть двадцать минут до представления, — сказал Самюэль, взглянув на циферблат. — Подождёте?
— Да.
Они сели на скамейку напротив. Туристы уже начинали собираться — кто-то с камерами, кто-то с детьми на плечах. Мороженщица подкатила тележку. Сенич купил два стаканчика пломбира, протянул один Самюэлю. Тот покачал головой.
— Я и так холодный, — сказал он.
Ровно через двадцать минут часы пробили. Заиграла музыка — торжественная, лёгкая, доносящаяся из скрытых динамиков. Левые ворота балкона медленно открылись, и на свет выехал Христос. Белый ослик, бронзовый лик, благословляющая рука. За ним, мерно покачиваясь, двинулась вереница апостолов.
— Андрей, — тихо перечислял Самюэль. — Пётр, Иоанн, Яков, Матфей, Фома… У Фомы, кстати, рука прижата к груди — сомневается. Деталь.
Сенич смотрел заворожённо. Апостолы выезжали один за другим, застывали на мгновение, кланялись и продолжали путь. Последним появился Иуда. Он был чуть ниже остальных, с закрытым лицом, и в его руке отчётливо поблёскивал маленький мешочек.
— Тридцать сребреников, — прошептал Сенич.
— Символическая сумма. Стоимость раба. Или горшка с нардами. Или человеческой совести — как посмотреть.
Процессия завершилась. Апостолы скрылись за правыми воротами, Христос исчез последним. Музыка стихла. Люди зааплодировали. Кто-то достал телефон, чтобы пересмотреть видео.
— Жуткое зрелище, — сказал Сенич.
— Самое обычное. Люди веками создают механических богов и механических предателей. Иуда — с мешочком, Христос — на ослике. Всё по расписанию, всё предсказуемо.
— А в жизни не так?
— В жизни Иуда появляется без музыки. Чаще всего — под видом друга.
Они отошли от комплекса.
— Пойдём, — сказал Самюэль. — У нас ещё есть Музей сыра и шоколада.
— А что там?
— Там хотя бы не предают. Только плавят и фасуют.
Они пошли дальше. Патриаршая площадь осталась позади. В голове у Сенича всё ещё звучало церковное песнопение — неживое, идущее из динамиков, но почему-то щемящее.
— Самюэль, — спросил он на ходу, — а вы бы хотели быть одним из них? Выезжать под музыку и исчезать?
— Я уже делал это в четырнадцатом веке. Разница лишь в том, что меня не встречали аплодисментами.
— А чем встречали?
— Огнём.
Сенич не стал уточнять.
Они вышли на улицу, сели на скамейку у фонтана.
— Самюэль, а что ты чувствуешь, когда смотришь на иконы?
— Ностальгию. По тем временам, когда люди верили без доказательств.
— А сейчас?
— Сейчас они верят в деньги. Или в себя. И то и другое кончается одинаково.
После галереи и «12 апостолов» они пошли в Музей сыра — небольшое уютное место на набережной. Там пахло молоком, травами и чуть-чуть плесенью. Сенич попробовал три сорта, купил небольшой кружок копчёного. Самюэль отказался — «не ем на людях».
— Ты вообще когда-нибудь ешь? — спросил Сенич.
— Ем. Но не там, где можно оставить следы.
— Ты боишься следов?
— Я боюсь привычек. Еда — быстрая привычка. Как и всё остальное.
Потом был Музей шоколада — шоколадный фонтан, фигурки из марципана, запах какао. Сенич купил плитку горького, разломил, протянул половину Самюэлю. Тот взял, подержал в руке, положил обратно.
— Я чувствую вкус, но не получаю удовольствия. Это почти то же самое, что не есть.
— Жалко тебя.
— Не надо. У каждого своя цена.
На следующий день Сенич проснулся рано. Солнце только вставало, окрашивая небо в розовый цвет. Он вышел на крыльцо хостела, сел на ступеньки. В кармане лежал блокнот.
Он открыл его на чистой странице и написал:
«День пятый. Сегодня ночью я проснулся от того, что кто-то стоял рядом. Открыл глаза — никого. Самюэль спал на своей кровати, но мне показалось, что на потолке мерцала какая-то тень. Или это был свет фонаря».
Он перечитал, усмехнулся, добавил:
«Я начинаю видеть то, чего нет. Или то, что есть, но я раньше не замечал».
Вернувшись в комнату, он застал Самюэля за странным занятием — тот сидел на полу, скрестив ноги, и смотрел в одну точку. Не медитировал, нет — скорее вслушивался в пустоту.
— Тренируешься? — спросил Сенич.
— Вспоминаю. В этом городе много слоёв. Как в пироге. Сверху — шоколад и марципан. А снизу — глина и кости.
— Кости чьи?
— Всех, кто здесь умер до того, как построили фальшивые стены.
Сенич поёжился.
— И часто ты так делаешь?
— Когда чувствую, что живое начинает заслонять мёртвое. Надо напоминать себе.
— Себе? Зачем тебе напоминать?
— Чтобы не забыть, зачем я здесь.
Он встал, отряхнул брюки, и они вышли на улицу. На этот раз путь лежал к церкви Троицы Живоначальной — той самой, настоящей, не новодельной. Сенич шёл медленно, разглядывал вывески, деревья, лица прохожих. Ему казалось, что город изменился за эти дни — стал тише, задумчивее.
— Или я изменился, — сказал он вслух.
— И то и другое, — отозвался Самюэль.
В церкви было сумрачно, пахло ладаном и воском. Сенич поставил свечку за упокой — за тех, кого уже нет, и за собаку тоже. Самюэль остался у входа, не переступая порога.
— Ты почему не заходишь? — спросил Сенич, выходя.
— Там слишком сильно молятся. Мне тяжело.
— Боишься?
— Нет. Уважаю чужое пространство.
Они постояли на паперти. Мимо прошла женщина с ребёнком — девочка лет пяти, светловолосая, с большими глазами. Увидела Самюэля и улыбнулась. Протянула руку, но мать отдёрнула её и зашептала: «Не смотри туда».
— Почему они так боятся? — спросил Сенич, когда женщина скрылась за углом.
— Потому что я напоминаю им о том, что они хотят забыть. О смерти. О выборе. О том, что каждый их поступок имеет цену.
— Но ведь есть и другие? Кто не боится?
— Дети. И те, кто уже ничего не боится. Их мало.
После церкви они зашли в маленькое кафе на набережной. Сенич заказал кофе (на этот раз честно купил), Самюэль — стакан воды. Сидели у окна, смотрели на реку.
— Сергей Александрович, — сказал вдруг Самюэль, — вы заметили, что перестали спрашивать, кто я?
— Заметил. Но ответ уже не важен.
— Почему?
— Потому что если вы дьявол, то я ничего не могу изменить. А если нет — то тем более. Вы просто есть. Как этот город. Как дождь.
Самюэль усмехнулся:
— Это самый мудрый ответ, который я слышал за последние сто лет.
— А что было сто лет назад?
— Человек сказал: «Я продам душу за кружку пива». Я дал ему кружку. Он выпил и сказал: «А теперь верни душу». Нелепо.
Сенич засмеялся. Впервые за несколько дней — свободно, без надрыва.
На шестой день они снова пошли к кремлю. Солнце садилось, окрашивая красные стены в кровавый цвет. Сенич стоял на мосту через Кокшагу, смотрел на отражения.
— Красиво, — сказал он.
— Фальшиво, — отозвался Самюэль.
— Но красиво. Как в кино.
— В кино всегда счастливый конец. А здесь его нет.
Они долго стояли молча. Ветер гнал по воде мелкую рябь. Где-то играла музыка, кричали дети. Обычный вечер в городе, который пытается быть тем, чем не является.
— Самюэль, — сказал Сенич, — ты говорил, что я пустой. Есть в этом правда.
— Я знаю.
— Но после этой поездки... во мне что-то меняется. Не знаю, хорошо это или плохо.
— Это неизбежно. Дорога меняет всех.
Сенич достал блокнот, написал:
«Кремль фальшивый, я фальшивый. Самюэль — нет. Он настоящий. Даже если он — дьявол. Особенно если он — дьявол».
Он показал запись Самюэлю.
— Почему вы решили, что я настоящий? — спросил тот.
— Потому что вы не пытаетесь казаться. Даже когда молчите.
— Это редкое качество.
— Или очень дорогое.
Они пошли обратно. На скамейке у кремля сидел тот самый старик с белыми глазами. Посох в руке, борода седая. Он посмотрел на Сенича, потом на Самюэля.
— Здравствуйте, — сказал старик.
— Здравствуйте, — ответил Сенич.
— Ты похоронил собаку?
Сенич вздрогнул.
— Откуда вы знаете?
— Видел. У меня хорошее зрение.
— И…
— Ничего. Ты сделал что мог. Это важно.
Старик перевёл взгляд на Самюэля.
— А ты всё ещё учишь?
— Учусь сам, — ответил Самюэль. — Это труднее.
Старик кивнул, поднялся и медленно пошёл вдоль стены. Сенич смотрел ему вслед, пока фигура не растворилась в сумерках.
— Кто он? — спросил он в который раз.
— Я же сказал. Местный.
— Самюэль.
— Сергей Александрович, некоторые вопросы лучше не задавать. Не потому, что ответ страшный. А потому, что он не изменит вашу жизнь. Только отнимет время.
— У меня его много.
— У вас его столько, сколько вы сами себе дадите.
Ночью Сенич не спал. Думал о старике, о собаке, о чиновнике. О том, почему Самюэль привёл его именно сюда, в этот фальшивый город с настоящей болью.
На седьмой день они собрали рюкзаки. Сенич сунул в карман нож из колокольной меди, блокнот, деревянного Йошкина кота. Самюэль, как всегда, был готов первым.
— Едем в Сургут, — сказал он. — Там холодно, темно и нефть. И люди, которые продали душу деньгам.
— Ты всё время говоришь про продажу душ. А сам продал?
— Моя душа не продаётся. Она уже не моя.
— А чья?
— Задайте этот вопрос старику. Если ещё встретите.
Они вышли из хостела. Таисия Петровна стояла на крыльце, крестила их вслед.
— Приезжайте ещё, — сказала она. — Город у нас красивый.
— Красивый, — согласился Сенич. — Только грустный.
— Грусть — это от ума, — ответила хозяйка. — А от глупости — веселье.
По дороге на вокзал они зашли в сквер, где когда-то стояла взорванная Троицкая церковь. На её месте теперь была клумба и скамейка. Сенич постоял, посмотрел на землю.
— Здесь была церковь? — спросил он.
— Была. Взорвали в сорок первом. Кирпич разобрали на завод.
— Жалко.
— История не знает жалости. Только факты.
Сенич достал блокнот и написал:
«Седьмой день. Уезжаем. На месте взорванной церкви — клумба. Ни креста, ни таблички. Только газон. Я подумал: сколько ещё таких мест, где память закопали в землю и не поставили даже камня. Самюэль сказал: "Вся Россия — такое место". Я не стал спорить».
Они пошли на вокзал. Город Красный сверкал на солнце — игрушечный, ненастоящий, но почему-то родной. Сенич оглянулся на кремль.
— Прощай, новодел.
— Прощайте, — ответил Самюэль. — Но вы ещё вернётесь. Во сне, не наяву.
В поезде купе было пустым. Сенич бросил рюкзак на нижнюю полку, Самюэль устроился наверху.
— Ну что, Сергей Александрович, — сказал он, когда поезд тронулся. — Подведём итоги?
— Пока нет. Ещё Сургут, Питер, Москва, Владивосток.
— Далеко. Вы не устали?
— Устал. Но не хочу останавливаться.
Сенич достал блокнот и написал последнюю запись в Йошкар-Оле:
«Неделя прошла. Я видел фальшивый кремль, настоящую боль (собака), жалкого чиновника, старика с белыми глазами, портрет прапрадеда. Самюэль назвал меня пустым. Может быть. Но я закопал пса. Не помог, но закопал. Это что-то значит. Наверное. А ещё я купил деревянного кота и йошкар-олинских конфет. Теперь везу их в Сургут».
Он закрыл блокнот, посмотрел в окно. За стеклом мелькали леса, болота, деревни.
— Самюэль, — сказал он, — а тот чиновник... он теперь без работы?
— С выговором. Но не уволен. У нас, у чиновников, — Самюэль запнулся, — у них, я хотел сказать, хвосты длинные.
— Ты хотел сказать «у нас»?
— Оговорился.
Сенич не поверил, но решил не настаивать.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Поезд шёл на восток. Сенич закрыл глаза и под стук колёс уснул. Ему снилась большая пряничная овечка, которая вела его через лес. Овечка обернулась, и у неё были белые-белые глаза.
Он проснулся в холодном поту, но поезд уже нёс его к Сургуту.
На столике в купе лежал маленький кусочек шоколада, завёрнутый в серебряную фольгу. Он повертел его в руках, понюхал — запах был не сладким, а горьковатым, похожим на полынь.
— Самюэль, это твоё?
С верхней полки донеслось ровное дыхание. Дьявол спал. Или притворялся.
Сенич убрал шоколад в карман, рядом с пряником. Ему показалось, что снаружи, за окном, мелькнула чья-то тень — высокая, худая, с посохом.
Поезд ускорился. Йошкар-Ола осталась позади.
Глава 6 Полярная нефть
Поезд нёс их за Урал. Сенич сидел у окна, смотрел, как берёзы сменяются чахлыми кустарниками, а кустарники — голой тундрой. За окном было серо, низко, ветрено. Самюэль, как всегда, занял верхнюю полку и читал книгу — на этот раз про нефтяные месторождения.
— Готовьтесь, Сергей Александрович, — сказал он, не поднимая глаз. — Сургут встретит вас холодом, темнотой и запахом газа.
Поезд замедлил ход. За окном потянулись пятиэтажки, трубы ТЭЦ, бесконечные заснеженные пустыри. Сургут — город, который построили не из кирпича, а из выдержки. Сенич зябко поёжился, хотя вагон был тёплым.
— Холодно, — сказал он.
— Это только начало. На улице — минус тридцать. Но вы не бойтесь, я с вами.
— Это должно меня греть?
— Нет. Но вы хотя бы не замёрзнете в одиночестве.
Они вышли на вокзал. Мороз ударил в лицо, как мокрая тряпка. Сенич закашлялся, натянул капюшон. Самюэль шагал рядом в своём фраке, но на этот раз накинул шарф — бордовый, шерстяной, явно не его стиля.
— Ты мёрзнешь? — спросил Сенич, стуча зубами.
— Нет, просто уважаю традиции. В Сибири без шарфа — неуважение.
Такси до вахтового посёлка оказалось старым «УАЗом» с водителем, который молчал всю дорогу, только курил и смотрел в темноту. За окном мелькали оранжевые вспышки — факелы сжигания попутного газа, освещающие чёрное небо. Ни звёзд, ни луны.
— Впервые в жизни я понял, что такое «холод, от которого болят кости», — тихо сказал Сенич. — Тула казалась тёплой ванной по сравнению с этим.
— Это вы ещё на буровую не сходили, — усмехнулся Самюэль.
Комната оказалась в двухэтажном бараке: длинный коридор, пахнущий мазутом, облезлые стены, ведро для мусора. Комната — две койки, тумбочка, батарея, которая грела, но недостаточно. На окне — иней изнутри.
Самюэль осмотрел помещение с видом ревизора:
— А у вас тут уютно. Как в морге, но с чайником.
Хозяйка, тётя Зина, строгая женщина в телогрейке, выдала простыни и предупредила:
— Водой не баловаться, горячая с семи до девяти. За электричество не плачено — обогреватель не включать.
Но Сенич всё же попытался включить обогреватель. Выбило пробки. Самюэль щёлкнул пальцами, свет загорелся снова.
— Ты что, электрик? — спросил Сенич.
— Я многопрофильный. — Самюэль поправил галстук.
Сенич достал блокнот, написал:
«Сургут. День первый. Минус тридцать. Самюэль в шарфе. Я уже ненавижу этот город. Но почему-то он кажется мне честнее Йошкар-Олы. Там врали красиво, здесь — по-рабочему».
Утром (в одиннадцать часов было темно, как ночью) они вышли на улицу. Двор посёлка, за ним — трубы, вышки, бетонные заборы. Самюэль шагал уверенно, указывал на мачты с мигающими огнями:
— Здесь добывают чёрное золото. И душу заодно. Идёшь на буровую — получаешь деньги. Но через год не помнишь, как тебя зовут. Через два — зачем ты здесь. Через три — продаёшь остатки себя.
— Так ты поэтому меня сюда привёз? Чтобы я продал остатки?
— Я привёз вас смотреть. Продавать вы будете сами.
Они прошли мимо супермаркета, где у входа грелись вахтовики — уставшие, с красными глазами, в одинаковых куртках.
— Слушай, — сказал Самюэль, останавливаясь. — Пара месяцев на буровой — и будет на билет до Владивостока и обратно. А ты всё сидишь, гречку жуёшь. Смысл?
— На кой? — Сенич зябко повёл плечом. — Я не умею бурить. И не хочу учиться.
— Ты не хочешь ничего. Ты просто плывёшь по течению.
— А ты что делаешь? Тоже плывёшь.
Самюэль усмехнулся:
— Я — создаю течение. Разница есть.
Сенич промолчал.
Они решили пройтись по городу — посмотреть мост через Обь. Мост оказался огромным, вантовым, уходящим в темноту. Снизу тянуло ледяным ветром, снег кружился фарами редких машин.
— Восемнадцать километров, — сказал Самюэль. — Один из самых длинных в России. Под ним лёд толщиной в метр. Говорят, если упасть — не выплывешь.
— Ты проверял?
— Я не падаю. Это привилегия смертных.
Они постояли, посмотрели на чёрную воду, которая всё же проглядывала между льдинами. Сенич замёрз окончательно.
— Пойдём отсюда, — сказал он.
— А как же достопримечательности? Парк «Кедровый лог», Сайма — исторический центр. Там раньше рыбаки жили.
— Потом. Я замёрз.
Вместо этого Самюэль повёл его в парк «Кедровый лог» — всё равно было по пути. Парк оказался заснеженным лесом посреди бетонных коробок: кедры, сосны, тропинки, скамейки. В центре — маленькая часовня из дерева.
— Это место построили нефтяники, — сказал Самюэль. — Чтобы было где помолиться. Или где поплакать. Здесь и то и другое — молча.
— Ты заходил?
— Заходил. Пусто внутри. Не потому, что Бога нет. Потому, что здесь не молятся вслух.
Сенич вошёл в часовню. Пахло деревом и холодом. Ни свечей, ни икон — только маленькое распятие на стене. Он постоял минуту, вышел.
— Зачем мы сюда пришли? — спросил он.
— Чтобы вы поняли: даже в самом безбожном месте кто-то верит. Или хочет верить. Это сильнее нефти.
Они отправились в город.
— Выпьем, — неожиданно предложил Самюэль, кивнув на дверь бара через дорогу. — Холодно. И я устал от разговоров.
— Ты пьёшь?
— Сегодня — да.
Бар назывался «Один звонок» — на деле обычная обшарпанная забегаловка с мигающей неоновой вывеской. Внутри пахло перегаром, жареным луком и дешёвым табаком. За стойкой сидели вахтовики — уставшие, злые, с красными глазами. Кто-то спал, положив голову на руки. Кто-то играл в карты.
Сенич заказал коньяк. Самюэль — рюмку водки. Пил он медленно, морщась, будто не привык.
— Ты говорил, что не ешь на людях, — заметил Сенич.
— Пить не запрещал.
Они долго молчали. Рядом какой-то мужик спорил с барменом из-за сдачи. В углу плакала женщина — молча, без звука.
— Я иногда думаю, — сказал Сенич, глядя в свой стакан, — зачем мы вообще живём. Не в смысле философском. В бытовом: зачем встаём, едим, идём на работу, если всё равно умрём?
— Затем, что смерть — не повод не жить, — ответил Самюэль. — Это повод не врать себе.
— А ты врёшь себе?
