учебка
Часть первая. Сборный пункт и его герои
Когда я сейчас пытаюсь вспомнить сборный пункт, в голову лезет только цементный пол в масляных пятнах, который мы рассматривали несколько часов, потому что смотреть больше было не на что. Пахло там смесью табака, дешёвого одеколона «Шипр» и казённого безразличия — запах, который, как выяснилось позже, сопровождает новобранца всю дорогу до первой казармы. И ещё — жёлтый свет лампочек под потолком, такой унылый, что даже тени отказывались плясать.
— Скукотища, — сказал кто-то.
— Привыкай, — ответил другой.
Этот диалог можно было бы вырезать и вставить в любую минуту следующих двух лет — смысл бы не изменился.
Мы сидели на деревянных скамейках, прижимая к груди тощие сумки, и смотрели друг на друга с одинаковым выражением: смесь страха, любопытства и плохо скрываемой гордости. Нас построили, пересчитали, пересчитали ещё раз — видимо, боялись, что кто-то догадается сбежать, хотя бежать было некуда. За стенами ангара расстилалась ночь, и в этой ночи, как в огромной пасти, исчезала всякая надежда на скорое возвращение.
Потеряв счёт времени, мы обрели друзей.
Их было четверо. Устин, Василий, Воня, Серёга. Как в плохом детективе — разношёрстная компания, обречённая на совместное выживание.
Устин выделялся сразу. Если бы можно было поставить памятник самоуверенности, он бы стоял в образе Устина — худой, длинноволосый, с сигаретой, зажатой в углу рта так, что пепел сыпался на немытый воротник рубашки. На запястье у него красовались шрамы — следы неудачного суицида.
— В очереди за пивом, — пояснил он, заметив мой взгляд.
— В очереди?!
— А ты думал где? В театре?
И он рассказал. Очередь за пивом была его стихией, его университетами, его полем боя. Он продавал доступ к заветному окошку, регулировал поток жаждущих и получал свой процент. А когда конкуренты пытались отжать территорию — он выхватывал нож, полосовал себя по венам и кричал: «Я художник, не местный — попишу и уеду! »
— И что, помогало? — спросил я.
— Ещё как. Народ в шоке. Пиво пить расхотелось. А я — в первых рядах. И кто надо — со мной.
Три рубля с человека, уточнил он. За право подойти к окошку без очереди. Это в восьмидесятые, когда три рубля были дневным заработком грузчика.
— А шрамы?
— Документ, — ответил он. — Подтверждение статуса.
На сборном пункте он смотрел на нас как на низшую расу, которая ещё не нюхала пороху.
— В первый раз? — спросил он, выпуская дым в цементный потолок.
— В первый.
— А я уже в третий.
Оказалось, он дважды сбегал. Первый раз — перелез через забор с колючей проволокой, прихватив с собой бутылку портвейна. Его поймали через два часа в соседнем посёлке — спал под кустом. Второй раз его забрали в психушку. Про третий он промолчал, но мы не настаивали. Уважение к бывалому человеку росло с каждой минутой.
Василий был из соседнего района. Наши районы враждовали — была такая мода в конце застоя: драться стенка на стенку за честь родных кварталов. Мы с ним в этих драках, вероятно, встречались. Но здесь, перед лицом общей неизвестности, старые счёты забылись.
Он протянул мне руку. Я пожал.
— Было дело, — сказал он, показывая татуировку на пальцах: «Здо, за всё легавым отомщу». Буквы были синие, сбитые, выполненные, видимо, самодельной иглой.
Повар по специальности, хулиган по призванию. Он носил джинсы — почти новые, болгарские «Монтана». Мы оценили. В те времена джинсы были валютой, предметом вожделения, признаком статуса. В аэропорту, когда нас не пускали внутрь и мы коротали время в туалете, судьба свела нас с фарцовщиками.
— Джинсы менять будем? — спросил один, в кожаной куртке и с золотым зубом.
— А на что? — спросил Василий, ещё не понимая, что происходит.
— На бутылку водки и пирожок. С повидлом.
