41-я миля. Глава 7

Глава 7. Полукровная нелюбовь

Ресницы на левом глазу Семёна слегка задрожали. Веки поднять не получилось. Сквозь узкую щель полосатой пелены света и тени этого глаза к сознанию пробилось понимание, что наступил день. Правый глаз, заплывший чёрным кровоподтёком, не открылся вовсе. Хотел было приподняться, чтобы выплюнуть кровавое месиво изо рта, но грудь полыхнула такой болью, словно её разорвали крюками. Он попытался повернуть голову налево. Не получилось опять. С трудом повёл головой на полоску света, удалось даже слегка наклонить её. Плохо послушным, распухшим языком, на слабом выдохе Семён, сколько смог, вытолкал этот сгусток крови и слизи изо рта. Бурая юшка сползла по шеке и добавила свежей краски на плече рубахи, обильно пропитанной уже засохшей кровью.
– За что они так со мной? Ведь не чужие же люди? – затухающее сознание снова провалилось в бездну.

Сёмкин дед умер молодым. Его вдову выдали замуж в Китунькино. Ей позволили взять с собой только отрока Якова, а младшего, трёхлетку Ивана, отправили в сиротский приюте при монастыре куда-то на север губернии. Кому нужен лишний рот и лишние заботы на несколько лет? А отрок – это уже работник, в хозяйстве сгодится, и свой хлебный кусок оправдает. Вот так пасынок Яков Дмитриевич и стал Канашкиным. А про фамилию Францев и вспоминать забыли. У отчима уже была дочь, а потом родились ещё двое сыновей, сводных братьев: Степан и Илья.

Жизнь шла своим чередом. Сестра вышла замуж в соседнюю деревню, а двор Канашкиных разросся снохами и внуками. Яков же, с отрочества лишённый отцовской приветливости и заботы, всегда попрекаемый каждым куском хлеба, каждым глотком воды, после женитьбы ушёл в примаки к вдовствующей тёще. На безродного жениха больше никто не прельстился, только такие же, как он сам, голь перекатная, мать с дочкой. Они, после того как хозяин дома сорвался насмерть с колокольни во время её ремонта, бедствовали до нищенства.

Вот так Яков стал, вроде и влазень, а по сути, хозяин дома. Рукастый, сноровистый, он брался и за подённую работу, и уходил на заработки с артельщиками. В семье появились деньги. Привёл в порядок избу: заменил трухлявые нижние венцы, перекрыл крышу, обновил и расширил двор. Прикупили коровёнку, завели кур. Жизнь стала налаживаться, пошли дети. Сначала родился сын Семён, потом дочка Мария.

Когда Семёну шёл одиннадцатый годок, перед их избой остановился тарантас – событие, из ряда вон выходящее Тарантасы на деревне появлялись крайне редко, чаще двуколки, да и то, когда к господам приезжали гости, или барин возвращался из города, или ещё что, но только к барской усадьбе. А вот чтобы к избёнке деревенского бедняка, да ещё двое таких важных господ? Что там происходило, о чём они договаривались, для всех это осталось загадкой. Яков отмалчивался, а женщин на время разговора выставили за порог. Даже на любопытство барина Яков ответил уклончиво: «Так надо, не велено говорить». А тарантас укатил из Китунькино, увозя в неизвестность Семёна на долгие шесть лет.

Домой он вернулся только в восемнадцатом году, к началу посевной. На добротных кожаных ботинках толстым слоем лежала дорожная пыль – последние четырнадцать вёрст из Лопатино он шёл пешком, через лес. В деревне его даже не признали. Красивый, высокий, статный, в серой гимназической шинели с двумя рядами серебристых пуговиц, в фуражке с кокардой. На спине ранец из тюленьей кожи, в руке портфель с двумя застёжками, через плечо – туго набитый вещевой мешок. Подумали, что гость или родственник в барскую усадьбу. Но парень завернул к Якову Канашкину.