— Постоянно. Например, что мне всё равно. Или что я не привязался к тебе.
— Привязался? — Сенич усмехнулся. — Дьявол привязывается к человеку? Это что, новая сделка?
— Нет. Это глупость. Но я устал быть умным.
Сенич допил коньяк, заказал ещё. Самюэль тоже выпил вторую. Рюмка хрустально звякнула о стойку.
— Слабость, — сказал Самюэль, рассматривая пустую посуду. — Вот моя слабость. Я не умею отвыкать.
— А моя?
— Ты боишься чужой боли. И своей — тоже. Поэтому ты пустой. Пустота — защита.
— Ты поэтому со мной? Что я пустой?
— Нет. Поэтому что ты один. Как я.
Он обернулся. В углу сидел вахтовик молодой парень с обмороженной щекой, пил водку, смотрел в одну точку. Рядом с ним фигура в тёмном, похожая на Самюэля, только в спецовке.
— Смотри, сказал Сенич. — Твой брат.
— У меня нет братьев. Есть только клиенты.
Парень вдруг встал, подошёл к ним. Глаза мутные, руки дрожат.
— Ты, — сказал он, глядя на Самюэля. — Ты из компании? Мне обещали зарплату. Где деньги?
Самюэль посмотрел на него спокойно.
— Я не из компании. И денег у меня нет.
— Врёшь! Ты такой же чёрт, как они.
— Возможно. Но я не должен тебе.
Парень замахнулся — Сенич перехватил его руку.
— Кончай, — сказал Сенич. — Он прав. Деньги не у него.
Парень выдернул руку, хотел ударить Сенича, но в последний момент отшатнулся. Посмотрел на Самюэля, на его цепочку, на запонки и что-то в нём щёлкнуло.
— Извините, — прошептал он. Я спутал. Вы не похожи на них. Вы хуже.
Он ушёл, шатаясь. Бармен сделал музыку тише.
— Он здесь каждый день, — сказал бармен. Семью бросил, работы нет, живёт в общаге. Иногда плачет. Говорит, что продал душу за вахту. А потом оказалось, что вахта не та, и душа уже не нужна.
Сенич допил коньяк. Голова закружилась.
Они помолчали. Заиграла музыка — старая, шансон. Самюэль неожиданно начал подпевать, тихо, почти неслышно.
— Ты пьян? — спросил Сенич.
— Немного. В первый раз за двести лет.
— И как ощущения?
— Как будто домой вернулся. Но дома нет.
Сенич не понял, но переспрашивать не стал. Он расплатился, оставил чаевые. На выходе Самюэль пошатнулся — схватился за стену.
— Вот тебе и дьявол, — сказал Сенич.
— Дьявол тоже иногда хочет забыться. Не получается.
Вернулись в барак.
Вечером Сенич почувствовал ломоту в теле. Кашель разодрал горло. Самюэль, достав откуда-то градусник, измерил температуру.
— Тридцать девять. Поздравляю, Сергей Александрович. Вы не просто замёрзли, вы заболели по-настоящему.
— Ты рад?
— Я констатирую.
Сенич свалился на койку, укрылся двумя одеялами. Трясся так, что зубы выбивали дробь. Самюэль заварил чай с малиной.
— Пей. Будет легче.
— Откуда у тебя малина?
— Вопросы позже.
Ночью Сенич бредил. Ему казалось, что по комнате ходит кто-то большой, лохматый, с горящими глазами. Он звал мать — «Мама, мама, холодно», — хотя мать была в Крыму и не слышала. Самюэль сидел на стуле, смотрел в окно, изредка поправлял сползающее одеяло.
Он не спал. Он сидел неподвижно, как статуя, и только блеск глаз выдавал, что он здесь — чужой в этом мире простуд и человеческих слабостей.
— Ты же видишь, что ему плохо, — прошептал кто-то в темноте. Может, ветер. Может, голос из другого мира.
Самюэль не ответил.
Лишь мысль пронеслась в его голове — Он сам должен пройти через это.
Утром Сенич проснулся мокрым, но температура спала. На тумбочке стоял стакан с водой, лежали таблетки и… маленький шоколадный пряник — точь-в-точь как тульский, только с надписью «Сургут» глазурью.
— Ты не спал? — спросил Сенич, садясь.
— Я вообще не сплю, — ответил Самюэль. — Шучу. Спал, просто мало.
Он сидел на стуле, бодрый, свежий, будто робот.
— Есть будешь? Гречка с тушёнкой.
— А откуда тушёнка?
— У тёти Зины взял. Она добрая, когда не ругается.
После обеда (Сенич поел, выпил чай, почувствовал слабость, но не лихорадку) они вышли на короткую прогулку. Самюэль повёл его в Краеведческий музей — там было тепло, пахло деревом и нафталином. Экспозиция рассказывала о быте ханты, о нефтяных вышках, о первопроходцах. Сенич задержался у витрины с охотничьим ножом — старый, с костяной рукояткой, рядом лежали пули, нашитые на бересту.
— Моя работа, — сказал Самюэль, кивнув на витрину с идолами — деревянными фигурками с каменными глазами. — Я часто бывал в этих местах. Скучно. Но красиво. Ханты звали меня «чёрный шаман». Не обижались, просто констатировали.
В другом зале висели портреты первых нефтяников — угрюмые лица, промасленные телогрейки, глаза без блеска.
— Посмотри, — сказал Самюэль. — Они продали душу не дьяволу. Они продали её трубе. Дьявол хотя бы торгуется.
— А труба?
— Труба молчит. И забирает всё.
На обратном пути они заехали в супермаркет — Сеничу нужно было купить гречку и хлеб. В очереди перед ними стоял вахтовик — молодой парень с обмороженными щеками. Он долго смотрел на Самюэля, потом перекрестился.
— Ты чего? — спросил Сенич.
— А он… — парень не договорил.
— Он со мной, — сказал Сенич. — Попутчик.
— Ну-ну.
Вахтовик забрал свою бутылку и ушёл.
— Опять, — вздохнул Сенич.
— Люди чувствуют, — сказал Самюэль. — Особенно здесь. На севере чутьё острее. Здесь выживает тот, кто не ошибается.
Вечером тётя Зина пригласила их ужинать — на общую кухню. На столе стояла картошка с грибами, солёные огурцы, хлеб и компот. Пахло деревом и старыми обоями.
— Садитесь, — сказала она. — Ешьте, пока горячее.
Сенич сел, согрел руки о кружку. Самюэль занял место напротив, но к еде не притронулся.
— Вы чего не едите-то? — спросила тётя Зина.
— Смотрю, — ответил Самюэль.
— Еда не для глаз. Еда для живота.
— У меня нет живота. Я пустой.
Сенич ел молча, чувствуя, как тепло разливается по телу.
— Хорошая картошка, — сказал он.
— Грибы свои, из леса. Летом собрала, заморозила. Всё для людей.
— А вы здесь давно живёте? — спросил Сенич.
— Двадцать лет. Сначала муж водил вахты. Потом помер. Я осталась. Домой ехать некуда.
— Не жалко?
— Жалко. Но жизнь — она такая. Жалеть — не помочь.
Она посмотрела на Самюэля, задержала взгляд.
— А вы, барин, кто будете?
— Спутник, — сказал Самюэль. — Его попутчик.
— Попутчик — тоже человек. Или нет?
— Или нет.
Тётя Зина кивнула, встала, убрала посуду. На прощание положила Сеничу в карман конфету — ириску.
— Сладенького поешь. Сил наберёшься.
— Спасибо.
Они вернулись в комнату. Сенич сидел на койке, смотрел на потолок.
Вечером в комнате разгорелась ссора. Из-за того, что Сенич вдруг спросил:
— Скажи, ты можешь сделать так, чтобы я не болел? Чтобы никогда? Ты же всемогущий?
Самюэль поднял бровь.
— Я не всемогущий. И не делаю людей бессмертными. Даже если бы мог — не стал.
— Почему?
— Потому что боль — единственное, что напоминает вам, что вы живы. Без неё вы превратитесь в тени.
— А ты в тень не превратился?
— Я уже тень. Только с памятью.
Сенич встал, подошёл к окну. За стеклом выла метель.
— Ты всегда такой правильный? Всегда знаешь, что сказать, чтобы уколоть?
— Я не колю. Я просто отражаю.
— А если я не хочу, чтобы ты отражал? Если я хочу, чтобы ты просто был человеком, без всего этого… зеркального?
Самюэль молчал несколько секунд.
— Этого не будет. Я — не человек. И не могу притворяться.
— А ты пробовал?
— Пробовал. Восемнадцатый век. Лес. Она. Ты знаешь. Не получилось.
Сенич повернулся к нему. Глаза их встретились. Впервые Сенич не отвел взгляд.
— Ты боишься? — спросил Сенич.
— Чего?
— Что я стану тебе нужен. Что ты не сможешь уйти.
Самюэль усмехнулся — но усмешка вышла кривой.
— Ты самонадеян, Сергей Александрович. Это лечится.
— А ты? Лечится?
— Я неизлечим.
Повисла тишина. Слышно было, как за окном воет ветер, как где-то далеко гудит буровая.
— Ладно, — сказал Сенич. — Давай пить чай. У тебя же остались пряники.
— Остались.
Они сели за стол. Самюэль разлил чай по стаканам. Сенич откусил пряник, прожевал.
— Знаешь, в чём твоя проблема? — сказал он.
— В чём же?
— Ты привык смотреть на людей сверху. А я — снизу. Может, поэтому я вижу то, чего ты не видишь.
— И что же?
— Что ты не всесильный. И не всезнающий. Ты такой же потерянный, как я. Только старше.
Самюэль поставил стакан.
— Вы опасный человек, Сергей Александрович. Редко кто осмеливается говорить такое дьяволу.
— А я не боюсь. Мне терять нечего.
— Это и страшно.
Они допили чай. Сенич лёг, закрыл глаза.
Ночью, когда Сенич уснул, Самюэль вышел в коридор. Встал у окна, смотрел на факельные огни. Над городом висело слабое северное сияние — зелёное, как отблеск неона.
Он сказал тихо, почти про себя:
— Зачем я сюда привёз этого человека? Он же не железный. Он сломается. А мне что тогда останется? Опять одному. Сотни лет один. Нет уж…
Вернулся в комнату. Сенич спал на боку, подложив ладонь под щеку. Самюэль поправил одеяло, бросил взгляд на блокнот, лежащий на тумбочке, который на сей раз не стал читать, и сел на стул.
Уснул ли он? Не уснул. Просто сидел и смотрел в темноту.
На третий день Сенич проснулся поздно. Солнца не было, но он чувствовал себя почти здоровым. Они вышли на улицу и дошли до набережной Оби. Там было пусто, ветрено, снег мельчайшей пылью бил в лицо. Сенич стоял, смотрел на ледяную гладь.
— Красиво, — сказал он.
— Грандиозно, — поправил Самюэль. — Красота требует тепла. Это величие. Величие пустоты.
— А ты что думаешь про северное сияние? Вчера было. Зелёное.
— В старину думали, что это души умерших танцуют.
— А ты?
— Я думаю, что душам сейчас не до танцев. Они работают. Как все.
Сенич достал блокнот, написал.
«Всё-таки Сургут странный. Я заболел. Самюэль ухаживал. Спорили по-настоящему. Я сказал ему, что он не всесильный. Он не спорил. Наверное, это правда. Видел северное сияние. Ходили на Обь, в музей, в парк "Кедровый лог". Деньги ещё есть».
Они вернулись в барак. Тётя Зина подала ужин.
— Завтра уедете? — спросила она.
— Нет, — ответил Сенич. — Ещё побудем. Неделя — это неделя.
— Правильно. Спешить некуда.
Самюэль посмотрел на Сенича с удивлением.
— Вы первый раз сказали «побудем».
— Привык.
— К чему?
— К вам. И к этому холоду.
Перед сном Сенич сидел на койке, листал блокнот.
— Самюэль, — позвал он.
— М?
— Ты правда мог бы сделать меня богатым и здоровым. Но не делаешь. Почему?
— Потому что вы будете несчастны. Богатство — проклятие. Здоровье — без страха. Вы перестанете чувствовать.
— А ты чувствуешь?
— Слишком много. Поэтому я хожу в шарфе.
Сенич усмехнулся.
— Ты врёшь, что мёрзнешь.
— Я вру, что нет.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Сенич закрыл глаза. Перед тем как уснуть, он подумал: «Холод здесь не от погоды. Холод от того, что люди забыли, зачем живут. Но Самюэль не забыл. Он помнит — и это его мучает. Может, я поэтому с ним? Чтобы не забыть? И ещё: сегодня я сказал ему правду в глаза. Он не рассердился. Кажется, я ему нужен не меньше, чем он мне. Странно».
Он уснул без снов.
А Самюэль сидел у окна и смотрел на огни. В комнате было тихо. Только снег стучал в стекло.
Глава 7 Черное золото, чёрная душа
После того как Сенич окончательно поправился, они решили, что пора выбираться из вахтового посёлка. Самюэль, который, казалось, знал о Сургуте всё, предложил начать с Барсовой горы.
— Это не просто гора, — сказал он, пока они тряслись в маршрутке на окраину города. — Это место силы. Ханты верили, что там живёт дух-оборотень. Чёрный лис.
— Ты его видел? — спросил Сенич.
— Видел. В восемнадцатом веке. Он сидел на камне и смотрел на реку. А потом обернулся человеком и спросил: «Ты зачем пришёл?» Я ответил: «Посмотреть». Он сказал: «Смотри. Но ничего не бери». И исчез.
— А ты взял?
— Нет. Но с тех пор я иногда возвращаюсь. Проверяю, не появился ли снова.
Барсова гора оказалась высоким холмом, поросшим соснами. Снег скрипел под ногами, ветер дул с Оби, и видно было далеко — до горизонта, где трубы ТЭЦ сливались с серым небом. Сенич медленно поднимался по тропе, останавливаясь, чтобы перевести дух. Деревья стояли в снежном плену — ветки клонились к земле, и только иногда с них срывались хлопья, падая на шапки редких прохожих.
— Смотри, — сказал Самюэль, останавливаясь у старой лиственницы. — Этот ствол помнит времена, когда здесь не было даже посёлка. Только лес и река. Ханты приходили сюда просить у духов удачи на охоте.
Сенич провёл рукой по коре. Шершавая, холодная, но живая.
— А ты что-то просил?
— Я никогда не прошу. Я просто слушаю.
Они поднялись выше. Гора открывалась постепенно: сначала видны были окраинные пятиэтажки, потом трубы, потом бескрайняя лента Оби, покрытая льдом и снегом. А за рекой — тайга, чёрная, дремучая, уходящая куда-то за горизонт.
— Отсюда видно, как город борется с природой, — сказал Самюэль. — И проигрывает.
— Мне кажется, красиво, — возразил Сенич.
— Красиво, когда борьба есть. Когда победа — пусто.
Они постояли молча. Внизу, у подножия, проходила лыжня, кто-то бежал на лыжах с собакой. Собака лаяла, звонко, как выстрел. Эхо разнеслось по склону.
— Знаешь, — сказал Сенич, — я никогда не видел северное сияние вживую. Только на картинках.
— Увидишь. В этой поездке — всё будет.
Солнце так и не показалось — только серый свет, который наполнял небо с одиннадцати до двух. Они спустились с горы, и Самюэль повёл Сенича к кедровому логу — небольшому парку, где среди вековых кедров стояли деревянные скульптуры хантыйских божеств.
— Это храм под открытым небом, — сказал Самюэль. — Местные приносят сюда монеты, ленты, даже сигареты. Духи любят табак.
— Ты веришь в это?
— Я верю в то, что человек ищет связь с тем, что выше него. Это важнее, чем объект веры.
Сенич оставил на пеньке конфету, которую дала тётя Зина. Не загадал желание, просто так — из уважения.
Затем они пошли к питомцу, где держали хаски и оленей. Дорога вилась между сугробами, мимо голубых свай — символ Сургута. Самюэль рассказывал, что сваи вбивают глубоко в вечную мерзлоту, иначе дома треснут.
— Люди научились обманывать землю. Но земля всё равно побеждает. Каждый год здесь что-то оседает, ломается, перекашивается. Я это вижу. И уважаю упрямство тех, кто остаётся.
Питомник находился за кованым забором. Хозяин — коренастый ненец в малице, расшитой бисером, — уже ждал их.
— Самюэль, старый знакомый, — сказал он, усмехнувшись. — Опять ты с новым спутником.
— Опять.
— А он не замёрзнет?
— Уже замёрз. Но это не страшно.
Оленей было трое — серые, рогатые, с тёплыми дымящимися ноздрями. Они перебирали копытами, звенели упряжью. Хозяин погладил вожака по шее, что-то сказал на своём языке.
— Садитесь, — кивнул он на нарты.
Сенич сел первым, неуклюже, держась за деревянный борт. Самюэль устроился сзади, положив руки на плечи Сенича — не для тепла, а чтобы не упасть.
— Крепче держитесь, — сказал хозяин и хлопнул оленя.
Рванули. Снег взметнулся за спиной, ветер ударил в лицо такой силой, что Сенич зажмурился. Но через секунду открыл глаза: они летели по снежной целине, подпрыгивая на кочках, объезжая кусты. Олени бежали плавно, мощно, и в этом беге было что-то первобытное, не тронутое городом.
Сенич засмеялся. Смех вырывался сам собой, громкий, мальчишеский.
— Смотрите, Сергей Александрович! — крикнул Самюэль. — Вы смеётесь!
— Я умею!
— Я знаю. Просто редко.
Они проехали через лес, выскочили к замерзшему озеру, сделали круг и вернулись обратно. Сенич слезал с нарт на подгибающихся ногах, но счастливый.
— Ещё? — спросил хозяин.
— Хватит, — ответил Самюэль. — На сегодня. Он будет вспоминать.
Покатавшись, они грелись в маленьком чуме. Внутри было жарко, пахло дымом, шерстью и чаем. Хозяин разлил по кружкам брусничный отвар.
— Наш лес, — сказал он, — не простой. Каждый зверь здесь — посланник. Волк — к войне, лось — к урожаю, а чёрный лис — к переменам.
— Вы верите в перемены? — спросил Сенич.
— Я верю в того, кто их приносит. — Он посмотрел на Самюэля. — Твой друг — из таких. Сам не меняется, а всё вокруг движется.
— Это проклятие, — усмехнулся Самюэль.
— Это судьба.
Сенич чувствовал лёгкое головокружение — то ли от чая, то ли от счастья.
— Самюэль, — сказал он, — я сегодня счастлив.
— Не привыкайте. Счастье — плохой попутчик. Оно всегда уходит.
— Как и вы?
— Я ещё здесь.
На следующий день они отправились в здание компании «Газпром» — огромный стеклянно-бетонный куб, который возвышался над городом как инопланетный корабль. Внутри было чисто, холодно, пахло пластиком и деньгами. Сенич чувствовал себя чужим.
— Хочешь устроиться сюда на работу? — спросил Самюэль.
— Шутишь.
— Нисколько. Платят хорошо. А ты умеешь делать вид, что работаешь.
— Это ты умеешь.
Они прошли в холл, где стоял макет нефтяного месторождения — сотни маленьких вышек, огоньки, трубы.
— Это они так игрушки делают, — сказал Самюэль. — Чтобы забыть, что нефть — это кровь земли. А кровь не продают.
Постояли у макета, посмотрели на видео о добыче. Сенич зевнул. Самюэль тронул его за локоть.
— Вы не умеете притворяться заинтересованным. Похвально.
Из здания они вышли в серый сумрак полярной ночи. Сенич закурил, но ветер сразу задул сигарету.
Вдруг к ним подошла женщина лет тридцати, в чёрной куртке, с резкими чертами лица и тяжёлым взглядом.
— Издалека? — спросила она, прикуривая сигарету.
— Из Белгорода, — ответил Сенич.
— А он? — кивнула на Самюэля.
— Попутчик.
— Странный попутчик. В фраке. В Сургуте.
— Ему нравится.