Мы переглянулись. Водка! Пирожок! Прямо сейчас! Василий пожал плечами, скинул джинсы при всех, натянул выданные взамен портки из дерюги — и получил вожделенную «Московскую» и пирожок, который тут же разломил на четверых.
— За знакомство, — сказал Устин, откручивая пробку.
Мы выпили. Тёплая водка обожгла горло. Пирожок был чёрствым, как подмётка, но мы съели его с наслаждением.
И только когда фарцовщик скрылся, а мы вышли из туалета, Василий хлопнул себя по боку:
— Деньги! Я в джинсах двадцать пять рублей забыл!
— В кармане?
— В кармане. А карман — вместе с джинсами.
Сумма по тем временам немалая. Но расстраиваться было некогда. Деньги потеряли смысл перед лицом неизвестности, которая ждала нас впереди.
— Зато выпили, — философски заметил Устин.
— Ага, — кивнул Василий. — И водку, и штаны.
Воня — высокий, широкоплечий, с челюстью, которая могла бы грызть гранит. Настоящая фамилия — Воиненберг, но прилипло сокращение — не потому что от него пахло, а так, для краткости. Кандидат в мастера спорта по боксу. Он почти не говорил. Его реплики были краткими, как телеграммы, и такими же весомыми.
— Вонь, — обращались к нему.
— Угу, — отвечал он.
И этого было достаточно, чтобы понять: он всё слышал, всё учёл и возражений не имеет.
Серёга, напротив, говорил много, но без толку. Здоровенный парень из деревни, который гнул лопату в трубку — так говорили, и я верил. Его руки были размером с совковые лопаты, а слова были как мякина: летят, кружатся, а смысла — чуть.
— А ты кем работал? — спросил я.
— В колхозе. Трактористом.
— И как?
— Нормально. Картошка была. Своя.
— А зарплата?
Он задумался.
— Зарплату не платили. Но картошка — была.
Этот диалог потом стал классикой нашего взвода. «Картошка была» — мы говорили так, когда хотели подчеркнуть, что материальные блага не главное. Главное — картошка. И друзья.
Туалетная биржа
Туалет в аэропорту был местом, где пахло иначе, но не менее выразительно. Фарцовщики — народ шустрый, с быстрыми глазами и медленными жестами — крутились у раковин, торгуя джинсами, жвачкой, сигаретами. Они уже прибрали джинсы Василия и теперь присматривались к остальным вещам.
— Часы есть? — спросил один у Устина.
— Есть совесть, — ответил Устин. — Часов нет.
— А жаль.
Кто-то продал зажигалку, кто-то — ремень. Так зарождался бизнес в СССР. Мы смотрели на это как на спектакль: вот человек снимает с себя штаны, вот другой протягивает деньги, вот третий, прикупив пару носков, радостно выходит.
— Лихо, — сказал я.
— Привыкай, — ответил Устин. — В армии научишься менять шило на мыло.
Полёт над страной и картофельная философия
Летели долго. Я как рефрижераторщик знал географию и блистал.
— Сейчас пролетаем Урал. Вон, горы. А это — Обь, река такая.
— Откуда знаешь? — спросил Серёга.
— Работал. Рефрижератором. Всю страну объездил.
— А картошка там была?
— Какая картошка?
— Ну, у них — своя картошка или нет?
Этот вопрос поставил меня в тупик. Я вспомнил челябинские поля, тюменские огороды, магазины в Иркутске. Картошка была везде. Или мне так казалось.
— Была, — ответил я. — Везде была.
— Значит, люди живут, — резюмировал Серёга.
Во Владивостоке пересадка. Дальше — поездом до Уссурийска. Мы сидели в плацкарте, пили чай из подстаканников, смотрели на бескрайнюю тайгу, которая понемногу вытесняла поля.
Лейтенант, сопровождавший нас, пытался сохранять порядок:
— Не курить! Не пить! Спать!
— Мы ещё присягу не принимали, — напоминал Устин.
— А нам плевать, — отвечал лейтенант, но беззлобно.