Весть махом разнеслась по деревне. Когда дядья и двоюродные братья зашли во двор, кумушки облепили все окна в избе. Такое событие – сын безродного пасынка вернулся барин-барином. Родня по-хозяйски вошли в избу и без всяких церемоний принялись ощупывать и рассматривать дорожный скарб племяша. Степан поднёс к носу портфель, оценивая на нюх качество кожи. Илья вертел в руках фуражку, поцокивая языком. Но когда он принялся рассматривать тулью с изнанки, и по слогам прочёл надпись на внутренней стороне околыша, то аж вскричал в гневе:

– Почему тут написано Семён Францев? С каких пор ты перестал быть Канашкиным?
– Так люди, которые меня на учёбу определили, под этой фамилией и записали, сказали, что отныне я буду носить фамилию кровного деда. У меня теперь и паспорт на эту фамилию.
– И что, ты теперь себе другую родню завёл?
– Да нет, они особо то меня не привечали. Бывал у них всего несколько раз, по необходимости, но за учёбу платили исправно и денег давали. Чуток совсем, но давали.
– И где ты, в ремесленном, учился?
– Нет, в специальной военно-спортивной гимназии
– Спарт… Чего? Ах, гимна-а-зии?  Во-о-она что. Во-о-она как. Паспорт у него! Ишь ты, господин какой. Голытьба голимая, а туда же, па-а-аспорт.

Степан бросил портфель на стол, выхватил фуражку из рук Ильи и со злобой швырнул её в угол избы:
– Идёмте отсель. Господам наша фамилия не подходит. И вы к нам теперь не подходите.
– Д вы, вроде, и до сих пор ни разу нас не замечали, – отозвался угрюмо молчавший до этого момента Яков.

Степан с остервенением пнул дверь и вся компания, кипя злобой, покинула на долгие годы дом полукровного брата. В избе повисло тягостное молчание.

– Всю обедню испортили. Ни одного доброго слова за всю жизнь. Мать на тот свет раньше срока спровадили своими укорами, братишка, Ванятка где-то мыкается по свету. Защити его, Богородица! Ну-ка, мать, вымети злобу из избы и давайте обедать Радость у нас, сын вернулся. А остальные пусть своей злобой и подавятся. Прости их Господи.
– Пап, а я ведь подарки привёз, – Семён поставил на лавку вещевой мешок, развязал узел и счастливый, не смотря на только что закончившуюся склоку, как фокусник на ярмарке принялся чародействовать.

Маше он преподнёс зелёную кофту из сатина либерти, таких в деревне ни у кого не было, разве, что у господ. Маме – цветастый, тёплый полушалок, а отцу – яловые сапоги. С грустью достал валенки.
– Ну, раз уж бабушка померла, значит валенки тому, кто первый обует.
– Деньжищи-то какие! Где взял? – спросил отец.
– Так я ж говорил, эти вот, непонятные родственники, давали, а я и не тратил. Вот и накопил. В гимназии и без этого хорошо кормили, мне хватало, не как другим. Чего барствовать понапрасну?

Ох, уж и разговоров было потом по деревне, и про свару, и про подарки. Кумушки языки до мозолей стёрли. Но больше всего судачили про красавца Семёна. А девки на выданье покой потеряли, даром, что жених безродный.


На третий день после ареста мужа Окся отправилась пешком в уезд. Взяла с собой еды для арестанта, смену чистого белья и сразу после утренней дойки зашагала по пустынной дороге. Четырнадцать вёрст нужно было одолеть к началу рабочего дня ОГПУ, чтобы застать на месте главного начальника. Федя, старшенький, как-то сразу повзрослевший, обещался присмотреть за Коленькой. К родственникам мужа она строго-настрого наказала не ходить. Понимала, всё что сейчас происходит – это их злодейство, а доказать ничего невозможно, уж больно хитро они всё спроворили. Совсем Бога забыли.

Неладное Окся почуяла сразу, когда порог их избы переступил двоюродный брат Семёна Максим и пригласил его посидеть с роднёй.
– Хватит уж сторониться нас. Давай-ка, братка замиряться будем. В жизни вона как всё выворачивается.
– Так ведь не я от вас отстранился, а, вроде как, вы от меня отреклись.
– Ну и хватит старое поминать, пора жизни по-новому налаживать.

Ох, как всё в душе Окси воспротивилось, аж стужей вьюжною заметалось. Как же не хотела она отпускать Семёна из дому. Ох, чуяла, чуяла она беду. Беду лютую.

