Царь, царевич. Отрывок из четвёртой части
Дальше хоровод мыслей закружил вокруг Пскова. Скобари из порток выскакивают, зовя его воевать ливонцев. И верно, сколько уж натерпелись они от железнобоких носителей крыжа. Соседи ливонцы ещё те, не хуже татар. Что ж, многие и у него не против сходить к Чудскому озеру. Ну так что же?..
Иван всмотрелся в игру света от невидимой им отсюда свечи. Есть один небесный царь, должен быть и один земной. Христианский царь, защищающий все свои земли и народы что от диавола, что от зубастых нехристей. Давно его род идёт к этой цели, пробивая препятствия когда кулаком, а когда и телом. Только ещё эти препятствия можно и обходить, почесал он глаз, — если заранее их сообразить. Жизнь — это тебе не шахматы, где после проигрыша можно, навздыхавшись, зачерпнуть ладонью новые фигуры и начать новую игру, как ни в чём не бывало. В жизни выигрывать надо малой кровью. А это значит, что его предусмотрительность, его умение заглядывать на два, три, пять ходов вперёд — бережёт кровь его служилым, делая тем его самого сильнее. Вот и здесь, с Псковом, часто приходится задумываться, как же и союзника защитить, и самому от этого поменьше потерять да побольше приобрести. Земель-то ему с того похода не будет; ну, чуток серебра да какой добычи, при везении. Ещё ж защитить тамошних христиан, да.
Всё-таки для его государства куда нужнее был бы поход на Вятку. Давно пора поучить хлыновских татей да выдернуть их из-под руки Казани. Пока они не примут его власть над ними, полностью и окончательно, так и будут от них постоянные беды. И неважно, нападают они на тебя или идут с тобой в один поход.
Не придя к какому решению, Иван поднялся, чтобы стать на колени перед образом Спаса с утренней молитвой. Спас ответно смотрел на него, всем своим суровым молчанием напоминая о конечности времени.
Скудный великопостный завтрак в узком домашнем кругу. Сын прислушивается к шагам наверху: там собирается к заутрене мачеха. Вот, наконец, скрип ступеней под многими ногами, шум исчезает у выхода из дворца. Как раз и колокола заводят приглашающую трель, наполняя сердце надеждой.
— Тебе бы тоже нынче на утреннюю службу ходить, — буркнул Иван. — Чай, церквей у нас много.
— А мне не надо тем любовь москвичей покупать, — привычно вспыхнул сын. — Она у меня и так есть.
Отяжелев, Иван пошевелил губами, выбирая слово подоходчивее.
— Москва тебя любит за юность да за пригожесть вида. Да за то, что я — своими трудами! — для неё осуществил… Тебе же научение смирению требуется.
Сын послушно опустил глаза. Встал на ноги.
— Я на службу, батюшка.
— Иди, — бросил Иван, провожая его взглядом. То, что сын с мачехой мира не хочет, это ещё полбеды. А вот его придумка отвоевать Царьград, чтобы избавиться от той сим подарочком… Как ему только это пришло, мыслить потратить войско не на важное, но на прихоть! Иван покрутил головой, припомнив своё вразумление сына, чтоб и не думал никогда пускать хотелки выше государственного дела. Он сам даже в его лета таким не был!.. В деда, верно, пошёл, не умевшего ставить край своим порывам.
Он пробормотал короткую молитву, в противодействие вдруг поднявшемуся гневу. Пост сейчас Великий, не время для страстей.
После началось его собственное послушание, в занятии делом утомительным, надоедливым, муторным. Стопки крепких листов бумаги со строками узорчатых букв; нудные в своей величественности голоса подьячих; имена дворян, названия деревень и волостей… Зевая, он читает каждую грамоту, уточняет, переспрашивает — прежде чем утвердить сугубую радость очередного служилого, которому судьба, наконец, расщедрилась поместьем.
— Алексей Кобыла, сын Миронов, — проговаривает он вполголоса. — Деревня Лыково, Нелешской волости, двенадцать дворов. Сто десять десятин пахотной земли, луговые угодья…
На мгновение задумывается; память подкидывает ему образ шустрого, ловкого на движение ратника. Что ж, прижимает он печать на грамоту: будет ему ещё один помещик, обязанный ходить в походы и воевать его цели. А сколько же ему надо этих ратников! Сколь же ещё дела предстоит. Память привычно спешит его огорчить, разворачивая перечень пустышек, доставшихся ему приданным. Ни одного мастера, нет и добрых книжников. Да, многим из тех греков доводилось воевать или хотя бы учиться ратному делу. Только что с того? Здесь им всё одно придётся переучиваться. Воеводами, тем паче, никого из них не поставишь: не ведают они, как здесь сражаются, да языка общего с воинами не имеют. Посмеиваются москвичи над его греками, уже и не скрываясь.