Мы поделились с ним пивом, которое ещё оставалось после туалетной сделки. Он смягчился, даже рассказал, как служил в Германии:
— Там, братцы, пиво — как сок. Вкусное, дешёвое. А главное — девочки красивые. Но вам туда не светит.
— Куда нам светит?
— В Ляличи.
Мы переглянулись. Ляличи? На карте не найдёшь.
— А что там?
— Там тишина, — сказал лейтенант загадочно. — И медведи. И связь только через почтальона. Будете плохо себя вести — отправлю. Слово офицера.
Мы не поверили. Слово он сдержал. Видно, пива мы ему мало дали.
Сибирцево встретило запахом гари. Мы вылезли из кузовов «Уралов», разминая затёкшие ноги. Вокруг — сопки, поросшие низкорослыми дубами и соснами. Лес был выжжен. То ли пожар прошёл, то ли артиллерия упражнялась. Стволы торчали чёрные, обгоревшие, как спички после долгого горения. Земля под ногами была рыхлой, почти как пепел.
Река — Арсеньевка, как я потом узнал — петляла среди сопок, тёмная, холодная, с медленным течением. И над всем этим — небо, серое, низкое, почти осязаемое.
— Красиво, — сказал кто-то.
— Страшно, — ответил другой.
Позже я прочитал книгу Арсеньева «Дерсу Узала». Там описывались эти места — дикая тайга, тигры, охотники, приключения. Середина прошлого века. Дерсу Узала — гольд, следопыт, учил Арсеньева читать следы, понимать лес. Сейчас от той тайги остались только названия. Лес вырубили, сожгли, застроили. Но река осталась. И название.
Ляличи — деревня, которую Арсеньев упоминал вскользь. Несколько домиков, церковь, кладбище. Теперь там добавился военный городок, клуб, сельсовет. И полигон. На который нас и везли.
— Добро пожаловать, — сказал лейтенант. — Это Сибирцево. Учебный артполк.
Проехали КПП, бесконечные склады — штабеля ящиков, накрытых брезентом. Ещё одно КПП — и вот оно: два бетонных корпуса, четыре этажа, казармы. Два двухэтажных. Штаб, столовая, два учебных корпуса. Плац с трибуной, забор с колючкой, вышки.
Островок жизни, зажатый между сопками. И ни одного деревца. Всё вырублено ради обзора.
Нас выстроили. Сотни таких же, как мы. Стриженые головы одинаково блестели на солнце. Лектор из политотдела долго рассказывал о славных традициях. Мы не слушали. Мы смотрели на казармы и пытались представить, что внутри.
Мы попали в шестую батарею. Будущие командиры командно-штабных машин — КШМ. Звучит гордо. На деле — те же салаги, только с гордым названием.
Казарма на сто человек. Двухъярусные койки — железные, с панцирными сетками, пахнущие казённым бельём и хлоркой. Тумбочки — маленькие, на один ящик, вечно скрипящие. И «табуретки» — тумбочки с прорезью. Для чего прорезь? Чтобы носить удобней, или ….
Была и другая загадка: портянки.
— Зачем они? — спросил я у сержанта, пожилого контрактника с лицом, изъеденным оспой.
— А ты попробуй в сапогах проходить сутки — поймёшь, — ответил он.
Он показал, как наматывать: ткань треугольником, потом подвёртка, потом плотно, без складок. Каждый вечер мы учились наматывать портянки, чтобы не натереть ногу. Учились неделю. Те, кто освоил, считались элитой.
— Портянка — это искусство, — говорил сержант. — Кто не умеет, тот не солдат.
Я освоил. И даже полюбил этот процесс — что-то медитативное было в наматывании полотна на стопу. Вроде дзен. Правда, мой сосед по койке Устин так и не научился — ноги у него были вечно в кровавых мозолях.
Больше всего потрясали брюки-галифе. Они были широкими сверху и узкими снизу. Как у Будённого на плакатах.
— В чём смысл? — спросил я у старшины.
— Смысл в том, что ты носишь, что дали, — ответил он.
— Но зачем? Для верховой езды?