Женщина усмехнулась, затянулась, выпустила дым в небо.
— Слушай, — сказала она, понижая голос. — Работа есть. Быстрая. Дорогая. Отвезёшь одну вещь до Москвы. Пятьсот баксов за час. На руки.
Сенич похолодел. Посмотрел на Самюэля — тот пил минералку, смотрел куда-то вдаль.
— Что везти?
— Ну что, как будто ты не знаешь. Пакет. Маленький. Для себя. Никто не узнает.
— А если дети найдут?
Женщина замерла.
— Какие дети?
— Те, которые могут найти пакет. На вокзале, в поезде. Дети.
— Ты что, мать Тереза? — она усмехнулась, но глаза остались холодными.
— Нет. Просто не хочу.
Сенич отошёл. Взял Самюэля за рукав:
— Идём.
Они вышли на оживлённый проспект. Мороз вновь ударил в лицо. Сенич закурил — впервые за несколько дней.
— Ты мог бы взять эти деньги, — сказал Самюэль. — Купить лекарства, нормальную еду.
— А вдруг дети?
— Вдруг — плохое оправдание.
— Для меня — хорошее.
Самюэль остановился. Снежинки падали на его светлые волосы и таяли, не касаясь.
— Ты идиот, — сказал он. Впервые в голосе прозвучало раздражение. — Ты мог бы быть богат. Хотя бы на неделю. А ты отказался из-за призрачных детей.
— А ты не пробовал просто жить, а не всех искушать? — огрызнулся Сенич.
Самюэль замолчал.
— Что? — спросил Сенич.
— Ничего. Просто ты первый, кто сказал мне это за тысячу лет.
— И что?
— И я не знаю, что ответить.
Они пошли дальше молча. Снег скрипел под ногами. В голове у Сенича крутилось: «Я отказался. Отказался. Самюэль злится. Какого чёрта он злится? Он же не получит комиссионных».
На шестой день Сенич проснулся с тяжёлой головой. Вчерашний разговор не выходил из памяти. Он достал блокнот, написал:
«Сургут. День пятый. Ко мне подошла женщина, предложила перевозить наркотики. Я отказался. Самюэль разозлился. Сказал, что я идиот. Может быть. Но я не жалею. Денег на путешествие мне хватит. И это тоже выбор».
Он закрыл блокнот, лёг. Самюэль сидел у окна, смотрел на вечную тьму.
— Самюэль, — позвал Сенич.
— М?
— Ты почему злишься? Тебе-то что?
— Не знаю. Может, потому что я тоже когда-то отказался. И пожалел.
— О чём?
— Неважно.
Вечером Сенич решил пойти в бар один. Самюэль остался в комнате — сказал, что устал. Сенич надел куртку, вышел.
Бар «Северное сияние». На вывеске не горели буквы — только одна «С» мерцала. Внутри было тесно, душно. Сенич заказал водку, выпил одну, вторую. В углу играли в карты, кто-то спал, положив голову на стойку.
К нему подошёл местный — здоровенный мужик с бычьей шеей, в кожаном жилете, с татуировкой «Нефть — кровь».
— Ты чё такой грустный? — спросил мужик.
— Нормально.
— Не похоже.
Сенич промолчал. Мужик сел рядом, заказал виски.
— Слышь, — сказал он, — ты тот самый, который с чёртом ходит?
— С кем?
— В фраке. Чёрный. У нас в городе уже знают.
— Он не чёрт. Он просто… попутчик.
Мужик усмехнулся, посмотрел на Сенича как на дурака.
— А ты веришь? Нет? И правильно. Бога нет, чёрта нет. Одни бабки.
— Деньги — не главное.
— А что главное?
— Не знаю.
— Ты ничего об этом городе не знаешь. О его ценностях. Ты не того попутчика выбрал, чтобы спокойно разгуливать здесь.
Пьяный Сенич вдруг почувствовал злость. Злость на Самюэля, на себя, на этот город, на холод, на женщину с наркотиками. Он встал, посмотрел мужику в глаза.
— Ты чего? — спросил тот.
— Пошёл ты.
Мужик встал. Был он выше, шире. Ударил первым — в скулу. Сенич упал, ударился головой. В глазах потемнело. Второй удар пришёлся в живот. Третий — в лицо.
— Хватит, — сказал кто-то чужой.
Сенич не видел, кто говорит. Он лежал на полу, чувствовал кровь во рту.
— Я сказал — хватит.
Это был Самюэль.
Мужик отшатнулся. В баре стало тихо. Самюэль наклонился, поднял Сенича за шиворот, вывел на улицу.
— Ты идиот, — сказал он.
— Я знаю.
— Зачем полез?
— Достало всё. Поскорее бы свалить отсюда.
Самюэль достал платок, вытер кровь с лица Сенича.
— Драка не выход.
— А что выход?
— Жить дальше. Как ты умеешь.
Сенич сидел на снегу, смотрел в небо. Северного сияния не было.
— Я не умею жить, — сказал он.
— Умеешь. Ты просто не знаешь об этом.
На седьмой день Сенич ходил с разбитым лицом — синяк под глазом, ссадина на скуле. Самюэль не комментировал. Они собрали рюкзаки, расплатились с тётей Зиной.
— Вы куда теперь? — спросила она.
— В Петербург, — ответил Сенич.
— Там хоть не так холодно.
— Там сыро.
— Всё лучше, чем здесь.
Такси до вокзала ехало молча. Сенич смотрел в окно на трубы ТЭЦ, на вышки, на бесконечные пятиэтажки.
— Прощай, Сургут, — сказал он.
— Не скучайте, — ответил Самюэль.
В поезде купе было подозрительно пустым. Сенич бросил рюкзак на нижнюю полку, Самюэль впервые просто занял соседнюю нижнюю полку.
— Ну что, — сказал Самюэль, когда поезд тронулся, — что запомнилось?
— Холод, женщина с наркотиками, драка, Барсова гора, олени, Газпром… Твоя злость.
— Я не злился.
— Врёшь.
— Может быть.
Сенич достал блокнот, написал последнюю запись по Сургуту:
«Неделя прошла. Я отказался от наркотиков. Дрался — ну точнее меня били. Самюэль злился, потому что я отказался, или потому что я дрался? Не знаю. Видел оленей, чёрного лиса не видел. Барсова гора красивая. Здание Газпрома — как космический корабль. Я уезжаю с разбитым лицом. Но почему-то мне не страшно. Только дальше — неизвестно. Самюэль сказал, что я умею жить. Я ему не верю. Но он никогда не врёт».
Он закрыл блокнот. Поезд стучал колёсами.
— Ты правда считаешь, что я умею жить?
— Я считаю, что ты пытаешься. Это больше, чем умеют большинство.
— А ты? Ты пытаешься?
— Нет. Я просто существую. Но иногда, с тобой, я вспоминаю, что такое пытаться.
Сенич уснул с этой мыслью.
Поезд возвращался. Поезд шёл на запад. За окном была тьма, только изредка мелькали огни дальних деревень. Сенич сидел у окна, смотрел в черноту и вдруг заметил слабое свечение на горизонте. Сначала он подумал, что это отблеск города, но свечение росло, переливалось, становилось зелёным.
— Самюэль, смотри.
Самюэль оторвался от книги, посмотрел в окно.
— Северное сияние. Я же говорил — увидите.
— Оно… живое.
— Оно — дыхание планеты. Только здесь, на севере, оно бывает таким.
Сенич прижался лбом к холодному стеклу. Зелёные ленты плыли по небу, складывались в арки, разрывались и снова соединялись. Местами вспыхивал розовый, фиолетовый — и снова зелёный.
— Почему оно здесь? — спросил Сенич.
— Потому что небо здесь ближе. И люди честнее. Сияние не любит суеты, не любит лжи. Оно приходит туда, где ещё осталась тишина.
— А на юге его нет?
— Есть, но редко. Слишком много огней. Люди засвечивают небо, как свой страх.
Сенич молчал, заворожённый. Сияние стало ярче, и на мгновение ему показалось, что он слышит звук — высокий, едва уловимый, как будто кто-то играет на хрустальной арфе.
— Ты слышишь? — спросил он.
— Ничего не слышу.
— А я слышу. Как шёпот.
— Это ваше воображение. Или память. Сияние всегда сопровождается шёпотом в легендах. Говорят, так души умерших разговаривают с живыми.
— О чём?
— О том, что всё пройдёт. И это нормально.
Сияние постепенно угасало, превращалось в бледную дымку, а потом и вовсе исчезло. За окном снова была чернота.
— Жалко, — сказал Сенич.
— Не жалейте. Красота потому и ценна, что не вечна.
— Ты поэтому такой? Потому что ты вечен?
— Я потому такой, что видел слишком много красивых вещей, которые умирали на моих глазах.
— И что? Перестал ценить?
— Нет. Научился прощаться.
Сенич отвернулся от окна, посмотрел на Самюэля.
— Я никогда не умел прощаться.
— Научитесь. Мы все учимся.
Поезд стучал колёсами. Где-то далеко остался Сургут, его трубы, его мороз, его женщины с наркотиками и мужики с кулаками. Осталось только это сияние — за стеклом и в памяти.
Глава 8 Северная Венеция
Поезд въезжал в Петербург ранним утром. За окном было серо, сыро, неуютно. Сенич смотрел на облупленные фасады, на решётки каналов, на купола Исаакия, которые маячили где-то вдали сквозь дымку.
— Город призраков, — сказал Самюэль, потягиваясь. — И моих старых знакомых. Здесь каждый камень помнит кровь. Был здесь ни один раз. При Петре, при Екатерине, при Николае. Даже при большевиках. Это место оставляет неопределённые ощущения. Я не могу сказать, люблю ли я его.
Они вышли на Московский вокзал. Сенич вдохнул сырой воздух, и в лёгких защипало.
— Пахнет рекой и смертью, — заметил Самюэль. — Добро пожаловать в Петербург.
Снимать комнату долго не пришлось. Самюэль нашёл объявление на столбе у вокзала: комната на окраине, в спальном районе Купчино. Хозяйка, тётя Вера, пухлая женщина с добрым лицом и тяжёлым взглядом, оглядела их с порога.
— Двое? — спросила она.
— Двое, — ответил Самюэль.
— Одну комнату?
— Одну.
— Без глупостей?
— Какие глупости? — усмехнулся Самюэль. — Мы просто туристы.
Тётя Вера перевела взгляд на Сенича, потом снова на Самюэля. Нахмурилась, но ключи отдала. Комната оказалась маленькой, с окном во двор-колодец, с обоями в цветочек и продавленной кроватью. На стене висела репродукция «Моны Лизы» — дешёвая, в пластиковой рамке.
— Купчино, — сказал Самюэль, разбирая вещи. — Район, где пересекаются все линии метро и все линии судьбы. Здесь живут те, кто не может позволить себе центр. И те, кто не хочет.
— А мы кто?
— Мы — временные.
Сенич бросил рюкзак на пол, лёг на кровать. Пружины жалобно скрипнули.
— Как думаешь, здесь есть нормальная работа?
— В Купчино? Есть, если ты продавщица в «Пятёрочке» или охранник в ларьке. Ты умеешь продавать?
— Не умею.
— Тогда будем искать в центре.
После обеда они вышли гулять по району. Купчино встретило их типовыми пятиэтажками, грязным снегом, редкими прохожими. На детской площадке качалась пустая качель.
— Депрессивно, — сказал Сенич.
— Функционально. Люди здесь просто живут. Не мечтают, не парят в облаках. Им бы счета оплатить.
Они дошли до метро. Сенич впервые увидел станцию «Купчино» — огромную, серую, с колоннами и вечной спешкой.
— Знаешь, — сказал Самюэль, — эту станцию прозвали «воротами в ад». Потому что отсюда начинается самая загруженная ветка.
— А ты проверял?
— Ад начинается гораздо раньше.
На второй день Самюэль объявил, что нашёл работу. В местном туристическом агентстве требовался экскурсовод по мистическому Петербургу.
— Маршрут по местам силы и местам ужаса, — пояснил он, показывая Сеничу распечатанную карту.
— И что ты будешь рассказывать?
— Я буду вспоминать.
Сенич пошёл с ним на первую экскурсию — посмотреть, как Самюэль работает. Группа оказалась маленькой, человек пять: две девушки с большими глазами, пожилая пара и молодой человек в чёрном, который явно пришёл пощекотать нервы.
— Добро пожаловать в город, который построили на костях, — начал Самюэль у Инженерного замка. — Здесь, в этих стенах, император Павел Первый был убит. По одной из легенд золотой табакеркой. Говорят, до сих пор его призрак бродит по коридорам, перебирая чётки и считая дни до конца света.
— А вы верите в привидения? — спросила одна из девушек.
— Я с ними знаком.
Он рассказывал живо, с деталями, которых Сенич никогда не встречал в путеводителях. Про то, как Пётр Первый, основав город, приказал замуровать в фундамент Петропавловской крепости тело убитого стрельца, чтобы «крепость стояла на крови». Про то, как Медный всадник по ночам сходит с постамента и скачет по городу, ища тех, кто не уважает память основателя.
— А Литейный мост? — спросил молодой человек в чёрном.
— Литейный мост, — Самюэль понизил голос, — место, где смыкаются миры. Здесь в девяностых видели самого Владимира Ильича Ленина. Он стоял на парапете и смотрел на Неву. Прохожие крестились и шёпотом звали милицию, но когда та приехала, вождя уже не было.
— А что он делал?
— Думал. О том, что коммунизм не построен, а люди всё так же голодны.
Группа засмеялась, но смех был нервным.
После экскурсии они пошли в кафе на Невском. За стеклом мелькали прохожие — нарядные, спешащие, чужие. Сенич заказал кофе, Самюэль — чашку зелёного чая.
— Ты хорошо рассказываешь, — заметил Сенич.
— Я хороший лжец. Но здесь я почти не лгу. Петербург сам придумал эти легенды, я только их озвучиваю.
— А девушка? Та, у Аничкова дворца?
— Дух воспитанницы Смольного, которую обрюхатил один царь, а потом бросил. Она до сих пор ждёт, что он вернётся.
Сенич почувствовал, как внутри шевельнулось что-то холодное.
— Ты её видел?
— Видел. Полгода назад, гулял по набережной. Она стояла на мосту, смотрела на воду. Я поздоровался. Она не ответила. Я пошёл дальше.
— Страшно?
— Жалко. Как всех, кто ждёт.
В кафе за соседним столиком сидела девушка. Светловолосая, с большими серыми глазами, в вязаном свитере. Она читала книгу, но периодически поглядывала в их сторону. Сенич заметил её взгляд, смутился, отвернулся.
После того как Самюэль вышел позвонить, девушка пересела к Сеничу.
— Вы приезжий? — спросила она.
— Да. Из Белгорода.
— А ваш друг… он всегда так странно одевается?
— Это его стиль.
— Меня Ксения зовут, — она улыбнулась. — Я работаю в библиотеке, люблю стихи и гулять по набережным. А вы?
— Я… путешествую.
— Долго будете в Питере?
— Неделю. Может, больше.
Они разговорились. Ксения оказалась начитанной, остроумной, с лёгкой грустинкой в голосе. Она рассказывала о любимых местах в городе, о скверах, о маленьких кофейнях, куда не ходят туристы. Сенич слушал и думал: «Почему она со мной говорит? Я же ничего из себя не представляю».
Когда Самюэль вернулся, Ксения собралась уходить.
— Давайте завтра встретимся? — предложила она. — Я знаю одно место на Петроградской. Там варят лучший капучино.
— Давайте, — неуверенно сказал Сенич.
Они обменялись номерами. Ксения ушла, оставив аромат яблочного шампуня.
— Ну вот, — сказал Самюэль, садясь на её место. — А вы боялись.
— Я не боюсь. Я просто…
— Что?
— Не знаю.
Вечером Сенич сидел в комнате, смотрел на телефон. Он написал ей: «Давай встретимся послезавтра? Сегодня много дел». Ксения ответила: «Хорошо. Буду ждать».
Самюэль глянул через плечо.
— Зачем вы перенесли?
— Боюсь.
— Чего?
— Что она увидит, какой я на самом деле.
— А какой вы на самом деле?
— Пустой.
Самюэль не ответил. Он сел на подоконник, открыл форточку. В комнату ворвался сырой питерский ветер.
— Пустота — это не порок, — сказал он наконец. — Это холст. Вы сами решаете, что на нём рисовать.
Утром Сенич проснулся от того, что горло пересохло. Вчерашний ветер сделал своё дело. Он выпил стакан воды, посмотрел в окно. Двор-колодец был серым, без единого солнечного луча.
— Сегодня идём в Эрмитаж, — объявил Самюэль. — Будете приобщаться к прекрасному.
— А работа?
— Работу найдёте потом. Сначала культура.
Они доехали на метро до Дворцовой площади. Зимний дворец сиял, несмотря на хмурое небо. Очереди были огромными, но Самюэль провёл Сенича каким-то боковым входом, просто кивнув охраннику.
— Ты его знал? — спросил Сенич.
— Нет. Но мы договорились.
Внутри было людно, пахло старым деревом и деньгами. Сенич брёл за Самюэлем, разглядывал картины, не понимая ничего. Рембрандт, Рубенс, да Винчи — для него всё смешалось в одну пеструю массу.
Но у «Возвращения блудного сына» Самюэль остановился. Застыл. Смотрел на полотно несколько минут, не двигаясь, не дыша. Его лицо в свете софитов казалось восковым.
— Свет, который никогда не погаснет, — сказал он тихо.
— Что? — не понял Сенич.
— Посмотри. Отец обнимает сына. Руки — вот эти, старые, морщинистые. Они светятся. Рембрандт написал их так, что кажется, будто изнутри идёт тепло. Это не краска. Это прощение.
Сенич всмотрелся. Действительно, руки отца на картине были словно живые — тёплые, прощающие, настоящие.
— А лицо сына не видно, — заметил он.
— Потому что оно — наше. Любое. Ваше. Моё. Тот, кто смотрит, видит себя.
Сенич постоял, потом сделал глубокий вдох.
— Слушай, Самюэль, а буфет тут работает? Я есть хочу.
Самюэль усмехнулся, покачал головой.
— Вы безнадёжны, Сергей Александрович.
— Я знаю.
Они нашли буфет на третьем этаже. Очередь была большая, пирожные — дорогие. Сенич купил чай и бутерброд с сыром, съел стоя, наблюдая за толпой.
— Знаешь, — сказал он, жуя, — иногда я смотрю на эту красоту — картины, дворцы, фонтаны — и понимаю, что она не для меня. Я как будто чужой на празднике.
— Это потому что вы не умеете быть праздничным. Вы умеете быть настоящим.
— Настоящий — это какой?
— Тот, кто не врёт себе.
После Эрмитажа они пошли на Васильевский остров — к Особняку Брусницыных. Здание было краснокирпичным, мрачным, с заколоченными окнами. Самюэль сказал, что там сейчас то ли музей, то ли частная резиденция, но они попробуют зайти.
— Что там? — спросил Сенич.
— Зеркало Дракулы.
— Кого?
— Графа Влада Цепеша. Того самого, кто стал прообразом вампира. Говорят, в начале двадцатого века купец Брусницын привёз из Венеции огромное зеркало, которое висело рядом с усыпальницей графа. В этом зеркале, если верить легенде, до сих пор отражается его душа.
Они обошли особняк. Окошко в цокольном этаже было открыто. Самюэль легко перелез, помог Сеничу.
— Ты уверен? — спросил тот, спускаясь в полумрак.
— В чём? В существовании зеркала? Я сам его видел.
Внутри было сыро, пахло плесенью и старыми тряпками. Они прошли через подвал, потом через коридор. В конце висела красная бархатная портьера.
— Оно там, — кивнул Самюэль.
Он отодвинул портьеру. За ней оказалось огромное зеркало в тяжелой резной раме. Стёкла были мутными, в пятнах, но сквозь них можно было разглядеть своё отражение — размытое, зеленоватое.