А всё ж поместья они получили куда лучшие; не деревнями их одарили – сёлами. Он сам удивлялся не раз, что верные его служилые от него меньше имеют, чем эти, хитрые пустышки. Но что ж, так мир устроен, вздыхает он…
Обеденное подкрепление сил, последнее на сегодня, с последующим отдыхом. Затем, посадив рядом сына, он входит в разбор споров и в сотворение суда. Вот, опять крестьяне, одновременно сердитые и напуганные, жалуются на соседний монастырь или какого боярина, не поделив с ним то рыбное угодье, то сенокосное поле, то угол леса. Здесь приходится брать многое в соображение, держать в уме, как его деды и прадеды разрешали такие споры. Сын хватает науку быстро — вроде ж Бог умом не обидел, смягчается Иван. Делом надо его занимать, вот дурь юности и выбьется.
Затем вечерня. Иван, по отцовскому обычаю, время от времени почитает своим посещением все московские церкви, что в Кремле, что за его стенами. Вот и сегодня, выбрал церковь Бориса и Глеба на рву, отстроенную уже после того пожара. Деревянные-то храмы у них наловчились ставить: поднимаются, будто грибы после дождя. С каменными — худо. И мастеров мало, и золота. Вон, как тяжело идёт возведение Успенского, митрополичьего, собора. Видно же, тяжело тянуть его Филиппу. Со всех своих епархий деньги выжимает тот на великую стройку. Бьётся его старик, ради возвеличивания Москвы. Что ж, он сам тоже сил на то не жалеет.
Закончена служба; все они, и дородные, и худые, но единые в христианском духе, выходят из света церкви в тёмный вечер. Под ногами похрустывает грязный снег, всё никак не решающийся окончательно растаять. В теле поскуливают скоромные желания, голова гудит от дневной усталости — но в душе, в самом главном у человека, уже воцаряется долгожданная тишина со спокойствием, зарница Божьей благодати. Лицо сына скрыто во тьме — и всё ж, по лёгкости дыхания, по ровности хода, Иван догадывается, что и тот вкусил безмятежности. Вместе с ближними дворянами они, перекрестившись, вступают в чёрный зев Фроловских ворот, где неизменно сражаются со злом двое святых — Григорий Победоносец и Дмитрий Солунский. Вот ещё один день завершён, в тягости хлопот, доходящих до почти скуки. Вот ещё меньше времени осталось до обещанного Второго пришествия, когда Царь Небесный будет судить и его, царя земного. Но пока — вокруг лишь эта грешная, обыденная, требовательная жизнь.
Из этих приподнятых размышлений его выводит сын, встрепенувшийся на светлое пятно впереди. Тут же донёсся и шум, предвестником несомненной беды.
— Пожар, — кто-то ахнул поблизости — и все прибавили шагу, тут же вовсе перейдя на бег. Рядом с церковью Рождества Богородицы, в отсветах пламени, метались чёрные тени. У некоторых уже разглядеть багры в руках — хватая ртом воздух, Иван рванул к тем. В шуме различимы матерные крики, отчаянные, яростные, страшные. Ударил набат.
— Разноси стены! — проорал Иван; заметался, тут же пришёл в себя, рявкнул сыну. — Бегом к нам, раздай те багры.
Тот кивнул, улетел.
— Лопаты! — крикнул он ближнему дворянину. — Найдите лопаты – и метать ими снег!
Огнь, со свирепым гулом, превращался в адское пламя, пожирающее святую церковь. Иван лизнул палец, поднял его вверх, крутя в разные стороны. Вот он, ветер… Слабый, но есть. Иван похолодел: ветер дул в сторону его дворца.
— Женщин, детей, стариков, — велел ещё одному служилому. — Всех из теремов, в Посад!.. Ты! — крикнул третьему. — Обеих великих княгинь с их женщинами!.. Головой отвечаешь!