— Может быть. А ты разве не собираешься в кавалерию?
Он усмехнулся. Я понял: вопросов задавать не надо. В армии вообще не надо понимать. Надо выполнять.
Галифе болтались на ногах, собирались гармошкой. Мы выглядели в них как ряженые на карнавале. Но через месяц перестали замечать. Как и портянки, как и запах казармы, как и постоянный недосып.
Подворотничок — гигиена или философия?
Отдельный ритуал — подшивание подворотничка. Белая полоска ткани, которую надо пришивать к воротнику гимнастёрки каждый день. Идеально ровно, без складок, чтобы торчал на миллиметр. Якобы гигиена. А по большей части — солдат должен быть занят. Если солдат не знает, чем занять руки, он начинает думать. А думать солдату не положено.
— Подворотничок — это лицо солдата, — внушал старшина. — Грязный подворотничок — грязная совесть.
Мы подшивали при тусклом свете, тыкая иголкой в пальцы. Иголки гнулись, нитки путались. Кровь капала на белое полотно. Серёга, с его лопатообразными руками, мучился больше всех.
— Лучше б я картошку чистил, — вздыхал он.
— Картошка кончится, — отвечал Устин, ловко орудуя иглой (опыт с ножом сказывался). — А подворотничок — вечен.
Мы верили. Или делали вид.
Политзанятия — оружие массового усыпления
Особое испытание — политзанятия. Час после обеда. Тёплое помещение, монотонный голос политрука, тема: «Международное положение и задачи личного состава».
Спать хотелось невыносимо. Веки тяжелели, голова клонилась, и каждое слово лилось как мёд — вязкое, тягучее, и хотелось окунуться в него с головой. А надо было писать конспект. Конспект спасал от сна, но убивал своей бессмысленностью.
— Что вы пишете? — рявкал политрук, замечая, что перо застыло, а строчка поползла вниз, превратившись в закорючку.
— Конспект, товарищ старший лейтенант, — отвечал я, изображая бодрость.
— Покажите.
Я показывал. На первой строке было красиво: «Задачи партии на современном этапе...». Дальше — сбои, зигзаги. Последняя строчка превращалась в сплошную волнистую линию, как кардиограмма умирающего.
— Вы что, спите?
— Никак нет, выводил художественно.
Политрук вздыхал. Ставил двойку. И продолжал вещать, а я боролся со сном, как с врагом. С переменным успехом.
Баня была событием. Раз в неделю, строго по расписанию. Здание с облупившейся краской, внутри — раздевалка с голыми скамейками, потом моечная. Пол — бетонный, решётчатый, холодный. Вдоль стен — длинные скамейки для мытья. Тазики — пластмассовые, синие, сколотые. Вода из душевых леек текла еле-еле, тонкими холодными струйками.
— Даёшь горячую воду! — кричал Устин.
— А ты что, в санаторий приехал? — отвечал Воня.
Горячей воды не было никогда. Но была иллюзия тепла, когда человек двадцать начинали тереть друг другу спины с такой силой, что кожа становилась красной, как у раков. Мы мокли, парились, шумели.
Серёга, самый сильный, выступал в роли банщика. Он требовал, чтобы мы становились в очередь и подставляли спины.
— Глубже, — командовал он, скребя колючей мочалкой. — Ещё глубже. Чтобы чисто было.
— Я не спина, я стиральная доска, — кривился Устин.
— Молчи, интеллигенция.
Запах банного самодельного мыла смешивался с запахом пота и копоти. В углу парилка — маленькая, тесная, обитая досками, уже пожелтевшими от времени. В ней не парились, а просто отогревались. Температура была как на улице, но казалась тропической после ледяной воды.
— Хорошо, — говорил я, вылезая из-под душа.
— Хорошо будет, когда дембель, — отвечал Василий.
Выйдя из бани, мы шли в казарму, и от нас пахло уже не портянками, а чем-то почти человеческим. Это чувство длилось недолго — до первого марш-броска.