Сенич смотрел на себя и чувствовал, что зеркало смотрит в ответ. Не как обычное стекло — с интересом.
— Говорят, если долго смотреть, можно увидеть не себя, а графа, — сказал Самюэль.
— Ты видел?
— Нет. Я не смотрю долго.
Сенич отвернулся.
— Пошли отсюда.
Они выбрались на улицу. На набережной ветер с Финского залива пронизывал до костей.
— Зачем ты меня туда привёл? — спросил Сенич.
— Чтобы вы увидели: даже мёртвые ищут отражения. А вы, живой, боитесь своего.
— Ты про Ксению?
— Про всё.
Вечером вернулись в Купчино. Сенич устал, но сон не шёл. Он достал блокнот, написал:
«Петербург, день третий. Эрмитаж. Рембрандт. Самюэль сказал про свет, который не погаснет. Я сказал про буфет. Потом мы лазали в особняк Брусницыных, смотрели на зеркало Дракулы. Я увидел своё лицо мутным, старым, чужим. Ксения ждёт завтра. Я обещал прийти. Но не знаю, смогу. Самюэль говорит, что я пустой, как холст. Может, он прав. Но холст можно заполнить».
Он закрыл блокнот, лёг.
— Самюэль, ты спишь?
— Нет.
— Как думаешь, пойти мне завтра на свидание?
— А вы как думаете?
— Я думаю, что трус.
— Это уже не дума, это знание.
Сенич повернулся к стене. За окном шумел Питер — машины, ветер, редкие шаги прохожих. Он остался с мыслью о том, что завтра он не пойдёт.
Сенич обернулся, Самюэль сидел на подоконнике и чистил лакированные туфли.
— Одевайтесь, Сергей Александрович. Сегодня бал.
— Какой бал? В Купчино?
— В лучшем зале этого города. Я приглашён. И вы — мой плюс один.
Сенич не успел возразить. Из шкафа, которого раньше не было, появился чёрный концертный фрак. Из другого — белый галстук.
— Дресс-код: классика, чёрное и белое. И никаких цветных пятен.
Они поехали в центр. Такси остановилось у особняка на Английской набережной — здания, которого Сенич никогда не замечал раньше. Огромные двери были распахнуты, и оттуда лилась музыка — не вальс, не полонез, а медленная, тягучая мелодия, похожая на шум прибоя.
Внутри было многолюдно. Дамы в длинных платьях, кавалеры во фраках. Никаких масок — все лица открыты, но Сеничу показалось, что он никого не узнаёт и не запоминает.
— Это мои гости, — сказал Самюэль. — Не все, с кем я заключал сделки. Только те, кто ещё помнит.
— О чём?
— О том, что такое настоящая цена.
Гостей было человек сто. Они танцевали парами, но не в объятиях друг друга, а как бы сами с собой — плавные, завораживающие движения. У одной дамы платье струилось, как вода, и когда она проходила мимо, Сенич слышал звон — как от разбитого бокала.
— Она продала голос, — шепнул Самюэль. — Мечтала стать оперной дивой. Стала. Через год осипла навсегда. Теперь танцует.
А в центре зала, под хрустальной люстрой, было пустое место. Пары обходили его стороной.
— Что там? — спросил Сенич.
— Там буду я. В полночь.
Музыка становилась громче. На столиках стояли угощения: фрукты, сыры, вина. Никакого шампанского из черепа, никакой чёрной магии. Всё чинно, благородно, но с каким-то холодком.
Сенич взял бокал белого вина. На вкус оно было сладковатым, с примесью полыни.
— Пейте, — посоветовал Самюэль. — Это не отравит.
— А что это?
— Вино памяти. Те, кто пьют, вспоминают то, что продали.
Сенич выпил. Перед глазами на секунду промелькнуло: он стоит на коленях перед старым пепелищем, в руке — нож из колокольной меди. Он отбросил видение.
— Я ничего не продавал.
— Вы не успели.
В полночь свет в зале пригас. Гости замерли. Вместо Самюэля, который только что стоял у колонны, на середине зала появился другой человек — в красном камзоле, чёрном испанском плаще, с острыми усами и шпагой на боку. Мефистофель. Костюм был создан специально для него, создавалось ощущение, что костюм создавали прямо на нём.
Самюэль вышел в центр зала. Пары расступились. Он был один, в своём неизменном фраке, и свет люстры бил только на него.
— Дамы и господа, — сказал он. — Минувшие души и те, кто ещё дышит. Сегодня мы не заключаем новых сделок. Сегодня мы вспоминаем старые.
Он щёлкнул пальцами — и на пустом месте появилось большое круглое зеркало в чёрной раме. Не зеркало Дракулы, а что-то другое: гладкое, тёмное, как ночная Нева.
— Кто желает взглянуть на себя настоящего?
Никто не шагнул вперёд. Тогда Самюэль подошёл к зеркалу сам. Посмотрел. И в зеркале отразился не он — молодой, тридцатилетний, в безупречном костюме, — а нечто огромное, крылатое, с горящими глазами. Отражение засмеялось беззвучно и поманило.
— Страшно? — спросил Самюэль у зала.
Зал молчал.
— Мне тоже.
Он щёлкнул пальцами второй раз — зеркало исчезло. Затем поднял руку, и оркестр заиграл. Сначала медленно, торжественно, потом всё быстрее, закручиваясь в бешеный ритм.
Самюэль запел. Голос его был низким, бархатным, с хрипотцой древности, и каждое слово врезалось в тишину:
«Бьет полночь — время рваных туч,
Луна вонзает в бездну луч.
Слетайтесь, тени, в мой чертог,
Где каждый — раб и каждый — бог.
Стряхните пепел с дряхлых плеч,
Я зажигаю сотни свеч.
Здесь нет имен, здесь нет чинов —
Лишь звон невидимых оков!
Танцуй, мой прах! Пляши, зола!
Здесь не боятся слова «зла».
Я — ваш хозяин, ваш судья,
Я — тень, в которой суть бытия!
Пусть льется кровь, как в кубках хмель,
Кружись, безумная метель!
Смотрите: Цезарь и палач,
Сквозь хохот слышен тихий плач.
Графиня с ядом в рукаве
И блеск короны на траве...
Вы так спешили всё успеть,
Что не заметили мою сеть.
Я дал вам страсть, я дал вам трон,
А здесь — лишь прах со всех сторон!»
Вдруг музыка замедлилась. Но Самюэль продолжал:
«Вы звали это «ад», вы звали это «страх»...
Но истина всегда была у вас в руках.
Я не толкал вас в бездну — вы летели сами,
Любуясь собственными лживыми мечтами.
Я лишь открыл вам дверь, я лишь накрыл столы,
А вы себя уж сами извели!
Танцуй, мой прах! Пляши, зола!
Здесь не боятся слова «зла».
Я — ваш хозяин, ваш судья,
Я — тень, в которой суть бытия!
Пусть льется кровь, как в кубках хмель,
Кружись, безумная метель!»
Он замолчал. Последний аккорд замер в воздухе, как дрожащая струна. Гости не аплодировали — они застыли, глядя на него. Дама в звонящем платье отвела взгляд. Мужчина в чёрном фраке опустил голову.
Дьявол поклонился. Свет снова стал ярче, и на его месте снова стоял Самюэль — во фраке, с цепочкой на жилетке, с неизменной полуулыбкой.
— Спасибо за внимание, — сказал он в тишину. — Можете продолжать танцевать.
Оркестр заиграл вальс. Пары закружились, но уже не так плавно — как будто проснулись от долгого сна.
Самюэль подошёл к Сеничу, протянул руку.
— А теперь — простой, человеческий танец. Для тех, кто ничего не продал.
— Я не умею.
— Не умеете вальсировать? Я тоже. Будем осваивать вместе.
И они закружились в медленном танце, который не был вальсом, не был танго, не был ничем привычным. Просто двое существ — смертный и тот, кто старше смерти — двигались под музыку, которая звучала только для них.
Когда танец кончился, Сенич запыхался. Самюэль по-прежнему был свеж, только глаза его блестели сильнее.
— Теперь вы чуть-чуть ближе к пониманию. Не этого зала, не этих людей, а того, зачем мы едем.
— И зачем?
— Чтобы в конце концов станцевать последний танец уже не здесь.
Гости зааплодировали. Сенич смотрел на них и чувствовал, что он здесь чужой. Но чужой — приглашённый.
— Домой? — спросил он.
— Да. На сегодня хватит чудес.
Они вышли на набережную. Нева дышала холодом. В кармане у Сенича всё ещё лежал нож из колокольной меди.
— Самюэль, а что бы ты увидел, если бы посмотрел в то зеркало дольше?
— Только то, что я оставил в себе. Крылья. Ими уже не взлететь. А так — красиво.
Они сели в такси, уехали в Купчино, в свою пустую комнату. И ничего не сказали больше до самого утра.
Глава 9 Нева-река
После бала Сенич проснулся с трудом. Сознание всё еще было затуманено. Не от вина — от мыслей. Песня Самюэля всё звучала в ушах. Он смотрел в потолок и не мог понять, был ли тот вечер явью или сном.
— Вы спите? — спросил Самюэль с соседней кровати.
— Не сплю.
— И правильно. В Питере не спят. Город белых ночей и чёрных мыслей.
Они позавтракали кашей, которую Сенич сварил ещё вчера. Самюэль, как всегда, не ел — только пил чай.
— Сегодня, — сказал он, — отправимся в Гатчину. Там дворец, который Павел Первый строил для себя. И для призраков. Говорят, его тень частенько навещает замок, бродит по коридорам, проверяет караулы.
— А ты проверял?
— Я с ним раскланиваюсь. Он, знаете, вежливый. Не то что некоторые.
Они доехали на электричке. Гатчина встретила их морозным утром, инеем на деревьях, тишиной. Дворец стоял на холме, серый, строгий, похожий на рыцарский замок.
Внутри пахло воском и историей. Экскурсовод — немолодая женщина в очках — рассказывала о Павле, о его любви к порядку, о том, как он каждое утро обходил караулы. Сенич слушал вполуха, разглядывал портреты. Самюэль водил пальцем по стенам, иногда останавливался у пустых углов, будто видел там кого-то.
— Он был несчастлив, — сказал Самюэль, когда экскурсовод отошла. — Всю жизнь ждал трона, получил — и через четыре года его убили. Заговорщики в своих спальнях. Не успел. Заметь, Сергей Александрович, здесь, в Гатчине, он хотя бы мог притворяться солдатом. А в Зимнем — только императором.
— Ты был в месте, где его убили?
— Да. Мы вместе были. Уже не помнишь Михайловский замок? За кулисами. Но не мешал. Это его судьба. Прогуляемся?
Они вышли из парадных залов в полуподвальные галереи. Самюэль указал на глубокие ниши:
— Здесь держали караул. Павел самолично проверял, не спят ли. В пять утра. При свечах. Представляешь, шаги в этой тишине, шорох шинелей, скрип половиц.
— Страшно, — признался Сенич.
— Для Павла — нет. Он боялся другого. Предательства.
Они прошли в подземный ход — узкий, тёмный, сырой. Сырость была не просто запахом — она стекала по стенам каплями, срывалась с потолка на головы. Сеничу стало не по себе. Пол был скользким, и в одном месте под ногой что-то хрустнуло — возможно, кость, возможно, старый кирпич.
— Здесь Павел прятался от призраков? — спросил он, стараясь не показать дрожь.
— Здесь он прятался от жизни.
Где-то под сводами слышался далёкий гул — то ли ветер, то ли чей-то шёпот. Сенич включил фонарик на телефоне. Луч выхватил из темноты старую надпись на стене, выцарапанную гвоздём: «Всё пройдёт. И это тоже».
Он сфотографировал.
— Сильные слова, — сказал Самюэль. — Жаль, никто не помнит, кто их написал.
— Может, солдат?
— Может, сам Павел.
Они выбрались из подземелья. В глаза ударил тусклый свет из окон. Сенич моргнул, привыкая.
— А Павла похоронили здесь?
— Сперва в Александро-Невской лавре, потом перенесли в Петропавловский собор. Но призрак не ушёл. Он навещает Гатчину, потому что здесь он был счастлив. Недолго. Но был.
На выходе из дворца Самюэль остановился, взял горсть земли с дорожки и рассыпал по ветру.
— Зачем? — спросил Сенич.
— Павел верил, что земля Гатчины лечит. Пусть останется здесь.
На следующий день они отправились на Выборгскую сторону, к месту, о котором Самюэль сказал: «Там наша русская Бастилия».
— Кресты? — переспросил Сенич, прочитав название на карте.
— Следственный изолятор № 1. Построили в 1884–1892 годах по указу Александра III. Два корпуса в форме крестов — чтобы каждый заключённый мог либо поставить на себе крест, либо через православный крест очистить душу.
— И много очистились?
— Спроси у тех, кто из них вышел. Мёртвые не отвечают.
Они подошли к массивным кирпичным стенам. Здание было огромным, мрачным, с узкими окнами-бойницами. Сенич смотрел на него и чувствовал, как холод пробирает не снаружи, а изнутри. Говорят, ни один луч солнца не проникал в эти камеры. Даже в полдень.
Самюэль уверенно обошёл пост охраны — достаточно было кивнуть, и дверь, за которой виднелся длинный коридор, открылась.
— Ты что, и с ними договорился?
— У меня старый пропуск. Ещё с царских времён.
Внутри пахло карболкой, потом и известкой. Коридоры расходились в разные стороны, образуя крест. Сенич шёл по металлическим мостикам, глядел вниз — этажи уходили в глубину, камеры нависали друг над другом.
— Говорят, здесь было 999 камер на 1150 человек, — продолжил Самюэль. — А тысячную замуровали вместе с архитектором.
— Зачем?
— Чтобы он унёс секрет постройки в могилу. Легенда. Но какая разница? Живым не выйти. А ещё если перевернуть цифру 999, то получится 666. Может быть, таким образом меня звали. Хотя я везде был. И в коридорах «Крестов» — тоже. Смотрел на лица тех, кто продал мне душу за отсрочку приговора. Или за то, чтобы их не расстреляли.
И вдруг Сенич услышал. Сначала далёкий, приглушённый стон — как будто кто-то давится собственным голосом. Потом крик, переходящий в вой. Крик шёл не из реальности — он раздавался где-то в голове, в стенах, в воздухе. Сенич замер.
— Ты слышишь? — прошептал он.
— Я всегда слышу, — сказал Самюэль. — Это глухие стены не глухи. Они помнят. И те, кто здесь умер, не уходят. Иногда они напоминают о себе. Особенно когда в тюрьму заходит живой.
Сеничу показалось, что в конце коридора кто-то стоит — тень, без лица, в рваной робе. Он моргнул — тень исчезла.
— Часто? — спросил он тихо.
— Чаще, чем вы думаете. Эта тюрьма — место, где молитвы и проклятия живут под одной крышей.
Они прошли к Арсенальной набережной, к памятнику жертвам политических репрессий — двум каменным сфинксам, смотрящим в воду.
— Ещё одна легенда, — сказал Самюэль. — В этом доме напротив в подвалах работала мельница. Специальная электрическая. Говорят, она перемалывала тех, кого не успели расстрелять. Тех кого суд скорый и немилостивый отправлял сюда — и они исчезали бесследно, вместе со смехом старых палачей. А кровь спускали в Неву — труба вела от здания к реке.
— Враки? — спросил Сенич, хотя голос его дрогнул.
— Не знаю. Но цвет воды у «Крестов» иногда — красновато-кирпичный.
Сенич смотрел на реку, на её тяжёлую, маслянистую гладь. Ему казалось, что он видит под водой лица. Или просто блики.
— Знаешь, — сказал Самюэль, — отсюда хорошо видно, как устроен мир. Одни строят тюрьмы, другие в них сидят. А третьи — как я — смотрят.
— И что ты видишь?
— Что люди не меняются.
Ещё один день они посвятили Достоевскому. Самюэль вёл Сенича по маршруту Родиона Раскольникова: от дома старухи-процентщицы на канале Грибоедова до Сенной площади, где Раскольников целовал землю.
— Вот здесь, — сказал Самюэль, останавливаясь у дома на Столярном переулке, — жил студент, который убил старуху. А здесь — Софья Мармеладова. Ты читал? — спросил он.
— Читал. В школе.
— А перечитывал?
— Нет.
— Надо. Достоевский писал не про преступление. Он писал про наказание. И про то, что наказание не на каторге, а внутри.
— Но сам он не сидел в «Крестах», — заметил Сенич.
— Зато сидел в Петропавловке. В Алексеевском равелине. Но это совсем другая история. И тот же вывод: тюрьма — это не камеры. Тюрьма — это когда человек понимает, что ни один убитый им старик не воскреснет. И что никто не может его простить. Даже я.
У Сенной площади, где теперь торговали семечками, стояли ларьки с шаурмой, играла музыка.
— Всё смешалось, — сказал Самюэль. — Грязь и святость. Убийство и покаяние. Достоевский это чувствовал. И я чувствую.
— Ты был знаком с Достоевским?
— Да. Он писал свои романы, а я сидел напротив и смотрел. Он знал, кто я.
— И что говорил?
— Ничего. Достоевский был человеком очень религиозным. Выбирал квартиры с видом на церкви. Это связано с тем, что когда он был на волоске от смерти, он увидел церковь. Вроде как его это спасло, поэтому нам не о чём было разговаривать.
После Достоевского они прогуливались по набережной Фонтанки. Было ветрено, серо, пусто. Сенич смотрел на воду, на её чёрную гладь, и думал о том, что ничего не изменилось за сто лет. Те же дома, те же решётки, та же тоска.
— Слушай, Самюэль, — сказал он, — а что бы ты делал, если бы мог всё начать сначала?
— Я бы не начинал. Я бы закончил.
— Что закончил?
— Быть дьяволом. Но это невозможно.
Сенич подошёл к парапету. Перила были скользкими, мокрыми. Он положил руки на гранит, посмотрел вниз.
Вода была чёрной. Она звала.
— Сергей Александрович, отойдите, — сказал Самюэль. Но голос его звучал как будто издалека.
Сенич не отошёл. Он шагнул.
Падение длилось вечность. Холодная вода обожгла лицо, тело свело судорогой. Он не пытался плыть. Он не разжал рук. Он просто падал, смотрел на мутную глубину и думал: «Вот и всё. Хорошо».
Но кто-то схватил его за шиворот. Сильная рука выдернула его из воды. На секунду ему показалось, что он взлетел.
Он очутился на набережной, мокрый, дрожащий. Самюэль стоял над ним, сухой, только воротник сбился.
— Ты идиот, — сказал Самюэль. Голос его дрожал — впервые за всё путешествие.
— Я… не знаю, что на меня нашло.
— Знаете. Тоска. Отчаяние. Всё, что я видел в вас с первого дня.
— Ты поэтому поехал со мной? Чтобы спасти?
— Я поехал, чтобы посмотреть. Но смотреть на то, как вы тоните, не смог.
Сенич сидел на мокром граните, кашлял водой. Мимо проходили редкие прохожие, никто не останавливался.
— Почему ты не позвал на помощь? — спросил Сенич.
— А кто бы послушал дьявола? — усмехнулся Самюэль. Он снял свой чёрный фрак, накинул на Сенича.
Они сидели на набережной, смотрели на воду. Сенич постепенно приходил в себя.
— Самюэль, а ты не мёрзнешь в одном жилете?
— Я не мёрзну. И не греюсь. Я просто есть.
— Спасибо.
— Не за что.
— И всё-таки — зачем?
— Затем, что если бы вы утонули, мне пришлось бы объяснять. А я не люблю объяснять.
— Врёшь.
— Вру.
Они встали, пошли к метро. Сенич оглянулся на воду.
— Никогда не любил эту реку.
— А она вас любит. Иначе бы не отпустила.
На обратном пути Сенич смотрел на невские мосты и думал. «Человек есть тайна», — повторил он вслух.
— Её и не надо разгадывать до конца, — ответил Самюэль. — Достаточно не сдаваться самому.