– Ну, что ты на меня так зло глядишь, прям сейчас рубаха на груди пламенем займётся. Не на казнь же я твоего мужа увожу. Хватит уж нам не признавать друг дружку, – поёжился Максим под этим взглядом.
– А если на казнь? С вас станется. С чего вдруг подобрели?
– Не возводи напраслины, баба. Знай место! Сёмка, что-то ты ей много воли даёшь.
– И то правда. Окся, зачем уж ты так-то? Родня, всё-таки.
– Давно ли роднёй опять стали? С чего бы вдруг?
– Не вдруг, а по зрелому размышлению.
– Сёмкиной работой, что ли, прельстились? Свою выгоду упустить боитесь?
– Ох, и язык у тебя, Окся. Дрова пилить кстати будет, – с едва сдерживаемой злостью попытался осадить сноху Максим.
– Окся, ты уж и вправду, как-то помягче бы… Что ж тут плохого? Посидим немного с роднёй. К ночи и вернусь.

Но к ночи он не вернулся. Не вернулся и утром. А вскоре в деревне начался переполох. Склад и сельская лавка, которыми заведовал Семён, оказались вскрытыми. Вынесли всё под метёлку. И деньги исчезли. Самого Семёна нигде не было. Искали всей деревней. О происшествии директор совхоза сразу же, первым делом, доложил в уезд по телефону. К обеду из Лопатино на полуторке приехали двое сотрудников милиции, не считая шофёра.

Пропавшего завскладом обнаружили местные ребятишки за Нагоркой, на острове Лосиного болота. Он спал без памяти. Не то, чтобы был сильно пьян, а вот в сознание окончательно прийти никак не мог. «Словно дурманом опоили», – перешёптывались деревенские промеж себя.

Первый допрос учинили прямо на месте, в правлении совхоза. Требовали, чтобы признался, где припрятал товар и деньги. Обыскали всю избу и каждую пядь вокруг, облазили весь остров на болоте, по всем протокам проплыли на лодке. Семён, уже изрядно избитый, затуманенным сознанием пытался хоть что-нибудь понять. К вечеру его, избитого до бесчувствия, со связанными руками забросили в кузов полуторки и уехали, уведомив директора совхоза, что за расхищение социалистической собственности дело, скорее всего, передадут в суд и, если Францеву удастся избежать расстрела, то уж в Сибирь он загремит на много лет.

Почти вся деревня собралось у правления. Окся, плотно сжав губы, заиндевевшим от горя взглядом преследовала бегающие глазки вчерашнего гостя, двоюродного брата мужа. В этом взгляде не было, ни вопросов, ни упрёков, а только что-то такое, от чего хотелось заслониться каменной стеной или провалиться под землю.
– Ну, чего ты на меня уставилась? Я-то тут при чём?
– При всём, – почти не разжимая губ, процедила Окся.
– Ничего я не знаю.
–  Знаешь и ответишь. Оба ответите.
– Ответчика уже увезли.
– Перед Богом ответите, хоть и креста на вас нет.
– Что ты с ней лаешься? Пустое всё. Баба – она и есть баба. Что с неё взять? Пойдём братка домой, дела ждут, – урезонил старший брат Максим младшего.
– Награбленное торопитесь поделить? Грабли не ошпарьте, да и ног не переломайте, поспешаючи.
– Ведьма! – со злостью огрызнулся Кирилл и засеменил кривыми от рождения ножками за старшим.

Об этой перепалке у правления совхоза какое-то время ещё посудачили неугомонные кумушки, но за другими заботами вскоре всё отошло в тенёк деревенской жизни. Да и лязгать языком о властях – дело, по нынешним временам, слишком опасное. Но недели полторы спустя произошли два события, одно за другим, которые всколыхнули пересуды с новой силой. Максим вывозил сено с поля. На колдобине гружёную телегу так подбросило, что он слетел на землю и ему колесом переехало ногу. Хруст кости заглушил истошный вопль возницы. А через пару дней Кирилл конопатил на берегу Узы лодку. Неловко зацепил бочок со смолой, и тот кувыркнулся в костёр. Пламя полыхнуло так, что обожгло, и руки, и лицо, и рубаха занялась, и даже волосы. Хорошо, что сразу сообразил нырнуть в речку. После этих двух случаев стали поглядывать с опаской на Оксю, да с осуждением и даже с презрением на братьев Канашкиных. Пропавшее добро на складе и в лавке, всё-таки, было общим, значит каждый мог предъявить этой семейке свой счёт.