Столовая — отдельное произведение искусства. Длинное одноэтажное здание, внутри — огромный зал с рядами столов, накрытых клеёнками в клетку. С потолка свисают люминесцентные лампы, которые вечно моргают, создавая эффект дискотеки. Только вместо музыки — лязг ложек и гомон сотни голосов.
Вход — строем, с песней.
— Левой! Левой! Раз, два, три!
Мы маршируем, чеканя шаг. Сержанты следят, чтобы никто не сбился с ноги. Кто сбивается — идёт обрабатывать картошку.
Перед входом в столовую — обязательная процедура: осмотр внешнего вида. Подворотнички должны быть белыми, сапоги — начищенными, пуговицы — застёгнутыми.
— Ты, — тычет пальцем старшина в Устина. — Пуговица расстёгнута. Два наряда.
— За одну пуговицу?
— За одну пуговицу — два наряда. За две — три. За три — не обедаешь.
Устин вздыхает, застёгивается. Мы проходим внутрь.
Внутри — запах. Запах столовой — смесь бигуса, хлеба и хлорки. Он сбивает с ног, как удар под дых, и одновременно пробуждает аппетит. Даже когда аппетита нет.
Команда: «Раздатчики, пищи встать! »
. Остальные садятся за столы, вытягиваясь в струнку.
На столе — бачки с супом (перловка с мясом — теоретически, практически — перловка без мяса, но с запахом мяса), бачки с кашей (гречневой, рассыпчатой, как песок), хлеб (серый, тяжёлый, с неясными вкраплениями), компот (жидкость желтоватого цвета, сладкая на вкус, но с кислинкой — возможно, из сухофруктов).
— Приступить к приёму пищи!
Мы набрасываемся на еду. Ложки мелькают. Чавканье стоит такое, что не слышно команд. Через пять минут — новые команды:
— Закончить приём пищи!
Ложки падают. Кто-то с сожалением смотрит на недоеденную кашу. Кто-то тайком засовывает хлеб в карман — на потом.
Старшина подходит к столу, за которым сидит Устин. Устин пальцем подбирает с клеёнки остатки каши.
— Вы что, не наелись?
— Никак нет. Разрешите добавки?
— Не положено.
— Почему?
— Потому что не положено. Устав читали?
Устин вздыхает. Мы выходим из столовой, снова строем, снова с песней. Картошка ещё не кончилась, но нарядов уже много.
. Марш-броски по сопкам
Утром — марш-бросок. С полной выкладкой: автомат (пока учебный, но такой же тяжёлый), противогаз (резиновый, с узкими стёклами, в котором ничего не видно), вещмешок с кирпичом (зачем? чтобы было тяжелее), каска (металлическая, за два километра начинаешь чувствовать её как родную). Бежать по сопкам, по грязи, по камням.
Сопки были невысокими, круглыми, безлесыми. С них открывался вид на другие сопки. И так до горизонта. Земля — каменистая, местами болотистая. Ручьи, которые надо перепрыгивать. Ямы, куда надо не провалиться.
Первый километр — ещё ничего. Второй — дыхание сбивается. Третий — хочется упасть и умереть. Четвёртый — становится легче. Организм переходит в режим энергосбережения. Ты становишься зомби, который механически переставляет ноги.
Серёга бежал легко, как трактор. Воня — сосредоточенно, на одном дыхании, не сбиваясь. Василий матерился, но не отставал. Устин падал, вставал, снова бежал и пел: «Я художник, я художник...».
— Он что, всегда поёт? — спросил я у Вони.
— Когда бежит — да, — ответил Воня. — Когда не бежит — пьёт.
Однажды Устин упал и не вставал. Мы подхватили его, поставили на ноги, побежали дальше. Кто-то отдал ему свою флягу. Он глотнул, сплюнул кровью — прикусил губу. И снова побежал.
— Живучий, — сказал Василий.
— Он художник, — ответил Воня.
Ночью — подъём по тревоге. Свисток, света нет. Надо одеться, построиться за три минуты. Мы метались в темноте, натягивая шиворот-навыворот сапоги, забывая ремни, теряя автоматы. Кто-то выбежал в одном сапоге, кто-то в шинели на голое тело.