После спасения из реки они вернулись в Купчино. Сенич отогрелся, выпил чаю, но не мог уснуть. Самюэль сидел на подоконнике, смотрел в тёмное окно, потом вдруг спросил:
— Хотите увидеть кого-то из тех, кого уже нет?
— Зачем?
— Затем, что вы сегодня были на волоске. Может, вам нужно понять, что смерть — это не романтика. И не избавление.
Самюэль достал из шкафа две бутылки — одну с янтарной жидкостью, другую с прозрачной, хрустальный графин и два бокала на тонких ножках. Он смешал напитки, добавил каплю чего-то густого и тёмного из маленького флакона, украшенного вензелями. Коктейль заискрился золотистыми пузырьками, словно в нём растворили кусочек северного сияния.
— Называется «Мост воспоминаний», — сказал Самюэль, протягивая бокал Сеничу. — Пьётся легко, но далеко уводит. Запах — мёд, корица, чуть солоноватый привкус невской воды. Не бойтесь, это не яд. Просто ключ.
Сенич взял бокал, понюхал — действительно, пахло медовыми пряниками и лёгким морозцем.
— Зачем мне ключ?
— Чтобы открыть дверь к тем, кто уже не может позвонить. Пейте. И назовите имя. Любого, кто умер. Только не из ваших близких — с ними сложно. Выберите кого-то чужого.
Сенич подумал и сказал:
— Тот заключённый из «Крестов». Который повесился. Которого мы… слышали.
— Хороший выбор, — кивнул Самюэль. — Он злой. И честный. И ему есть что сказать тем, кто ещё дышит.
Он выпил. Коктейль оказался тёплым, не жгучим, и послевкусие было долгим, как память. Напиток не обжигал, а мягко окутывал, и в комнате постепенно стихли все звуки. На стуле напротив материализовался человек — лет сорока, бледный, с синими полосами на шее от верёвки, в рваной робе. Глаза красные, белки мутные. Он смотрел на Сенича без удивления.
— Кто такие? — спросил он хрипло, как будто верёвка до сих пор сжимала горло.
— Гости, — сказал Самюэль. — Хотят поговорить.
— О чём? О том, как я удавился?
— О том, зачем, — ответил Сенич.
Заключённый усмехнулся. Усмешка была страшнее крика — в ней не было ни злобы, ни надежды.
— Зачем? А ты бы не удавился, если б сидел в камере двадцать лет за то, чего не делал? Адвоката нет, писем не шлют, на свидания никто не приходит. И сроку — до конца жизни. Но ты, я вижу, тоже невесёлый. Тоже пустой.
— Я не пустой, — возразил Сенич, хотя голос его дрогнул.
— Пустой. Таким был и я. Думал, если умереть — заполнюсь чем-то. Смыслом, свободой, хоть чем-то.
— И заполнился?
Заключённый молчал несколько секунд. Потом провёл рукой по своей шее, где синели следы верёвки.
— Пустотой. Вот чем я заполнился. Пустотой, которая давит сильнее, чем десять камер. Вы знаете, что самое страшное в смерти?
— Что?
— Что ты не исчезаешь. Ты остаёшься. Ты видишь, как мир идёт дальше, как люди смеются, едят, любят. А ты — нет. Ты просто наблюдаешь. И никто тебя не замечает.
— Но ты сам выбрал.
— Выбрал. Думал, что это будет освобождение. А оказалось — самая глупая сделка. И платить за неё — вечность.
Сенич смотрел на него, не отрываясь.
— Ты жалеешь?
— Каждый день. Каждую минуту. Особенно когда вижу таких, как ты. У тебя есть ноги, чтобы уйти с этой комнаты. Есть руки, чтобы написать письмо. Есть кто-то, с кем можно выпить чай. А ты сидишь и жалуешься на пустоту. Ты не знаешь, что такое настоящая пустота. Та, где нет даже стука собственного сердца.
— И что мне делать?
Заключённый посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Жить. Даже если не хочется. Даже если кажется, что всё бессмысленно. Живи, пока есть кому кричать. Пока есть кому тебя вытащить из воды. Пока есть возможность нажать на стоп-кран.
— А ты? Ты бы нажал?
— Сейчас? Да хоть каждую секунду. Но там, за верёвкой, нет стоп-крана. Это ты запомни. Пока ты жив — всё можно изменить. Я мог бы выйти по амнистии. Мог бы написать жалобу. Мог бы дождаться. Не дождался. И теперь стою здесь, перед тобой, с верёвкой на шее, и завидую тебе. Тебе, пустому, никчёмному, но живому.
Он почти выплюнул последние слова, но в них не было злобы. Только горечь.
— Ты понял? — спросил заключённый.
— Кажется, да, — тихо сказал Сенич.
— Тогда иди. И не вздумай повторять за мной.
Заключённый исчез. Комната снова наполнилась привычными звуками: шагами соседей, шумом воды в трубах, далёким лаем собак.
Сенич сидел бледный, сжимая пустой стакан. Самюэль не произносил ни слова, только смотрел на него из своего угла.
— Он прав, — наконец сказал Сенич. — Я мог бы нажать на стоп-кран.
— Могли, — согласился Самюэль. — И не нажали.
— Потому что вытащили.
— Потому что вы не хотели умирать. Вы хотели, чтобы кто-то вас вытащил. И я вытащил. Не герой, нет. Просто у вас нет стоп-крана. У вас есть я.
Сенич посмотрел на него долгим взглядом.
— Это сделка?
— Нет. Это так. Иногда дьявол нужен не для того, чтобы продать душу, а для того, чтобы не дать её потерять. Сохранить. Ячейка.
Они замолчали. За окном шумел Питер.
— Спокойной ночи, Сергей Александрович.
— Спокойной ночи, Самюэль Львович.
Сенич лёг, закрыл глаза. И впервые за долгое время ему не снились ни мост, ни вода, ни крики. Ему снилась пустая камера, из которой он вышел сам.
На шестой день, когда Сенич окончательно пришёл в себя, Самюэль предложил съездить на Малоохтинское кладбище.
— Зачем?
— Чтобы увидеть, где заканчивается Питер. И где начинается вечность. Это самое мистическое кладбище города.
— Чем оно мистичнее других?
— Тем, что здесь хоронят неприкаянных. Самоубийц, неопознанных, тех, кого не отпели. А ещё здесь, говорят, по ночам собираются ведьмы. Не те, что в книгах, а те, что были соседками.
Кладбище было старым, запущенным. Памятники накренились, кресты сгнили, на могилах росли берёзы. Ни одной свежей таблички. Сенич бродил между рядами, читал имена: купцы, мещане, дети, «Неизвестная женщина», «Младенец Иоанн». На одной из оград висела венчальная лента — кто-то привязал её уже после похорон.
— Говорят, — продолжил Самюэль, — здесь иногда видят свет. Не лампадный, а какой-то болотный. Скользит между памятниками, замирает и гаснет.
— Ты видел?
— Не я. Но те, кто видел, после долго болели.
Сенич подошёл к заброшенному склепу. Дверь была приоткрыта, изнутри тянуло холодом. Самюэль заглянул туда, покачал головой.
— Двадцать лет здесь никто не заходил. А склеп — не пустой. Там тот, кто не хотел умирать. И не умер. Продал мне душу, но зато продлил жизнь на срок. Теперь сидит в этом подвале и ждёт, когда я вспомню.
— Вспомнишь?
— Нет. Это его наказание.
Сенич отшатнулся.
— Ты жесток.
— Я справедлив. Справедливость хуже жестокости, потому что у неё нет жалости.
Они пошли дальше. На одной из могил — полковника А. Н. Свиридова, убит при обороне Порт-Артура, 1904 — Сенич остановился.
— Здесь он? — спросил он.
— Нет. Это кенотаф. Тело не нашли, но душа — да.
— Где?
— Здесь. За вашей спиной. И вы её не чувствуете, только крест бы за десять лет не узнали.
Сенич оглянулся. Никого. Только ветер и старые берёзы. Но ветер вдруг замер, и стало тихо. Совсем тихо.
— Ты их видишь?
— Вижу. С ними легче, чем с живыми. Они хотя бы не врут.
На выходе с кладбища Самюэль нацарапал ногтем на гранитном столбе: «Жизнь — это мост. Не задерживайтесь». И добавил чёртик.
— Зачем? — спросил Сенич.
— Чтобы кто-то прочитал и подумал. Может, свернёт не туда.
Сенич взял отточенный камешек и ниже приписал: «А если свернул — не оглядывайся».
Самюэль прочитал, усмехнулся, ничего не сказал.
На седьмой день они собрали рюкзаки. Сенич убрал блокнот, тульский нож, деревянного кота, купленного в Йошкар-Оле.
— Едем в Москву, — сказал Самюэль.
— А потом?
— А потом — Владивосток. Конечная.
Тётя Вера стояла в дверях и просто смотрела.
— Хорошие вы, — сказала она. — Странные, но хорошие.
— Выздоравливайте, — ответил Сенич.
— Куда уж. Всем нам когда-то.
Они вышли на улицу. Питер был серым, холодным, но в этом холоде Сенич почувствовал что-то родное.
— Прощай, город призраков, — сказал он.
— Не прощай, — поправил Самюэль. — Говори «до свидания». Привидения обижаются.
Такси до Московского вокзала ехало долго. Сенич смотрел в окно, запоминал мосты, каналы, решётки.
— Самюэль, — спросил он, — а тот мост, с которого я упал… он проклятый?
— Нет. Просто вы слишком долго смотрели в воду.
— И что там?
— То же, что и везде.
Знакомый поезд. Знакомое купе. Кроме того, что Самюэль окончательно перебрался с верхней полки на нижнюю.
— Ну что, Сергей Александрович, — сказал Самюэль, когда поезд тронулся, — Питер позади.
— Я чуть не умер на той реке. Ты меня спас.
— Не благодарите. Я спасаю редко. Но если спасаю — то с умыслом.
— Каким?
— Вы ещё не сыграли свою роль.
Сенич достал блокнот, написал последнюю запись по Петербургу:
«Питер, неделя. Я упал в Неву. Не пытался выплыть — может, случайно, а может, хотел проверить, смогу ли я умереть. Самюэль вытащил. Спасибо. Больше не буду. Хотя не знаю. Гатчина, "Кресты", Достоевский, Малоохтинское кладбище. Я видел места, где стены могут говорить. Тот памятник сфинксам, "Кресты" с их красноватой водой — всё это осталось не только в городе, но где-то под рёбрами. Едем в Москву. Мы живы».
Он закрыл блокнот, лёг. Поезд стучал колёсами. Где-то за окном осталась Нева, чёрная, тяжёлая.
Сенич уснул. Ему снился мост, перила и чья-то рука, хватающая за шиворот. А снизу, из воды, на него смотрели сотни глаз — тех, кого не спасли. По воде плыли обрывки газет, письма, истлевшие фотографии, и всё это струилось к сфинксам на набережной.
Он проснулся в холодном поту.
Поезд шёл на Москву.
Глава 10 Третий Рим без креста
Поезд шёл на Москву. За окном мелькали леса, поля, редкие деревни. Сенич сидел у окна, листал блокнот, перечитывал записи из Петербурга. Самюэль на этот раз не читал — смотрел в потолок.
— Что-то не так? — спросил Сенич.
— В Москве всегда так. Я чувствую её за сотню километров. Суета, деньги, жадность. И купола, купола, купола. — Он тихо запел: — Москва, по ком звонят твои колокола? Москва, почём твои златые купола?
— Ты не любишь Москву?
— Я не люблю любое место, где люди забывают, зачем родились.
На одной из станций — Сенич не запомнил названия, что-то вроде «Александров-1» — поезд остановился. Самюэль поднялся.
— Выйду, подышу. Воздух здесь чище.
— А как же поезд?
— Успею. Стоянка целых десять минут.
Он вышел в тамбур, щёлкнул зажигалкой, закурил. Сенич видел его в окно — чёрный фрак, серебряная цепочка, дым, поднимающийся к серому небу. Потом раздался свисток, поезд дёрнулся и покатился.
— Самюэль! — крикнул Сенич, но было поздно. Дьявол остался на платформе, глядя вслед уходящему составу. Сенич заметался по коридору, заглянул в тамбур — никого. Проводница, полная женщина с добрым лицом, успокаивала:
— Не переживайте, молодой человек. На следующей станции сойдёте, поедете обратно. Или он вас догонит.
— Он не сможет. У него нет билета.
— А как он тогда ехал?
Сенич не знал, что ответить.
Он сидел на своей полке, сжимая блокнот. В голове крутилось: «Что теперь? Ехать одному? Вернуться? Самюэль — взрослый, разберётся». Но где-то внутри шевелился страх — не за дьявола, за себя. Без этого странного попутчика он снова становился никем. Просто парень с рюкзаком, без денег, без цели, без голоса.
Он достал телефон. Сети не было. Написал сообщение — не отправилось. Позвонил — абонент недоступен.
— Чёрт, — прошептал он.
Поезд шёл дальше. Сенич смотрел в окно, и ему казалось, что вместе с Самюэлем исчезла половина смысла этой поездки.
На перроне в Москве он вышел один. Люди спешили, тащили чемоданы, орали в трубки. Сенич стоял у столба с табличкой «Выход в город» и не знал, куда идти. Он прокрутил в голове варианты: поехать в Купчино? Но там тётя Вера, а у него нет ключей. Снять новую комнату?
— Потеряли кого-то? — спросила девушка-волонтёр в красной жилетке.
— Да. Друга.
— Позвоните ему.
— Не берёт.
— Объявление на вокзале давайте. Или поезжайте в полицию.
Сенич поблагодарил, отошёл. Он сел на скамейку, достал блокнот, написал:
«Москва. День первый. Самюэль отстал от поезда. Я один. Страшно. Не потому, что боюсь города. Потому что без него я снова пустой».
Он не заметил, как на скамейку опустилась знакомая фигура в чёрном фраке.
— Пишете, Сергей Александрович?
Сенич подскочил.
— Ты как?!
— Такси. Дорогое, но быстрое. — Самюэль усмехнулся. — Я же говорил: у меня везде друзья.
— А билет? Контролёр?
— Всё тот же пропуск. Не спрашивайте.
Сенич облегчённо выдохнул.
— Больше не выходи на станциях.
— Не буду. Обещаю.
— Ты же дьявол, ты не даёшь обещаний.
— Для вас — даю.
Они пошли в город.
Москва встретила их морозом, толпой и бесконечными пробками. Сенич сразу почувствовал разницу с Петербургом: там было сыро и тоскливо, здесь — сухо и суетливо. Люди спешили, не глядя по сторонам. Стеклянные небоскрёбы отражали серое небо, и в этих отражениях мелькали лица, машины, реклама.
— Третий Рим, — сказал Самюэль, глядя на купола Кремля. — Только без креста.
— Как это?
— А ты видел крест на Спасской башне? Нет. Потому что его сняли после революции. Поставили звезду. А люди всё равно крестятся, когда проходят мимо. Магия места.
Они вошли на Красную площадь через Воскресенские ворота — две высокие башни с двойными арками, над которыми сияла икона Воскресения Христова. Сенич замер. Площадь открылась сразу вся, как на старых гравюрах: слева — храм Василия Блаженного, похожий на пряничный домик из детского сна, только вместо глазури — золото и яркие краски. Его купола напоминали пламя свечей, застывшее в причудливых формах. Один был полосатый, как арбуз, другой — покрыт зелёной черепицей, третий — с золотыми шишечками.
— Смотри, — сказал Самюэль, — это не просто церковь. Это застывшая фантазия. У неё нет ни одной прямой линии. Даже стены — как волны. Говорят, архитектору потом выкололи глаза, чтобы он не смог повторить.
— Жестоко.
— Царь Иван Грозный, как и я, не любил конкуренции.
Напротив — тёмный кирпич Исторического музея. Его фасад напоминал терем: узкие окна-бойницы, башенки, шпили. Каждая деталь была выписана, словно кружево: резные наличники, гирьки, кокошники. Сенич подошёл ближе, разглядел выложенную мозаикой надпись: «Исторический музей императора Александра III». Здание стояло уверенно, тяжело, как воспоминание о всех войнах и реформах.
Прямо — ГУМ. Стеклянная крыша, прозрачные стены, нарядные витрины. Даже через мороз было видно, как внутри сверкают огни. Люди заходили и выходили, неся пакеты с покупками.
— Этот дом построили специально, — сказал Самюэль. — Чтобы купцы могли гордиться. А сейчас там продают то, что никто не покупает, но все хотят.
— Ты ходил туда?
— Нет. Терпеть не могу очереди.
Они прошли к Лобному месту — круглой каменной платформе. Самюэль похлопал по холодному камню.
— Здесь казнили. И читали указы. Кровь и закон. Как в любом городе, только здесь масштаб больше.
— И тебя здесь не было?
— Был. В смутное время. Но не казнил. Смотрел.
Сенич отошёл к ограде. Отсюда открывался вид на Кремль: зубчатые стены, башни с шатрами, звёзды на шпилях, тени часовых.
— Ты знаешь, что здесь когда-то был ров? — спросил Самюэль, подходя.
— Какой ров?
— Алевизов ров. Его засыпали в девятнадцатом веке. Теперь под землёй — пустота. И старые фундаменты. Иногда их находят строители.
Не успел Сенич ответить, как к ним подошёл мужчина в дорогом пальто, с золотыми часами на запястье и уставшим лицом олигарха. За ним маячили двое крепких парней — охрана.
— Здравствуйте, — сказал он, глядя на Самюэля. — Вы — тот самый?
— Кто именно? — спросил Самюэль с лёгкой усмешкой.
— Я узнал вас по описанию. Фрак, цепочка, глаза… Вы можете продать место в раю?
— Не продаю. Рай — не коммерческая недвижимость.
— А мне говорили…
— Говорить можно много. Покупать — нельзя.
Олигарх вздохнул, перевёл взгляд на Сенича.
— А вы? Ваш друг? Может, вы поможете? Я заплачу. Любые деньги. Я всё уже купил. Осталось только небо.
Сенич посмотрел на него — на дорогое пальто, на золотые часы, на уставшие глаза. И засмеялся.
— Вы пробовали просто жить по-человечески? Не покупать себе место в раю, а делать так, чтобы люди рядом не хотели в ад?
Олигарх замер. Охрана сделала шаг вперёд, но Самюэль щёлкнул пальцами, и парни отшатнулись.
— Не надо, — сказал он. — Господин Сенич задал очень правильный вопрос.
Олигарх молча развернулся и ушёл. Сенич смотрел ему вслед.
— Ты думаешь, он понял?
— Нет. Он из тех, кто понятие «жить по-человечески» заменил понятием «жить по-богатому». Но ты ему дал шанс. Этого достаточно.
— Пошли в собор, — сказал Сенич.
Они зашли внутрь. Пахло ладаном, пылью веков и чуть-чуть воском. Солнце сквозь узкие окна падало на вытертые каменные плиты. Сенич поднял голову: потолок терялся где-то наверху, фрески были тёмными, но живыми.
— Знаешь, — сказал Самюэль, — этот собор строили в честь взятия Казани. Столько крови, а получилось красиво.
— Ты циничен.
— Я реален.
Они вышли. На площади уже темнело. В ГУМе зажгли огни.
Следующим утром Сенич проснулся с мыслью: «Хочу зверей». Самюэль поднял бровь.
— Впервые слышу от вас такое.
— Надоела история. Хочется живого.
Московский зоопарк встретил их детским гомоном, запахом сена и енотов. Первым делом они пошли к панде.
— Это подарок Китая, — сказал Самюэль. — Символ дружбы и миллиардных контрактов.
Стеклянный вольер, внутри — толстая чёрно-белая туша. Панда Жуи жевал бамбук, сидя на спине. Он лениво переворачивался, мотал головой, жевал, и вдруг замер, посмотрев прямо на Самюэля.
— Она тебя узнала? — спросил Сенич.
— У панд плохое зрение. Но чутьё — отличное. Она чувствует, что я не такой, как все.
— А какой ты?
— Чёрно-белый. Как она. Только без бамбука.