…И пошла заруба, и закрутилась битва с врагом более свирепым и кровожадным, чем татарские набеги. Где-то ему ставили предел, но в иных местах пожар шутя перескакивал с крыши на крышу, тут же превращая человеческое жильё в игрушку буйного пламени. Едва наигравшись, огонь, злобно шипя, перебирался к новой, охватывал её сторуко, хохотал, тянулся дальше. Почти без битвы сдали необитаемый сейчас двор князя Бориса. Владычный терем пытались отстоять, но только то и удалось, что вывести всех людей и вынести все книги с образами. Огонь добрался даже до крепостной стены, лизал её, каменную, находя что из деревянного себе на закуску.
Всю ночь бились, растаскивая брёвна. Отстояли дворец и какие церкви. До рассвета оставалось далеко, Иван бродил вокруг догорающего, проверяя, не перекинулся ли красный петух гулять дальше, по спасённому. Взгляд его то и дело останавливался на всё ещё бушующем огне над житными дворами. Там хранились запасы еды, что его самого, что иных москвичей. Вот то до сих пор жадное пламя — так горит их мука и крупы.
Ходит на Руси завистливая поговорка, мол, в Москве голода не бывает. И сейчас его не будет, успокаивает он сам себя. Откуда свезут зерно, где его ещё купят... Да и потом, из той горы золы могут достать почти неповреждённые мешки… Со злостью отмахивается головой от этих глупых утешений. Время от времени к нему подходят: кто доложиться, кто спросить его указаний. Этим он отвечает, кратко, ёмко. Если же замечает, что начинают жаловаться — рыча, отгоняет их. Ему бы самому кому сейчас в колени уткнуться, с плачем…
Нет, и это слабость, осознаёт он со всей ясностью постигшего их бедствия. Он пытается спрятаться за мысли, что нужно будет сделать прямо сегодня, когда наступит, наконец, желанный светлый день. Когда, наконец, можно будет распоряжаться, решать, приказывать. Трудиться, избавляясь от последствий этой, которой уже, беды. Но тело то и дело пробивает дрожью, вышвыривающей его, снова и снова, в колючий мороз случившегося.
Там, над Фроловскими воротами, уже начинает светлеть небо. Надо бы немного отдохнуть, перед наступающим таким же трудным днём. Он идёт ко дворцу извилистым путём, оглядывая ущерб уже в разгорающемся деловитом свете дня, всё больше пропитываясь уверенностью — это ещё не конец света, они справятся и с этим. Задерживается у митрополичьего терема, шалея от вида почти целых ворот, одиноко высящихся посреди пепелища.
— И владыка вот так же стоял, — раздаётся голос.
Иван поворачивается к нему, узнавая своего новоиспечённого помещика.
— А он здесь уже?
— С рассветом вернулся, — пожимает тот плечами. — Посмотрел вот так — и пошёл в Успенский.
Подумав, Иван тоже отправляется туда. Путь его ведёт мимо целых заборов и выглядывающих оттуда крыш; он даже коротко поражается, что в этом мире, оказывается, бывает и такое.
Вот снова беспорядок, но теперь уже всё никак не заканчивающейся стройки. Перекрестившись, Иван проходит внутрь, где бережно хранится, посреди зодческого тарарама, алтарь старого собора. Да, митрополит Филипп пред алтарём, на коленях, с согбённой спиной. Иван останавливается, во взметнувшемся желании не мешать молитве, уйти к манящей его самого возможности немного прикорнуть. Привычно отогнав собственную слабость, делает несколько шагов. Опускается на колени рядом со стариком. Пробует войти в молитвенное состояние. Вместо этого сердце вдруг расходится конским топотом, вкидывая в кровь то злость, то обиду, то даже страх. Хмурясь, одними губами начинает шептать нужные слова. Время течёт долго.
— Не даёт мне Господь завершить собор, — раздаётся хриплый шёпот владыки.
Вздрогнув, Иван вглядывается в исхудавшее лицо, в тёмные круги вокруг закрытых очей. По старческим щекам тянутся дорожки слёз.
— Не даёт Господь ноши не по силам, — шепчет тот. — Значит, эта ноша — не моя.
— Когда у нас труды легки были. Но давал Господь и силы.
Филипп застонал. Иван вгляделся в него; одновременно расслышал начало ненавязчивого рабочего шума. Где-то там, на лесах, начались дневные труды, будто и не горела этой ночью Москва. Из дымки недосыпа с усталостью вдруг раскрылась бодрость, пусть и звенящая раздражением. Прилив сил разбудил благодарность небесам; Иван широко, со вздохом перекрестился.