В уезде Окся довольно быстро нашла здание ОГПУ. Люди проявляли искреннее сочувствие к чужой беде. А то, что эту деревенскую бабу привело сюда большое горе, понятно было без слов.

Сердце захолодело, когда из глубины смурного от плохого освещения коридора она услышала хриплые крики со стонами страдальца и грязную брань его палачей. Кабинет начальника, как ей объяснил дежурный на входе, находился в аккурат посередине, где дверь с табличкой. Окся, робея, постучалась.
– Да, войдите.
– Можно? – чуть приоткрыв дверь, просунула она голову вовнутрь.
– Да, входи уже вся, целиком. Чего робеешь?
– Дык, ведь не в церковь пришла. Страшно тут. Оробеешь, пожалуй.
– Но ты-то, видать, не из робких будешь. Вон какая, – поневоле залюбовался посетительницей Дятчин.

По-деревенски повязанный по самые брови белый платочек придавал этому красивому в своей правильности лицу с ярко-синими глазами сходство с иконным образом. Прямая, как натянутая струна спина, под стать княгине, а не крестьянке.

– Мужа у меня арестовали третьего дня.
– Это который из Китунькино, что ли?
– Он самый.
– Ну и чего ты хочешь?
– Чтобы вы во всём разобрались, как следует, до самой божьей истины.
– Ты своего бога оставь при себе. Нам здесь поповские проповеди читать не надо. А муж твой виновен уже в том, что не сберёг доверенное ему народное добро.
– Да, не брал он ваше добро!
– Не наше, а ваше. Но и не сберёг? Значит, уже виноват.
– Значит, настоящих лиходеев искать не надо? Крайнего нашли и аллилуйю себе поёте. А кто добром совхозным поживился, вам без разницы? Да?
– Ишь ты, какая разговорчивая! Депутатша, да и только, – продолжал Дятчин почти с восторгом любоваться этой крестьянкой. И тут слова сами из него вырвались прежде, чем он успел их даже осмыслить, – слушай сюда, говорливая, считай, что мужа у тебя уже нет. Поэтому выходи-ка ты за меня замуж. Дети у тебя, наверняка, есть. На ноги поставлю, в люди выведу. Больно уж ты мне по нраву пришлась. Я таких ещё не встречал. А тут понял, тебя-то я и ждал всю жизнь.
– Ты что, басурманин? При живом-то муже такой смертный грех предлагать? Вот уж воистину, креста на тебе нет!
– Про мужа забудь, а мои слова помни. И помни, что я знаю, где тебя найти. Кстати, зовут-то тебя как?
– А теперь уже без надобности знакомиться, с тобой в особенности.

Прежде, чем Дятчин успел открыть рот, она стремительно вышла из его кабинета, и тут чуть не лишилась разума. Двое в форме волокли из глубины коридора того, чьи крики и стоны она слышала, когда входила в это здание. Они перехватили его через подмышки, поэтому руки, согнутые в локтях, торчали плечами вверх, как заломанные крылья птицы. Безвольно свисающая голова едва не касалась пола. Рубаха вся была в пятнах засохшей и свежей крови. Почерневшее месиво лица трудно было узнать. Но больше всего поразили заляпанные кровью сапоги конвоиров, особенно их носы. Кровавая полоса вилась вслед за изувеченным человеком по полу. И этот замученный до бесчувствия, из которого вместо дыхания вырывались слабые, булькающие кровью хрипы был он, её Семён. Окся охнула, ноги обмякли, и она даже не поняла, как оказалась сидящей на полу. Всё смотрела и смотрела по кровавому следу в конец коридора, откуда недавно пришла сама.
– Ты чего тут сидишь? – вышел с бумагами из своего кабинета Дятчин.
– Семёна поволокли туда, – кивнула она головой на выход.
– Ну, вставай, вставай, нечего тут рассиживаться, – что-то незнакомое для самого себя вдруг слабо колыхнулось внутри начальника ОГПУ.
– Куда его? – из затуманенного сознания с трудом вытащила вопрос Окся, поднимаясь с пола.
– Сейчас в тюрьму, потом суд и Сибирь, это в лучшем случае, или расстреляют, – монотонно проговаривал Дятчин, прижимая её руками за плечи к стене, всё ближе и ближе наклоняясь к синим глазам.