Необычно их встретил манул. Серый, пушистый, с плоской мордой и огромными жёлтыми глазами. Он сидел на камне и ни на кого не смотрел. Абсолютно равнодушный.
— Вот мой дух-покровитель, — сказал Самюэль. — Смотрит, но не видит. Такой же древний, такой же дикий.
— Ты его хочешь?
— Нет. Он хочет, чтобы его оставили в покое.
Они прошли к овцебыку. Тот стоял в открытом вольере, нахохлившись. Шерсть висела почти до земли, рога изогнутые, мощные. Поверхность была покрыта инеем. Овцебык жевал свою жвачку и смотрел куда-то вдаль.
— Один из немногих, кто пережил ледниковый период, — сказал Самюэль. — И сейчас живёт в зоопарке. Ирония.
— Ты завидуешь?
— Нет. Он хотя бы знает, зачем он здесь: чтобы его глазели.
Когда они подходили к концу зоопарка, они увидели белую сову. Она сидела на вытянутой руке у дрессировщика. Перья — белоснежные, матовые, только кончики крыльев чуть серые. Глаза — жёлтые, пристальные, как две монеты.
— Она кричит, — сказал Сенич, когда сова взмахнула крыльями и издала звук, похожий на далёкое «хуу».
— Это она соглашается, — сказал Самюэль. — Сова умна. Она знает, что я здесь, но не боится.
— Почему?
— Потому что она — ночная. А я — сумрак.
После зоопарка они доехали до ВДНХ на монорельсе. Сенич всю дорогу вертел головой: поезд без машиниста, рельсы над головами, за окном — панельные пятиэтажки.
— Как будто в будущее едем, — сказал он.
— В прошлое. Которое называли будущим, — ответил Самюэль.
ВДНХ встретила их огромным пространством, заснеженным и звенящим от холода. Главный вход — арка со скульптурой тракториста и колхозницы, только не той, что на Мосфильме, а другой, поменьше. Но всё равно величественной. Сенич поднял голову: над ними плыл сталинский ампир, шпили, звёзды, барельефы с колосьями и шестерёнками.
— Пространство имени утопии, — сказал Самюэль. — Здесь советский человек должен был понять, что рай уже построили. Осталось только войти.
— И вошёл? — спросил Сенич.
— Как в анекдоте. Хотел как лучше, а получилось как всегда.
Они пошли по центральной аллее. Справа и слева — павильоны, похожие на дворцы. У каждого своя вывеска: «Механизация», «Электрификация», «Семя», «Зерно». Статуи дев плыли над карнизами с венками и серпами. Где-то на крыше сидел огромный рабочий, держащий шестерёнку. Где-то — девушка с кувшином.
— Смотри, — сказал Самюэль, останавливаясь у павильона «Космос». — Туда мы зайдём обязательно. Но сначала — вокруг.
Фонтаны молчали. Чаши были заметены снегом, а в центре, как часовые, стояли позолоченные статуи. У фонтана «Дружба народов» замерли шестнадцать девушек в национальных костюмах. Снег шапками лежал на их коронах и кокошниках.
— Шестнадцать, — сказал Сенич. — Союзных республик было пятнадцать.
— Шестнадцатая — Карелия. Её добавили потом. Но это не важно. Важно, что они стоят здесь уже семьдесят лет и никуда не собираются. В отличие от республик.
— Почему ты стал циничным?
— Я всегда был циничным. Просто вы раньше не замечали.
Сенич подошёл к центральному фонтану — «Золотой колос». Четыре огромных початка, облитых золотом, рвались из чаши в небо.
— Вылитый калач, — сказал он.
— Хлеб всему голова. Даже архитектуре.
Они обошли павильон «Узбекистан» — голубой, как небо, с резными арками и звёздами. Зашли внутрь (торговали коврами и сухофруктами). Рядом стоял «Сибирь» — серый, мощный, с медведем на фронтоне.
— Как ты думаешь, — спросил Сенич, — зачем они всё это строили?
— Чтобы народ гордился. Чтобы верил в светлое завтра. И чтобы туристы из-за границы ахали.
— Они ахали?
— Немцы ахали. Американцы молчали. Завидуют.
Они наконец зашли в павильон «Космос». Внутри было тепло, полумрак, и в этом полумраке висели настоящие спускаемые аппараты. Обгоревшие, с выщербленным металлом, с люками, задраенными намертво. Космонавты в них спускались на Землю.
— Ты смотри, — сказал Самюэль, — они падали с неба в этих банках. Один на один с пустотой. И верили, что вернутся. И возвращались.
— А ты бы полетел?
— Нет. Я и так падал. Только обратно — не поднялся.
Сенич обошёл макет ракеты-носителя. Рядом стоял тренажёр, на котором готовили космонавтов, скафандры с блестящими шлемами, похожими на шлемы рыцарей.
— Космос — это место, где нет ни Бога, ни дьявола, — сказал он. — Только пустота и металл.
— Ты ошибаешься, — ответил Самюэль. — Дьявол был там. В голове главного конструктора. Он продал душу, чтобы ракета взлетела.
— Королёв?
— Я не называю имён. Но он, знаешь, отказался от семьи, от здоровья, от жизни. Всё — чтобы быть первым.
— И что получил?
— Памятник перед этим павильоном. И могилу у Кремлёвской стены.
— Это сделка?
— Нет. Это жертва.
Они вышли на улицу. Сумерки сгущались. В павильоне «Механизация» горел свет, и оттуда доносились звуки органной музыки — кто-то репетировал в концертном зале.
На прощание они ещё раз остановились у фонтана «Дружба народов». Шестнадцать девушек все так же стояли под снегом.
— Знаешь, — сказал Самюэль, — их скульптора звали Зигель. Он был скульптором-самоучкой.
— И что?
— А то, что гении не всегда бывают академиками. Иногда они простыми парнями из деревни.
— Как я?
— Как вы.
Они вышли с территории ВДНХ. Вдали маячила телебашня — игла в небе, похожая на перевёрнутую ракету.
— Пойдём отсюда, — сказал Сенич.
— Холодно?
— И голодно.
— Тогда в хостел. Дед Рафик обещал харчо.
Они пошли к метро. В голове у Сенича крутились девушки с венками, космонавты в обгоревших капсулах, золотые колосья и тихий голос Самюэля: «Я и так падал. Только обратно — не поднялся».
В метро снова было людно. Они сели в вагон, доехали до Пятницкой.
Харчо был горячим, острым. Самюэль, как всегда, не ел.
— Завтра идём к Булгакову. На Патриаршие.
— А можно на ВДНХ ещё?
— Можно. Но уже без меня. Я устал от советской мечты.
Сенич посмотрел на него: Самюэль сидел, закрыв глаза, и казался таким же замёрзшим, как те девушки на фонтане.
— Ты не мёрзнешь, — сказал Сенич.
— Я не мёрзну снаружи. Внутри — ледник.
— Растает?
— Вряд ли. Но сейчас — не важно.
Они замолчали. За окном шумела Москва — город, в котором смешались империя, мечта и шаурма. Сенич подумал, что, может быть, это самый честный город на их пути. Потому что здесь никто не притворяется здесь? Или, наоборот, притворяются все? Он не знал.
На третий день Самюэль предложил сходить туда, куда не ходят туристы с фотоаппаратами, но приходят те, кто ищет мистику.
— Дом-музей Булгакова, — сказал он, показывая на карте.
— Где Воланд сеанс проводил?
— Нет. Где Булгаков жил. И писал. И прятал рукописи.
Они дошли до Большой Садовой, дом 10. Подъезд был старым, с облупившейся краской, пахло кошками и коммуналкой. Внутри квартиры №50 было пусто — только стол, стул, печатная машинка, фотографии на стенах.
— Здесь, — сказал Самюэль, — он прятал «Мастера и Маргариту» от обысков. И рукописи не горели — они лежали в шкафу.
— Ты был знаком с Булгаковым?
— Встречались. Он часто сидел на этой кухне, пил чай и проклинал советскую власть. Я сидел напротив и слушал.
— И что говорил?
— Ничего. Ему не нужен был советчик. Ему нужен был свидетель.
Сенич подошёл к столу, провёл пальцем по столешнице.
— А ты веришь в то, что он писал? В Воланда?
— Я верю в то, что он верил в меня. Это важнее.
Они вышли из дома и пошли к Патриаршим прудам. Сквер был ухоженным, скамейки — пустыми, вода в пруду — чёрной, как зеркало.
— Вот здесь, — сказал Самюэль, останавливаясь у гранитного бордюра, — Берлиоз отрезал голову.
— Прямо здесь? — спросил Сенич.
— Нет. Там, где трамвайное кольцо. Но всё равно. Ты в мистическом месте.
— И кто из нас Воланд? — спросил Сенич.
— Никто. Воланд — это литературный персонаж. А я — реальный. Но я тоже не против кота.
Они сели на лавочку. Напротив стоял памятник Крылову — бронзовый дедушка, окружённый зверями. Мальчик лет пяти кормил голубей крошками.
— Слушай, — сказал Сенич, — а если бы ты встретил Булгакова сейчас? Что бы ему сказал?
— Сказал бы: «Михаил Афанасьевич, вы были правы. Рукописи не горят».
— А он?
— Он бы усмехнулся и спросил: «А кофе у тебя есть?»
— И ты бы дал?
— Я бы сходил в буфет.
Сенич засмеялся.
— Ты не такой страшный, каким себя рисуешь.
— А я и не рисую. Я просто существую.
— Пошли в хостел, — сказал Сенич. — Холодно.
В метро было людно. Сенич держался за поручень и смотрел на людей — уставших, спешащих, чужих. Рядом стоял мужчина с портфелем, читал книгу; женщина с ребёнком ехала на работу.
— Их много, — сказал он.
— А ты один. Но не одинок.
— Это комплимент?
— Это факт.
Они вернулись в хостел. Дед Рафик подал ужин — харчо и хлеб. Самюэль, как всегда, не ел.
Сенич достал блокнот, написал:
«Москва, день третий. Патриаршие пруды. Здесь Берлиоз потерял голову. Звери мне были ближе, чем люди. Особенно сова. Самюэль сказал, что она знает его. Может, и я начинаю узнавать. В ГУМе горели огни, на Красной площади было людно, а у Исторического музея я почувствовал, что здесь время течёт иначе. И он сказал: "Не верь глазам своим". Я не верю. Но почему-то хочется».
Глава 11 Садовое кольцо как река Стикс
Новое утро было хмурым, с тем особенным московским светом, который не поймёшь — то ли рассвет, то ли сумерки. За окном хостела на Пятницкой моросило. Сенич пил чай, листал блокнот при тусклой лампе. Самюэль сидел на подоконнике, смотрел вниз, на редких прохожих с зонтами.
— Сегодня Третьяковка, — сказал он. — Вы готовы?
— К чему?
— К встрече с бессмертием.
В Лаврушинском переулке было пусто. Десять утра, только что открылись. Внутри пахло паркетом, пылью веков и тишиной. Сенич повесил куртку в гардероб, Самюэль свой фрак не снял, только расстегнул верхнюю пуговицу.
— Жарко? — спросил Сенич.
— Непривычно.
Они пошли по залам. Иконы, портреты, пейзажи. Окна выходили во внутренний двор, и свет был ровным, без резких теней. Сенич скользил взглядом, не задерживаясь. Но у трёх картин Самюэль остановился сам и удержал Сенича, ибо он очень хотел показать именно эти картины и показать некоторые философские темы.
Первой был Шишкин — «Утро в сосновом лесу». Медвежата на поваленной сосне, туман, зелень. Картина из детства, с обёртки конфет.
— Смотри, — сказал Самюэль. — Звери играют, а человек на них смотрит и умиляется. Ни войны, ни смерти. Просто лес и туман.
— Тебе нравится?
— Мне нравится, что это единственное место в галерее, где никто не страдает.
— Даже медведи?
— Даже медведи. Они просто живут.
— А ты так можешь?
— Я не умею просто жить. Мне надо, чтобы кто-то страдал. Хотя бы я сам.
Второй картиной была картина Куинджи, «Лунная ночь на Днепре». Тёмная вода, серебряный свет, луна, разрезанная облаками. Сенич застыл. Ему показалось, что он слышит воду.
— Здесь нет никого, — сказал Самюэль. — Только свет и тьма. И ты не знаешь, где граница. Куинджи не продавал душу. Он продавал умение видеть.
— А ты видишь?
— Я вижу эту картину с той ночи, когда её впервые выставили. И каждый раз нахожу новую деталь. Вон там, у берега, лодка. Пустая. Как моя.
— Ты не пустой.
— Я заполнен тем, что не переварил.
Свет из окна изменился — стал золотистым, время перевалило за полдень. Солнце коснулось картины, и серебро Куинджи вспыхнуло.
— Волшебно, — отметил Самюэль.
— Пойдём дальше, — сказал Сенич.
Третья — Врубель, «Демон поверженный». Сломанное тело, сложенные крылья, глаза, полные боли и вызова. Сенич смотрел и не мог отвести взгляд.
— Это он? — спросил Сергей.
— Это я, — ответил Самюэль.
— Ты так выглядишь?
— Иногда. Внутри.
— А снаружи?
— Снаружи я ношу фрак и улыбаюсь. Но Врубель знал правду. Он болел им. И умер в психушке, рисуя меня снова и снова.
Сенич подошёл ближе.
— Он тебя боялся?
— Нет. Он меня жалел.
Самюэль долго стоял, не двигаясь. В галерее стало тихо — группа школьников ушла в соседний зал. Только их двое и этот демон с переломанным телом.
— А сейчас ты где?
— С вами.
Главный зал, куда они шли, был огромным, с высоким потолком и естественным светом из окна-фонаря. В центре — «Явление Христа народу» Иванова. Картина на всю стену: река Иордан, толпа, Иоанн Креститель с поднятой рукой, и вдали — фигура Христа.
Самюэль подошёл и застыл. Сенич смотрел на него: дьявол не двигался, не моргал. Глаза его блестели, а на щеке — одна, другая — слеза. Он не вытирал.
— Ты плачешь? — спросил Сенич.
— А вы нет?
— Я не понимаю, что здесь видеть.
— Посмотри на лица. У каждого своя вера. Кто-то ждёт чуда, кто-то сомневается, кто-то уже знает, что Христос придёт, и это его пугает. А кто-то — как тот парень слева — вообще не понимает, зачем он здесь.
Сенич перевёл взгляд на полотно. И правда — лица были живыми. Сомнение, надежда, страх. Солнце, пробившееся сквозь облака, упало на картину, и на мгновение фигура Христа засветилась.
— А что ты видишь? — спросил он.
— Последний раз, когда я мог попросить прощения. И не попросил.
Сенич молчал. По залу прокатились чьи-то шаги — экскурсовод что-то рассказывала группе пенсионеров, слова не долетали.
— Самюэль, — сказал Сенич, — а что если Бога нет, а дьявол есть? И он такой же потерянный, как мы?
Самюэль медленно повернулся к ним. Слёзы уже высохли, но глаза были красными.
— Тогда это был бы самый жестокий спектакль. Зрителей нет, а артисты мучаются.
— Ты про себя?
— Про всех.
Он отошёл от картины. Постоял у колонны. Снял фрак — впервые просто так за всё путешествие. Надел его на руку, как пальто, остался в чёрной жилетке и белой рубашке. Пот сел на лбу.
— Жарко, — сказал он, поправляя цепочку. В галерее действительно стало душно, воздух застыл.
— Ты его снял, — удивился Сенич.
— Да. Устал.
— Друзей не снимают, — тихо сказал Сенич.
Самюэль усмехнулся.
— Вы считаете меня другом?
— Я считаю вас попутчиком. Другое название — на ваше усмотрение.
Они постояли ещё у «Несения креста» и «Мёртвого Христа». Свет из окна изменился, стал золотистым.
— Пойдём, — сказал Самюэль. — На сегодня хватит одного бессмертия.
У выхода он снова надел фрак. Сенич заметил, как его пальцы дрожат. Или показалось.
На пятый день Сенич проснулся от того, что Самюэль стоял над ним, уже одетый, с картой в руке. Солнце только поднялось, и в окно било косыми лучами.
— Военная история. Наполеон, пожар, бегство. Интересует?
— Расскажешь.
Бородинская панорама на Кутузовском проспекте была похожа на цилиндр из стекла и бетона. Внутри — круглый зал, где картина «Бородинское сражение» опоясывала зрителя со всех сторон. Сенич вертел головой, чувствуя лёгкое головокружение: дым, кони, солдаты, знамёна. Где-то внизу — настоящие пушки, мостик, блиндажи.
— Наполеон говорил, что это было самое страшное сражение, — сказал Самюэль. — И самое бесполезное.
— Почему?
— Потому что потом он всё равно сжёг Москву. Но не смог её удержать. И победителей не стало. Кстати еще одна цитата Наполеона: "Бородинское сражение было самое прекрасное и самое грозное, французы показали себя достойными победы, а русские заслужили быть непобедимыми".
Пожилой экскурсовод рассказывал о Кутузове, о Багратионе, о пожаре. Сенич внимательно слушал. Самюэль указывал на каждую деталь.
— Вот здесь убили Багратиона. Осколком ядра. Смертельная рана, но не сразу. Он успел отдать приказ отступать.
— Ты там был? — спросил Сенич.
— Я везде был.
Они вышли на улицу. Напротив — триумфальная арка, отреставрированная, сверкающая свежей позолотой на ярком полуденном солнце.
— В неё въезжали русские войска после заграничных походов, — сказал Самюэль. — А Наполеон въехал в разорённую Москву через Тверскую заставу. Тоже символично.
От арки они поехали на Воробьёвы горы. Метро, потом фуникулёр. Смотровая площадка была пустой — мороз, ветер, низкая облачность. Москва лежала под ними вся: сталинские высотки, кремлёвские купола, Садовое кольцо, похожее на змею, свернувшуюся в каменных джунглях.
— Река Стикс, — сказал Самюэль, глядя на движение машин. — Только вместо лодочника — пробки.
— И вместо драхмы — бензин, — усмехнулся Сенич.
— Умный вы сегодня.
Слева возвышалось главное здание МГУ — готический дворец с двадцатью этажами и шпилем. Ветер на вершине был ледяным, время тут застыло.
— Это не университет, — сказал Самюэль. — Это маяк для утопленников надежды. Студенты приходят сюда верить, что жизнь имеет смысл. А уходят с дипломами.
— Жёстко.
— Я реалистично.
Они спустились, сели в такси, поехали в Москва-Сити. Ехали долго, вдоль Ленинского проспекта, потом по Третьему транспортному. Самюэль смотрел в окно, Сенич — в навигатор.
Москва-Сити встретила их безликой толпой, кофейнями и ветром, который задувал между башнями, превращаясь в тоннель. Сенич поднял голову — шпили уходили в низкие тучи. Близился вечер, небо наливалось свинцом.
— Как ты думаешь, — спросил он, — кто построил этот город?
— Инвесторы. Архитекторы. Китайские бригады. Но не боги. Боги здесь не живут, слишком дорого.
Они зашли в один из небоскрёбов, поднялись на лифте на обзорную площадку. Над городом висела дымка. Вдали зажигались окна миллионов — Москва готовилась к ночи.
— Ты знаешь, — сказал Самюэль, — все эти люди сейчас что-то делают. Работают, ссорятся, любят, едят. А сверху — только точка. И на неё никто не смотрит.
— Ты смотришь.
— Я обязан.
Сенич достал блокнот и при свете уличных фонарей, пробивающемся сквозь стекло, написал:
«Воробьёвы горы. МГУ. Москва-Сити. Самюэль говорит, что сверху люди — точки. Я смотрел вниз — он прав. Но в этих точках кто-то живёт. Может, в этом и есть смысл».
Они спустились, когда совсем стемнело. Город горел огнями.
Суббота началась с того, что Самюэль объявил за завтраком (Сенич ел овсянку, Самюэль пил чай):
— Идём на футбол. «Спартак» — «Зенит».