— О дворе своём, владыко, не кручинься, — стал решать он. — Его я помогу отстроить. И кормить твою челядь — тоже найдём, чем. Сегодня же разошлю наказы. В Москве голода не бывает.
Воодушевясь, он принялся возводить словами здание своих будущих действий, прочное и крепкое. Уверенность росла: ведь нынешняя беда знакома хуже некуда, и с закрытыми глазами из неё уже выберешься. Он остановился, ожидая такого же вздоха от митрополита. После они поднимутся с колен, он примется осуществлять задуманное. Отдых же подождёт.
Но чело владыки оставалось серым. Мелкая дрожь на губах, отсвет какой-то потаённой скорби.
— Никогда не сторонился я трудных дорог, — едва слышно заговорил он. — Отец сурово требовал, чтобы я продолжил его дело. Почётное и прибыльное. Меня же манил путь к Господу. Путь умного делания и молчания… Мнилась мне пещерка на Афоне, где я, пустынник, непрестанно возношу Исусову молитву… Ох, не судилось мне то… Хоть и убедил я отца, принял уж постриг, а меня всё в Константинополе задерживали. То, мол, сделай; вот этим, дескать, займись. Понял я, наконец, что отец устраивает мне так путь в епископы, а то и повыше... И когда нужно было кому-то съездить в Москву, я сам на то испросил благословения.
— Хвала Богу, что вложил это желание тебе, — заполнил случившееся молчание Иван. — Много ты, владыко, с тех пор потрудился для нас.
— Только ведь хотел я здесь в пу;стынь уйти, — пожевал он синеватые губы. — Слышал, что и тут старцы есть. Прежде же дело делал, ради которого меня сюда послали. И хорошо же старался, чтобы побыстрее с ним справиться. Тем освободившись от него… Да за то меня твой отец приметил. Стал просить — сделай, мол, то; потрудись вот здесь ещё… А я уж себе и старца нашёл, в одном из заволжских монастырей. Телом чёрен, ликом светел. Пришлось мне твоего уже отца уговаривать — сговорились мы однажды. Помню, с каким счастьем выходил из Москвы… Да только… На первом же дневном переходе весть, что преставился мой старец… Ох, долго я пытался понять, чего же Господь хочет от меня. Что мне теперь — дальше идти, или назад возвращаться. Ответ пришёл дворянами великого князя, которых тот за мною послал. Так и решил я, что мне намечена стезя деятельного, да, деятельного служения… И отец мой был бы доволен.
Филипп снова замолчал. Его лицо заострилось, чертами и морщинами.
— И премного было добра от твоего труда у нас, — повторил Иван.
— Отпусти меня, государь, — вырвалось у того. — Немного мне осталось. До пу;стыни уже не доберусь. Но хоть в монастыре душой порадуюсь.
— Что ты, владыко! — испугался Иван. — Как же мне без тебя!
Вскинул взгляд к дрожащёму слабостью челу старика: правая его часть светилась бесслёзной мукой; по левой, какой-то рыхлой, безучастной, наоборот, струился ручей. Хотел напомнить, что и себя он тоже не щадит. А как иначе? Вдруг скривился, потёр ладонью своё лицо. Отнял руку, заметив краем глаза чёрные разводы на той, с прямо-таки угольным блеском на подушечках пальцев.
…И разверзлись хляби небесные, и сам он зарыдал, смывая слезами копоть с лица, а боль со страхом — с души. Щемящая жалость к себе, к старику переполняла его, изливаясь слезами; жалость всех тех своих трудов, что так легко сгорают в пламени очередного попущенного им бедствия. Брат, казанский победитель, не так давно оставил его, без своей помощи: теперь и владыка на то же вознамерился?
— Господь не оставит, даст нам сил! — вдруг вскочил он на ноги, с удивлением обнаружив полуденность света вокруг. — Станем и дальше мы… станем делать одно дело! Справимся, владыко — и эту беду переживём. И собор поставим!
Огляделся. Махнул рукой терпеливо стоящим осторонь служкам. С их помощью помог старику подняться на ноги. Опять испугался его вида; велел отвести в монастырь Николы Старого и там ухаживать за ним, ни на мгновение не оставляя одного. Сам отправился во дворец — разбираться, решать, приказывать.
На следующий день, перед рассветом, митрополит Филипп преставился Богу. Когда принялись омывать его тело, обнаружили на нём вериги. Москву снова всколыхнуло, тайным подвигом их пастыря. Похоронили его в строящемся Успенском соборе.
Свидетельство о публикации №226050500415