Ощущение чужеродного дыхания, наконец, вывело её из этого странного состояния. Она кулаками в грудь резко оттолкнула начальника ОГПУ от себя, что он едва не потерял равновесие, а бумаги, зажатые в левой руке, разлетелись по коридору. Он бросился их собирать с руганью и со смехом. Несколько листков запачкались кровью.
– Ах, баба! Ну, баба!

Окся выскочила во двор, когда машина уже выезжала за ворота. Она кинулась вслед за ней на улицу, повторяя как безумная только одно слово, почти шопотом:
– Опоздала… Опоздала…

Полуторка всё удалялась, удалялась, завихряя за собой клубы пыли… Окся за что-то зацепилась ногой, да во весь рост рухнула неуклюже поперёк колеи и зарыдала, больше не имея сил сдерживаться. Она колотилась в этих рыданиях, словно падучая на неё напала. Какие-то люди подняли её, под руки отвели в тенёк, усадили на травку, прислонив к берёзе. Кто-то принёс большой ковш воды. Напоили, отряхнули, как смогли, от пыли, умыли лицо. Вопросов не задавали, всё и так было понятно.
– Ну, ты как, очухалась? – спросил мужчина с ковшом.

Окся, отрешённым от мира взглядом, уставилась на вопрошающего. Он резко плеснул ей в лицо остатки воды из ковша. Вот только тогда она словно вынырнула из своего небытия. Встала, обвела взглядом посочувствовавших ей, поклонилась в пояс.
– Спасибо вам, люди добрые. Пойду я. Дети дома одни, – сняла платочек, резко с прихлопком отряхнула, затем снова повязала низко, по самые глаза и решительно зашагала в обратный путь.

Вернулась она из Лопатино, когда солнце уже давно начало скатываться со своего высокого высока. Корова застоялась и протяжно мычала, ожидая дойки. Окся подхватила ведро наполовину с водой, отстоенное на солнцепёке, прикрытое чистой тряпицей, вымыла корове вымя, обтёрла его этой тряпкой, затем ведро и принялась за дойку. Федя с Колей молча подошли с плошками и голодными глазами уставились на тугие струи молока, бьющие в ведро. Она также молча взяла у них плошки, зачерпнула из ведра, протянула сыновьям и снова принялась за своё дело.

Но беда, что лебеда. Забредёт один росток, заполонит весь хуторок. Неделю спустя, в аккурат в тот день, когда Максиму ногу колесом переехало, Оксю вызвали к директору совхоза. Гурьянов, не скрывая своего искреннего сочувствия, вышел из-за стола навстречу ей к самым дверям.
– Проходи, проходи, – заботливо подвёл её к стулу, а сам сел напротив, а не за директорский стол, выдержав паузу, как бы не зная, с чего начать, наконец заговорил, – тут такое дело, суд был…

Окся перехватила горло левой рукой, заглушая крик, готовый вырваться наружу, и вся побелела. Голова невольно запрокинулась назад, она крепко зажмурила глаза и на глубоком вдохе стиснула до боли в скулах зубы.
– Да нет же, нет, – директор, схватив женщину двумя руками за плечи, отчаянно тряс её, – не расстреляли, в Сибирь сослали.

На этих словах Окся резко выпрямилась и открыла глаза
– Тут вот какое дело ещё. По суду у вас имущество отберут на покрытие убытков.
– Что у нас можно отобрать?
– Корову, коня, курей, телегу, розвальни, соху и весь прочий инструмент.
– И прялку, – не спросила, а съязвила женщина с враждебностью в голосе, бездумно глядя в пол.
– Прялку, пожалуй, оставь себе. И вот ещё что, давай-ка я оформлю тебя дояркой на ферму. И твоя корова там будет. Плохо-бедно, а жить-то надо. С людьми и горе обороть легче.


Рецензии