— Откуда билеты?
— Подарили парочку.
Был уже день, часа три. Солнце пробивало облака, но на стадионе царил полумрак из-за высоких трибун.
Стадион «Открытие Арена» кипел. Красно-белые и сине-бело-голубые перемешивались в толпе, но с явным преобладанием хозяев. Сенич никогда не был на футболе. Ему казалось, что это просто люди с шарфами. Оказалось — живой организм, который дышит, кричит и ненавидит.
Самюэль, в своём неизменном фраке, привлекал внимание, но охрана пропустила его молча.
— Разберутся, — сказал он.
Они сели на сектор гостей. Рядом с ними оказались фанаты «Зенита» в синих куртках. Один, с выбритым затылком, всматривался в Самюэля, потом спросил:
— Ты чей?
— Гостевой, — спокойно ответил дьявол и показал билет.
Игра началась медленно. Сенич не понимал правил, но ловил напряжение. Гул стадиона давил на уши. Самюэль комментировал:
— Видишь этого в синей форме с осветлёнными волосами? Он уже продал душу. За контракт в Европе. У него жена болеет.
— Откуда знаешь?
— По глазам.
На пятой минуте «Спартак» забил. Трибуны взорвались. Самюэль остался сидеть.
— Рано радуются, — сказал он.
На тридцатой минуте «Зенит» сравнял счёт. На семидесятой — забил второй. А на девяностой третий. Победа гостей. Рядом с Сеничем фанаты «Зенита» обнимались, кричали. Время перевалило за вечер, зажглись прожекторы.
— Молодцы, — сказал Сенич.
Он не заметил, как тишина сменилась злобой.
После финального свистка началось то, чего обычно не показывают по телевизору. Группа фанатов «Спартака» в чёрных майках перелезла через ограждение и побежала в сторону гостевого сектора. У одного были бита, у другого — стул, оторванный от сиденья. Крики переросли в уханье. Сумерки сгустились, прожекторы выхватывали из темноты мечущиеся тени.
Сенич не успел испугаться — Самюэль схватил его за руку и потащил вниз.
— Не бежать, шагом, — сказал он.
— Там бьют!
— Нас не тронут.
Они спустились служебной лестницей. Сверху доносились звон разбитого стекла, маты и сирена полиции.
На выходе стояли ОМОНовцы в бронежилетах.
— Ваши документы, — сказал один Самюэлю.
Тот щёлкнул пальцами, и омоновец застыл, а потом отпустил их, бормоча: «Проходите».
Сенич выскочил на улицу. Была ночь, над стадионом стоял чёрный дым от файеров.
— Зачем ты меня туда привёл? — спросил он.
— Чтобы показать человеческую сущность. Спорт — это мир. А люди превращают его в войну.
— Это были не все.
— Достаточно.
Они пошли через парк. Вдали гремела полицейская сирена. Ночь была холодной, звёзд не видно.
— Самюэль, — спросил Сенич, — ты когда-нибудь просто… веселился? Без расчёта, без философии?
— Пока нет. Но вы меня учите.
Вернулись в хостел уже за полночь. Дед Рафик, узнав про футбол, покрутил пальцем у виска.
— Молодёжь, — сказал он. — Войну им подавай. А на хлеб заработать — так ни сил, ни ума.
Последний московский рассвет наступил неожиданно. Сенич проснулся от звука метлы — дворник мела тротуар за окном. В комнате было серо, ранний час, но Самюэль уже сидел на кровати, одетый.
Сенич собрал рюкзак. Деньги почти кончились. Осталось ровно до Владивостока — на билеты и на еду на первое время.
— Едем, — сказал Самюэль. Он был свежий, как будто и не было той драки, ни бессонных ночей, ни слёз у картины.
— До вокзала? — спросил Сенич.
— Да. Поезд через два часа.
Они попрощались с дедом Рафиком. Тот перекрестил их обоих, потом махнул рукой: «идите».
Такси ехало по Садовому кольцу. Утро было солнечным, но холодным. Сенич смотрел в окно, запоминал перекрёстки, рекламу, светофоры.
— Садовое кольцо — как река Стикс, — сказал он вслух.
— Потому что не переплыть? — уточнил Самюэль.
— Потому что за ним — только память.
— Вы становитесь поэтом.
— Я становлюсь очевидцем.
— Ну что, Сергей Александрович, — сказал Самюэль, когда солнце поднялось выше, — что запомнили?
— Шишкина с медведями. Тишину. Куинджи — луну, которая не гаснет. Врубеля — твой портрет, переломанный. Картину Иванова, где все ждут. Твои слёзы. Фрак, который ты снял.
— Вы сняли с себя груз?
— Нет. Но положил в рюкзак. Всё, кроме страха.
Самюэль отвернулся к окну. Небо за стеклом светлело.
— Я тоже, — сказал он. — Положил. Всё, кроме надежды.
Сенич не понял, но решил, что расспросит потом.
Он достал блокнот и написал последние строки по Москве в свете уходящего утра:
«Москва уходит. Город, в котором я встретил дьявола без фрака на минуту. Город, в котором Бог не на небе, а в лицах на картине. Самюэль плакал. Я видел. Фрак снял — я видел. Футбол мы выиграли — потом была драка. Я не участвовал. Я просто смотрел и чувствовал. Чувствовать — это не слабость. Это начало. Едем во Владивосток. Там океан. Там конец. Там — не знаю».
Он закрыл блокнот, а затем глаза. Ему снилась Третьяковка — пустой зал, три картины: утро в лесу, лунная ночь и демон, сломавший крылья. И фигура в чёрной жилетке, стоящая на коленях перед всеми ними.
Он проснулся уже за Уралом. За окном был вечер.
Глава 12 Море, которое ничего не прощает
Самолёт нёсся над тайгой, потом над тундрой, потом над океаном. Сенич никогда не летал. Ему казалось, что это неправильно: слишком быстро, слишком высоко, слишком чисто. В поезде хотя бы было слышно, как стучат колёса. Здесь — только гул турбин и далёкое облако под крылом. Иногда самолёт проваливался в воздушную яму, и тогда сердце ухало в пятки, а стюардесса спокойно объявляла: «Просим вернуться на свои места».
— Почему самолёт? — спросил Сенич, когда они сели в кресла бизнес-класса (Самюэль достал билеты из воздуха — или из кармана жилетки, блеснув серебряной цепочкой).
— Потому что поезд во Владивосток идёт семь суток. А я устал от вагонов.
— А деньги?
— Не беспокойтесь. Билеты же есть.
Самюэль щёлкнул пальцами — стюардесса в синем костюме тут же оказалась рядом с подносом.
— Шампанское? — спросила она, глядя сквозь Сенича прямо на дьявола.
— Мне — воду, — сказал Самюэль. — Моему спутнику — виноградный сок. И солёные орешки.
Сенич взял сок, орешки, посмотрел в иллюминатор. Внизу плыла бесконечная белая пустыня — облака.
— Когда-то, — сказал Самюэль, отхлёбывая воду, — я летал без крыльев. Быстрее, выше. Но это было до того, как я упал.
— Куда?
— Сюда. На землю.
Сенич не стал уточнять. Самолёт тряхнуло, за окном показалась синяя полоска — океан.
Владивосток встретил их солнцем — резким, холодным, морским, каким оно бывает только зимой на краю земли. Ветер с Японского моря дул так, что сбивал с ног, вырывал слова изо рта. Сенич натянул капюшон до самых глаз, но холод всё равно забирался за шиворот. Самюэль шагал в своём неизменном фраке, и ветер не смел касаться его — он огибал дьявола, как вода огибает камень.
— Снимаем комнату у моря, — сказал Самюэль, не глядя в навигатор, а просто вглядываясь в горизонт.
— И далеко?
— Десять минут на такси. Но лучше на автобусе. Так дешевле.
Автобус был старым, жёлтым, с ободранными сиденьями. Ехали долго, петляя по сопкам. В окна врывался солёный ветер, кто-то нёс огромного картонного кота (почему картонного — непонятно), старушка в сетке ругалась с кондуктором из-за десяти рублей. Сенич смотрел на город — многоэтажки, портовые краны, бетонные заборы, а между ними — море. Оно было везде. За каждым поворотом, за каждой крышей, на горизонте.
— Знаешь, — сказал он, когда автобус подпрыгнул на лежачем полицейском, — я думал, Владивосток будет похож на Питер. А он другой. Дикий.
— Он и есть дикий. Здесь граница. Дальше — только вода и Корея с Японией. А ещё — медведи. Говорят, они иногда заходят в город.
— Видел?
— Нет. Но слышал.
Комната оказалась на полуострове Шкота, в старом доме из ракушечника, с облупившейся краской и скрипучей лестницей. Хозяйка, тётя Соня, кореянка с добрым лицом и острым взглядом, открыла дверь, показала на дверь в конце коридора.
— Платите вовремя. Вид — лучший в городе. И соседей не слышно.
— А кто соседи? — спросил Сенич.
— Китайцы. Они работают, не шумят. Воды не боятся.
Комната была маленькой, но светлой. Окно выходило прямо на бухту Золотой Рог. Море лежало внизу, как живое существо: дышало, переливалось, меняло цвет с серого на синий, с синего на тёмно-фиолетовый. На причалах покачивались корабли — серые военные, белые прогулочные, ржавые баржи.
Из окна действительно был виден океан. Бесконечный, серо-синий, с белыми барашками волн.
— Красиво, — сказал Сенич.
— Пожалуй, в этот раз соглашусь, — ответил Самюэль. — Но не совсем это красота. Это больше величие.
— Какая разница?
— В величии нет жалости.
Они спустились к берегу. Вода была прозрачной, с зеленоватым отливом, но холодной — руки немели через пять секунд. Сенич разулся, зашёл по щиколотку — обожгло, отскочил. Галька хрустела под ногами, чайки кричали так, что закладывало уши.
— Камчатку отсюда не видно, но она есть. За горизонтом. — Самюэль стоял на камне, не чувствуя холода. — Там вулканы, горячие источники. И конец земли.
— Ты был?
— Давно. Но не переплывал.
Сенич сел на гальку, достал блокнот. Стрелки часов показывали половину первого, но солнце было низким — морозный день короток.
— Не пойду в воду. Буду писать.
Он писал долго. Самюэль стоял на камне, не шевелился, только цепочка блестела на ветру. Слышно было только море и крики чаек. Иногда пробегал местный пёс — рыжий, лохматый, без поводка. Он понюхал ботинки Самюэля, чихнул и убежал.
В блокноте появилось:
«Владивосток. День первый. Я у океана. Самюэль стоит на камне, не шевелится, как статуя. Мы доехали. Деньги почти кончились. Но это не страшно. Страшно другое: что теперь? Ехать обратно? Домой? Я не знаю. Раньше я бы сказал "всё равно". Сейчас — не знаю. Значит, во мне что-то изменилось. Спасибо попутчику. Море шумит. Камни скользкие. Пёс убежал».
Он закрыл блокнот, поднял голову. Солнце уже клонилось к закату, хотя было всего три часа.
— Сергей Александрович, — сказал Самюэль, не оборачиваясь. — Хотите, расскажу вам одну историю. О том, как ангел упал с неба.
— Легенду?
— Быль.
Сенич кивнул. Ветер стих на секунду, будто море тоже хотело послушать.
— Давно, — начал Самюэль, — ещё до первого человека. Был ангел. Не главный, но красивее других. Крылья — из серебра и тьмы. Он любил смотреть на землю, когда она только формировалась. Океаны, горы, пустота. Ему нравилось, что внизу нет никого, кому надо служить. Ни Бога, ни людей. Только стихии.
— А потом?
— Потом он задал вопрос. Единственный, который нельзя задавать. Не "почему я?" и не "кто я?", а просто — "Зачем?" Зачем всё это? Зачем свет и тьма? Зачем существовать, если никто не смотрит?
— И его скинули?
— Скинули. Не на землю — в никуда. Но он успел зацепиться за небесную твердь и повис. Так и висит между. Между мирами, между временами. Не живой, не мёртвый. И его крылья стали не серебряными, а серыми.
— Как фрак?
— Как фрак.
— И что он делает?
— Ждёт. Или ходит по земле в поисках того, кто задаст ему тот же вопрос. "Зачем?" — потому что если услышит — значит, не один. А если не один, то сможет упасть окончательно, не боясь бесконечности.
— Упасть — куда?
— Домой. В ту пустоту, которую он так любил вначале.
Сенич долго молчал. По гальке прокатилась волна, зашипела, ушла.
— Ты про себя?
Самюэль не ответил. Он смотрел вдаль, туда, где чёрное небо смыкалось с чёрным морем.
— Не отвечай, — сказал Сенич. — Я не хочу знать правду. Давай просто молчать.
Он встал, подошёл к Самюэлю, положил руку ему на плечо. Камень был холодным, фрак — прохладным, но плечо под тканью — человеческим, тёплым. Они стояли так минуту, другую. Чайки замолчали. Даже ветер притих.
— Спасибо, — сказал Сенич.
— За что?
— За этот океан.
Самюэль опустил голову, но плечо не убрал.
— Не благодарите. Я всего лишь ваш спутник.
— Слушай, Самюэль, — сказал Сенич, когда они шли по гальке, — я давно хотел спросить.
— Спрашивайте.
— Ты всё время говоришь про небо. Про крылья. Про ангелов. Про церкви. Ты на иконы смотришь, хотя не крестишься. А ведь ты — дьявол. Почему ты никогда не упоминаешь ад?
Самюэль остановился. Под ногами хрустнула стекляшка.
— А зачем об этом вспоминать? Ад — моя работа. Будни. Отчётность. Души, которые приходят сами. Мне там не больно и не радостно. Это просто офис.
— А небо?
— Небо — потерянный дом. О нём хочется говорить, даже если тебя оттуда вышвырнули. Ностальгия, Сергей Александрович. Самое человеческое из моих чувств.
— Но ты же дьявол. Ты должен хотеть в ад.
— Я должен быть в аду. Но хотеть — это совсем другое. Я хочу туда, где меня нет. А где меня нет — там пустота. Или рай. Какая разница?
Сенич помолчал.
— И поэтому ты смотришь на церкви?
— Я смотрю на двери, в которые мне нельзя. На окна, которые не для меня. На колокола, которые звонят не по мне. Ад таких дверей не имеет. В ад не нужно стучаться — он сам открывается перед тобой. Скучно.
— Больно же смотреть на небо.
— Иногда боль — единственное, что напоминает: ты ещё жив. Даже если ты дьявол. В аду боли нет. Только тоска. И крылья были. Их вырвали при падении. Но память осталась. Поэтому я ношу фрак.
— При чём здесь фрак?
— Чёрный цвет. И цепочка — вместо сбруи. Шучу. На самом деле — чтобы не спрашивали, где мои крылья.
— А если серьёзно?
— Если серьёзно — фрак моя броня. Без него я голый. Не телом — памятью.
Сенич вздохнул.
— И поэтому ты спасал меня в Неве? Поэтому ездишь со мной по всей России? Скучаешь? По живому?
— Я скучаю по тому, чего никогда не имел.
— Чему?
— Незнанию. Когда не знаешь, что будет завтра, жизнь становится интереснее. А я знаю всё. Кроме одного.
— Чего?
— Зачем я всё ещё здесь. И почему ад для меня — как примерочная, а не дом.
Они пошли дальше. Чайки кричали.
— Может, потому, — сказал Сенич, — что дом — это не место. А тот, кто с тобой.
— Сентиментально.
— Но ты не споришь.
— Не спорю.
Они вышли к морю. Волны лизали гальку.
— Спасибо, что сказал, — наконец произнёс Сенич.
— Не за что. Это всё равно ничего не меняет.
— Меняет.
— Что именно?
— Я теперь знаю, что ты тоже можешь скучать.
Самюэль усмехнулся, но ничего не ответил.
На следующий день Сенич проснулся первым. За окном ещё было темно — в шесть утра морозный рассвет только начинал золотить сопки. Он заварил чай (чайник был старый, советский, зато грел быстро), сел на подоконник, смотрел, как внизу зажигаются огни на кораблях. Самюэль лежал на соседней кровати, не спал.
— Сегодня хотите увидеть рыб? — спросил он.
— Каких?
— Разных. В океанариуме.
До острова Русский добирались на автобусе — полтора часа по вантовому мосту, мимо сопок, военных баз и новостроек. Сенич всё время смотрел в окно, вертел головой. Мост был огромным, тросы гудели.
— Когда его построили, — сказал Самюэль, — местные говорили, что он проклят. Рабочие падали с высоты, техника ломалась. Но мост достроили. Теперь он поёт.
— И ты?
— Что я?
— Ты поёшь?
— Ты думаешь, я— мост? Между небом и землёй.
Приморский океанариум оказался огромным, как космический корабль из футуристических фильмов. Стекло, бетон, сияющие таблички. Внутри было тепло, пахло морем и озоном. Сенич застыл у первого же аквариума — там плавали скаты, похожие на летающие тарелки.
Они прошли через туннель, где акулы плавали прямо над головой. Сенич замер, глядя на их брюхо с жабрами. Серые, молчаливые, старые.
— Акулы не спят, — сказал Самюэль. — Они всё время двигаются. Иначе задохнутся.
— Как ты?
— Я иногда сплю. Но редко.
В бассейне с дельфинами толпились дети. Животные выпрыгивали из воды, хлопали плавниками, визжали. Один дельфин подплыл прямо к стеклу, где стоял Самюэль, и долго смотрел на него чёрным глазом.
После океанариума они поехали на Золотой мост.
Золотой мост — вантовый, красный, перекинутый через бухту. Снизу вверх он казался гигантским, как ворота в другой мир. Сенич подошёл к опоре, положил ладонь на бетон — холодный, шершавый.
— Как мост в игрушку, — сказал он.
— Или в модерн. Вантовые мосты — это архитектура ветра. Они поют, когда дует сильно.
— Сейчас дует.
Они поднялись на смотровую площадку — маленький балкончик, откуда видна вся бухта. Ветер там был такой, что Сенич едва удержался на ногах. Тросы гудели, как струны виолончели: низко, протяжно, жалобно. Самюэль слушал, закрыв глаза.
— Похоже на орган, — сказал Сенич.
— Это плач моста по тем, кто его не перейдёт. Самоубийцам, брошенным, потерявшимся.
— Много их было?
— Достаточно.
Они спустились. Сенич сфотографировал мост — не на телефон, а в память.
Дальше — подводная лодка С-56. Серая, приземистая, пришвартованная у набережной. У входа стоял матрос с автоматом, но Самюэль кивнул ему, и тот пропустил без билетов.
Внутри было тесно, как в консервной банке. Узкие коридоры, круглые переборки, запах металла, смазки и чужого пота. Сенич пригнулся, чтобы не удариться головой о трубы.
— Представляешь, здесь люди плавали месяцами, — сказал он.
— Без солнца, без воздуха, без надежды, — добавил Самюэль. — Я знаю это чувство.
— Ты был здесь?
— Нет. На другой.
Дьявол помолчал. Провёл пальцем по холодной стальной переборке.
— На той, что раздавило. В прошлом году. Глубоко. Очень глубоко. — Он посмотрел на Сенича, и в глазах его мелькнуло что-то — не боль, не страх, а скорее та усталость, которая бывает у свидетеля. — Те, кто были внутри, не страдали. Это случилось быстрее, чем нервный импульс. Миллисекунда. И нет никого.
— Ты видел?
— Видел. Металл схлопывается, как бумага. Тела становятся песком. И всё это — на глубине, куда не проникает свет.
Сенич сглотнул.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Чтобы вы знали: железо не спасает. И деньги не спасают. Иногда даже дорогая игрушка, которая называется «Титан», становится стальным гробом.
Они прошли в отсек, где висели койки — три яруса, узкие, с ремнями, чтобы не свалиться во время качки. На одной из коек лежала потрёпанная книжка — «Три товарища» Ремарка. На обложке чья-то надпись: «И всё-таки мы живы».
— Это он оставил, — сказал Самюэль. — Командир торпедной группы. Сошёл на берег в пятьдесят пятом, прожил ещё двадцать лет, умер в своей постели.
— Счастливый конец.
— Просто конец. Счастье здесь ни при чём.
В торпедном отсеке было особенно душно. Сенич представил, как здесь пахнет порохом и страхом.
— Знаешь, — сказал он, — когда я тонул в Неве, я не боялся. А здесь — страшно.
— Потому что там была свобода. А здесь — обязанность.
На выходе Сенич купил магнит — подводную лодку на фоне моста. Положил в рюкзак, к остальным сувенирам.
На третий день утром пошёл дождь. Не питерский, мелкий, а настоящий — косой, солёный, с океана. Капли барабанили по крыше, стекали по стёклам, срывались вниз тяжёлыми потоками. Сенич сидел на подоконнике, пил чай, смотрел, как море мечется в бухте — серая кипень, вздохи пены.
— Сегодня мы всё равно выйдем, — сказал Самюэль.
— Куда?
— На Ворошиловскую батарею.
Дождь кончился к десяти. Небо прояснилось, стало бледно-голубым. Такси до батареи быстро дошло — мимо частных секторов, гаражей, пустырей. Сопки, сопки, сопки, редкие люди в телогрейках.
Ворошиловская батарея — огромные орудия, направленные в море. Ржавые, но всё ещё грозные. Стволы толщиной в руку, казематы с выщербленными стенами.
— Для войны с Японией строили, — сказал Самюэль, проведя рукой по броне. — Стреляли два раза. Один раз — на учениях. Второй — в 1945-м. Но японцы уже сдались. Снаряды упали в воду.
— Жалко?
— Тех, кто стрелял? Или тех, кто строил?
— И тех, и других.
— Человеку всегда надо кого-то убивать. Если не врага, то время.
Они прошли по дотам. Внутри было темно, сыро, пахло плесенью и старыми тряпками. Сенич включил фонарик на телефоне. Луч выхватил надписи на стенах: «Здесь был Вася 2005», «Нет войне», «Мама, я вернусь» (выцарапано ножом, с ошибкой). Последнее, по-французски «Je me souviens» — кто писал, когда?
— Здесь защищали Родину, — сказал Самюэль. — А Родина потом забыла про это место.
— Как и про тебя?
— Как и про всех.
Они вышли, постояли у орудия, смотрящего на океан.
— Слышишь? — спросил Самюэль.
— Что?
— Тишину. Пушки молчат. Океан говорит.
Стеклянный пляж находился рядом с бухтой Стеклянная. Вместо песка — галька, отполированная волнами до прозрачности: зелёные осколки, белые, коричневые, реже — синие. Камни хрустели под ногами, как жестяные бокалы. Сенич нагнулся, поднял один, повернул к солнцу — внутри играл зелёный свет.
— Раньше здесь сбрасывали битое стекло с завода, — пояснил Самюэль.
— И море сделало из мусора красоту.
— Да. Просто факт.
Сенич набрал горсть стекляшек, положил в карман. Они зазвенели.
— Буду помнить.
— Что именно? Стекло везде.
— Что даже из мусора со временем может получиться что-то красивое.
Самюэль ничего не ответил. Только посмотрел на горизонт, где начиналась Камчатка.
Конечная Транссибирской магистрали — железнодорожный вокзал Владивостока. Сенич стоял у колонны, где табличка: «0 км». Красный кирпич, чугунная решётка, щербатые ступени. Надпись: «Отсюда начинается великий сибирский путь». Поездов не было — все стояли в депо или уже ушли. Только пустые рельсы тянулись к морю.
— Мы доехали, — сказал Сенич.
— Не мы. Поезд. А мы — самолётом. Но суть та же.
— Ты жалеешь, что не на поезде?
— Нет. Главное — не транспорт, а итог.
Сенич приложил руку к табличке, постоял секунду.
— А что, если бы мы не встретились?
— Тогда вы сидели бы дома и смотрели телевизор. И не знали бы, что такое стеклянный пляж.
— А ты? Был бы с кем-то другим?
— Я всегда один. Но иногда — вместе.
— Жалко поезд — вспомнил Сенич, — Он нас вёз весь путь, а мы его забыли.
— Поезд никуда не делся. Он просто остался позади.
Вечером третьего дня Сенич сидел на берегу, смотрел на закат. Море было спокойным, золотистым, бесконечным. Солнце опускалось за сопки, окрашивая небо в розовый и фиолетовый. Самюэль стоял рядом, смотрел туда же.
— Самюэль, — сказал Сенич, — а ты говорил про Камчатку. Как нам туда?
— Паром. Завтра утром. В Петропавловск-Камчатский.
— Ты купил билеты?
— Я всё купил. Не спрашивайте на что.
Сенич помолчал.
— Мы уплываем. Насовсем?
— Нет. Просто смотрим дальше. Там вулканы, горячие источники. И молчание.
— А после?
— После — не знаю. Может, вернёмся. Может, останемся там. Может, поплывём ещё дальше — на Курилы, на Сахалин. Или в Японию.
— Денег же нет.
— Деньги будут. Они всегда были не главным.
Сенич достал блокнот, написал при свете уличного фонаря:
«Владивосток, день третий. Океан. Ворошиловская батарея, стеклянный пляж, подлодка, океанариум, Золотой мост. И 0 км. Мы доехали. Самюэль сказал, что главное не транспорт, а итог. Итог: я не хочу больше быть пустым. Страшно. Но хочется. Завтра плывём на Камчатку. Денег нет. Но он говорит, что билеты есть. Верю. Море шумит. Хочется верить, что оно не отпустит. А если отпустит, то не насовсем».
Он закрыл блокнот.
— Самюэль, а на Камчатке есть дьяволы?
— Я один. Но на Камчатке духи. Они злее меня. Они не продают душу — они её забирают без спроса.
— Будем осторожны.
— Будем.
Они пошли в комнату. Над океаном вставала луна — бледная, огромная, похожая на лицо утопленника. Сенич оглянулся на воду.
— Ты знаешь, — сказал он, — за это время я понял: я не хочу умирать.
— Это уже прогресс.
— А ты хочешь?
— Я хочу закончить. Но не знаю, что это значит.
— Может, это и есть жизнь? Не знать.
— Может быть.
Дверь хлопнула. В комнате пахло морем, чаем и старыми книгами. Самюэль снял фрак, повесил на спинку стула. Первый раз — не из-за жары, а просто на ночь.
Завтра — паром. А послезавтра — неизвестность.
Глава 13 Последний танец
Паром отходил из Владивостока в полночь. Сенич стоял у борта, смотрел, как гаснут огни города, как море становится чёрным, бездонным. Самюэль был рядом — не курил, не говорил. Только смотрел на север.
— Буря будет, — сказал он наконец. — Но нас не тронет.
— Откуда знаешь?
— Я чувствую, куда не надо смотреть.
Ветер крепчал. Над водой вздымались волны, и паром зарывался носом в пену. Сенич держался за леер, смотрел, как внизу бушует океан. Самюэль стоял прямо, не шелохнувшись, и вода не смела коснуться его фрака.
— Ты мог бы пересечь это море пешком, — сказал Сенич. — По дну.
— Мог. Но вы бы не выдержали.
— Я не о себе. О тебе.
— Я выдержу всё. Кроме одного.
— Чего?
— Тишины после того, как вы перестанете говорить.
Они замолчали. Чайки кричали где-то во тьме.
Два дня в море. Сенич спал на жёсткой койке, просыпался от качки, выходил на палубу. Вода была серой, тяжёлой, иногда в ней мелькали спины китов. Самюэль сидел на носу, поджав колени, и ветер играл его цепочкой. Моряки обходили его стороной — не из страха, из какого-то древнего уважения.
— Ты когда-нибудь плавал на таком? — спросил Сенич.
— Плавал. На ковчеге. Скучно. И пахло животными.
— Ты шутишь?
— Я никогда не шучу о потопах.
— А о чём ты шутишь?
Самюэль посмотрел на него, и в его серых глазах мелькнуло что-то тёплое.
— О том, что люди боятся смерти, но сами откладывают жизнь на потом.
— Это не шутка.
— Это самая страшная шутка. Я видел её миллион раз. И каждый раз она мне кажется новой.
На второй день Сенич написал в дневнике:
«Море. Ничего, кроме воды. Самюэль не спит. Говорит, боится упустить момент, когда покажется берег. Я не понимаю, чего он ждёт. Камчатка — просто земля. Но для него — что-то другое. Может, он что-то там оставил. Или хочет оставить».
Ночью они сидели в кают-компании при тусклой лампе. Сенич пил чай из жестяной кружки, Самюэль — воду из стакана.
— Расскажи про тот раз, когда ты падал, — попросил Сенич.
— Зачем?
— Чтобы я понял.
Самюэль долго молчал. За иллюминатором шумело море.
— Я был красивым. Светлым. Крылья — от плеч до пят. Когда меня скинули, я успел подумать: "Как же здесь холодно". А потом — "Как же здесь пусто". И этот холод и пустота остались во мне навсегда.
— Ты не бился?
— Бил. Крыльями. Но небо не хотело меня ловить. А земля — принимать.
— И сколько ты падал?
— Мгновение. И вечность. Когда падаешь с такой высоты, время останавливается. Ты видишь всё сразу: свою жизнь, чужие жизни, все сделки, все слёзы, все молитвы.
— И что ты решил?
— Что не хочу возвращаться. Но меня не спрашивали.
Сенич допил чай, поставил кружку.
— А сейчас хочешь?
— Сейчас не знаю. Я устал.
Камчатка встретила их туманом и дождём. Петропавловск-Камчатский — серый, приземистый, с вулканами на горизонте. Горы дышали паром, и в этом паре было что-то древнее, нечеловеческое.
Они сняли комнату у старой камчадалки, тёти Глаши. Та посмотрела на Самюэля, не перекрестилась — только спросила:
— Ты откуда такой?
— Издалека.
— У нас таких не бывает. Но коли приехал — живи.
Комната была холодной, пахло рыбой и углём. За окном — сопки, чёрные тучи, ветер.
— Завтра на вулкан, — сказал Самюэль.
— На какой?
— На Авачинский. Он близко. Он дышит.
— Почему именно он?
— Потому что он первый. Самый старый. Когда я падал в первый раз, он ещё только зарождался. А теперь стоит здесь и ждёт.
В дверь постучали. Тётя Глаша внесла огромное блюдо, на котором лежал варёный камчатский краб — красный, блестящий, с длинными шипастыми ногами.
— Угощайтесь, — сказала она. — Муж вчера наловил. Свежий.
Сенич смотрел на краба, не зная, с какой стороны подступиться. Самюэль усмехнулся, взял ножницы, ловко открутил клешню, расколол панцирь. Белое мясо парило.
— Ешьте, — сказал он, протягивая Сеничу.
— А ты?
Самюэль помолчал. Потом отломил маленькую ножку, откусил. Жевательный рефлекс был ему почти незнаком — тысячелетия он только смотрел, как едят другие. Но сейчас он жевал медленно, ощущая солоноватое мясо, волокна, память океана.
— Ты ешь? — удивился Сенич.
— В знак уважения, — сказал Самюэль. — К вам. К этому крабу. К этому моменту. Первый раз за десять тысяч лет.
Сенич не нашёлся, что ответить. Он тоже отломил кусок, положил в рот. Мясо было нежным, пахло морем и чем-то ещё — может быть, тем самым «почти счастьем», о котором Самюэль сказал чуть позже.
— Зачем?
— Потому что вы — первый человек, который не пытался меня использовать. Вы просто были рядом. И я хочу запомнить вкус этого краба. И ваш вкус — хлеба, чая, пирожков. Чтобы не забыть.
— Ты боишься забыть?
— Я боюсь, что во мне не останется ничего человеческого. А этот краб — останется.
Они ели молча. Сенич высасывал мясо из ножек, пачкал пальцы, вытирал о салфетку. Самюэль съел всего две маленькие ножки — но для него это было больше, чем любая сделка за всю историю.
Самюэль посмотрел на него, и в его серых глазах замерцало что-то — не слеза, не боль.
Ночью Сенич не спал. Ему казалось, что земля гудит — низко, тяжело, как животное перед прыжком. Самюэль сидел на подоконнике, смотрел в темноту.
— Слышишь? — спросил он.
— Что?
— Земля говорит. Она помнит, как я падал.
— Ты падал?
— Первый раз. Давно.
Сенич сел на кровати.
Утром они поехали на автобусе до подножия вулкана. Дорога была разбитой, автобус подпрыгивал. Сенич смотрел в окно на ущелья, на водопады, на редкие домики. Везде был пепел — чёрный, серый, липкий.
— Извергался три года назад, — сказал Самюэль. — Дома засыпало, люди уезжали, но потом вернулись.
— Зачем?
— Земля привычка. Трудно уйти от того, что тебя знает.
Потом шли пешком. Тропа была узкой, усыпанной пеплом, обломками лавы. Сенич задыхался, останавливался. Самюэль шёл легко, как по паркету.
— Ты не устаёшь?
— Я не устаю от подъёмов. Только от спусков.
— Почему?
— Потому что на подъёме есть цель. А на спуске — только путь назад.
Чем выше, тем сильнее пахло серой. Из расщелин тянулся пар, горячий, сухой. Сенич провёл рукой над трещиной — обжёг пальцы.
— Осторожнее, — сказал Самюэль. — Это дыхание планеты. Она не любит, когда её трогают. Это я её часть. Не самая лучшая, но неотъемлемая.
Они поднимались мимо старых стоянок вулканологов — ржавые бочки, обрывки палаток, таблички с предупреждениями. На одной из них кто-то написал маркером: «Не буди того, кто спит внизу».
— Кто это? — спросил Сенич.
— Предыдущий. Он не вернулся.
— Умер?
— Исчез. Иногда это хуже смерти.
Вулкан открылся внезапно. Они вышли на склон — и внизу, в кратере, клубился дым, оранжевые отблески играли на камнях. Под ногами — горячие камни, скользкие от охры. Пар бил из земли, обжигал лицо.
Сенич остановился, перевёл дух. В глазах защипало.
— Здесь близко к центру земли, — сказал Самюэль. — И к центру меня.
Сенич молчал. Он смотрел на жерло, на красные прожилки в камнях, на серое небо. Где-то внизу грохотало, булькало, вздыхало.
— Зачем мы сюда приехали? — спросил он.
— Чтобы я мог ответить.
— На что?
— На твой вопрос. Который ты задал ещё в поезде, когда мы ехали из Белгорода. Который не переставал задавать каждый день. Который я слышал в твоём молчании.
— Какой вопрос? — голос Сенича дрогнул.
— "Зачем?" Зачем мы здесь? Зачем я с тобой? Зачем ты путешествуешь с дьяволом? Зачем всё это: Тула, Йошкар-Ола, Сургут, Питер, Москва? Зачем эта дорога, если в конце — ничего?
Сенич хотел сказать что-то, но не смог. Ком встал в горле.
— Я не знал ответа, — сказал Самюэль. — Тысячи лет не знал. Спрашивал у неба, у земли, у людей, которых соблазнял. Никто не знал. А потом понял. В тот момент, когда вытаскивал тебя из Невы. Я понял: я здесь, чтобы кто-то меня запомнил. Не как дьявола. Как попутчика.
— Ты уходишь?
— Я падаю. Второй раз. И на этот раз — окончательно.
Сенич шагнул к нему.
— Не надо. Останься.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что я уже однажды не упал. Цеплялся за небо, за землю, за память. А теперь отпустил. Спасибо тебе.
Он смотрел на жерло, сделал шаг — не вниз, а вперёд, в воздух. И начал падать. Не камнем, не утюгом — медленно, как лист, как та самая ангельская тень, которая наконец разжала крылья. Фрак развевался, цепочка звякнула, и Сенич бросился к нему — протянул руку, но пальцы прошли сквозь чёрное пальто, сквозь плечо, сквозь всё, что когда-то было тёплым.
— Стой! — крикнул Сенич.
Самюэль улыбнулся. Улыбка была спокойной, без насмешки, без боли.
— Ты задал вопрос. Главный. Спасибо.
— Не уходи!
— Я не ухожу. Я возвращаюсь. Туда, где нет ни ада, ни рая. Только пустота, которую я так любил.
— А я? Как я без тебя? — голос Сенича сорвался.
— Ты будешь жить. Ты уже научился. Не как я — как человек. Это сложнее. Но у тебя получится.
Он исчез в паре. Пар сомкнулся, клубы серы затянули пропасть. А на камнях остались лежать: чёрный фрак, аккуратно сложенный, серебряная цепочка с вензелем, стопка денег — купюры крупные, новые, хрустящие. Сенич смотрел на них, не поднимал. Потом взял только цепочку. Зажал в кулак, как талисман. И накинул фрак — он был тёплым, как живой. Но от денег отказался.
— Почему ты не взял деньги? — спросил он у пустоты.
Пустота молчала.
Сенич сидел на камнях, пока не стемнело. Пар шёл из земли, грел спину. Он плакал — тихо, без всхлипов, как когда-то в Сургуте. Только там Самюэль сидел рядом. А теперь — никого.
Он вспомнил всё: Белгород, дым, вокзал, первую улыбку. Тулу, мясника, пряники. Йошкар-Олу, хрупкую марийку, про которую рассказывал Самюэль. Сургут, мороз, женщину с наркотиками. Петербург, бал, танцы, голос на Патриарших. Москву, картину, где плакал дьявол. И этот вулкан. И это падение.
— Зачем ты мне всё это показал? — спросил он у ветра.
Ветер не ответил.
Он ехал обратно один. Паром, автобус, потом снова автобус. Люди смотрели на него, но не заговаривали — лицо было спокойным, но глаза выцвели, как у того, кто видел больше, чем можно рассказать. В кармане звенела цепочка. На плечах — чужой фрак.
В комнате на Шкота хозяйка тётя Соня спросила:
— А где твой друг?
— Уехал.
— Надолго?
— Навсегда.
Она ничего не сказала, только поставила чайник.
Сенич сел за стол, достал блокнот. Писать было трудно — пальцы дрожали. Но он написал:
«Он упал. Не наказал, не спас, а просто ушёл. Я держу его цепочку. Море шумит. Денег почти нет. Но я не боюсь. Теперь я знаю, что пустота — это не отсутствие, а возможность. Я буду жить. Для себя. И для него — потому что он не умел. Он всегда был только зеркалом. Но я видел в этом зеркале не себя. Я видел его. Спасибо, Самюэль. За всё. За пирожки в Туле. За мост в Питере. За этот фрак. За то, что научил меня не бояться пустоты. А заполнять её молчанием».
Он закрыл блокнот, положил цепочку на обложку. Серебро тускло блеснуло.
Прошло несколько дней. Сенич сидел в той самой дешёвой столовой на берегу. Напротив — пустой стул. На столе — борщ, стакан чая, пирожок с капустой. За окном — океан, солнце садилось.
Он смотрел на пустой стул и говорил — тихо, как будто собеседник был рядом:
— А ты обещал, что станцуем последний танец. Не вышло. Но я всё равно тебя помню.
Он поднял стакан, чокнулся с воздухом, выпил. Пирожок был горячим, с румяной корочкой — почти как в Белгороде.
— Помнишь, ты тогда зажигалку попросил? А я думал — сумасшедший. А оказалось — просто уставший. Как я сейчас.
Он положил на пустой стул цепочку. Серебро звякнуло.
Он доел борщ, вытер рот салфеткой.
— Я не буду звонить. Не буду писать. Я просто буду жить. Как ты велел.
Он встал, накинул куртку. На груди под тканью — серебряная цепочка. Он вышел на улицу. Ветер с моря ударил в лицо, солёный, холодный. Он натянул капюшон и пошёл в город, смешиваясь с толпой. Никто не оглянулся. Никто не спросил, почему у него серые глаза.
От автора:
Самюэль впервые за всю дорогу не знал, что сказать. И ничего не сказал. Только улыбнулся перед тем, как упасть.
Конец.
Свидетельство о публикации №226050302046