— Тревога учебная, — объявлял командир, когда мы, запыхавшиеся, выстраивались на плацу. — Время — четыре минуты. Неудовлетворительно. Повторим.
И мы бежали обратно, раздевались, ложились, и через пять минут — снова тревога.
К концу второго месяца мы укладывались в две минуты. Даже в темноте. Даже без света. Тело запомнило каждое движение.
Устав мы учили наизусть. Толстая книга в зелёном переплёте, с потёртыми уголками и засаленными страницами. Что можно, что нельзя, кому докладывать, как обращаться, как ходить, как стоять, как сидеть.
— Устав написан кровью, — внушали нам. — Каждый пункт — чья-то ошибка. Ошибка — чья-то смерть.
Мы не верили. Но слушались.
За незнание устава — наряд вне очереди. Чистить картошку, скоблить полы, таскать ящики со склада. Любимые занятия провинившихся. Устин ходил в наряд чаще других — ему лень было учить.
— А зачем? — говорил он. — Я лучше почищу картошку. Там и перекусить можно.
— А устав?
— А устав — для дураков. Я умный.
Умный он был или нет, но картошку он чистил одинаково с нами.
Потом был лагерь. Палатки, костры, ночные патрули. И «диверсанты» из УБД — учебно-боевого дивизиона.
Это были мужики с настоящим опытом. С хищными лицами и спокойными движениями. Они знали каждый куст, каждую тропинку, каждый окоп. Они брали в плен зазнавшихся курсантов, закидывали в палатки дымовые шашки, ставили мины из сигнальных ракет и взрывпакетов. Их «убитые» становились «трупами» и лежали на плацу до утра, не шелохнувшись.
Ночью мы не спали — отбивались. Патрулировали, бегали, прятались. «Диверсанты» утащили в плен троих из нашего взвода. Их нашли утром, связанных, с кляпами во рту.
— Господи, — сказал Василий. — Они живые?
— Живые, — ответил Воня. — Но урок усвоили.
С тех пор мы уважали «дедов» и боялись смотреть им в глаза.
— Маскировка — это искусство, — сказал Воня после того случая.
— И плен — тоже искусство, — добавил Устин.
Полигон. Мишени — железные фигуры, которые с грохотом падали, когда в них попадали. Инструктаж, команды. Сердце колотится где-то в горле.
— Огонь!
Первая очередь показалась мне громче военного оркестра. Отдача ударила в плечо, запах пороха ударил в нос. Ствол дергался в руках, пули уходили в молоко, поднимая пыль.
— Не жми на спуск, — сказал сержант, подходя сзади. — Жми плавно. И не бойся.
— Я не боюсь.
— Боишься. Но это нормально. Все боятся.
После третьей очереди я попал в мишень. Седьмой десяток. Сержант кивнул:
— Жить будешь.
— А попадать научишься?
— Попадать не главное. Главное — не бояться.
В клубе показывали фильмы. Два за два года. «Ночные ведьмы» — чёрно-белый, про лётчиц, которые бомбили немцев. И «Маски» —комедию, кажется, с толстяком, который постоянно попадал в смешные ситуации. Мы смотрели их десятки раз. Знали наизусть все реплики, все повороты сюжета, все шутки.
И ржали, как ненормальные, по сто раз на одном месте. Даже когда уже не было сил смеяться.
— Интересно, — сказал однажды Устин, — они туда новые фильмы завезут или мы так и будем смотреть это до старости?
— До старости, — ответил Воня.
— А может, нам романсы будут петь?
— Будут. После войны.
По ночам, когда отбой уже был, а сон не шёл, мы тихо разговаривали. Шёпотом, чтобы не спалили. Лежа на койках, закинув руки за голову.
Устин мечтал о пиве «Жигулёвском», о тёплом, с пеной, в стеклянной кружке, с воблой. Василий — как откроет ресторан, где будут кормить пиццей (слово тогда было незнакомое, но модное), Воня говорил коротко: «Домой». Серёга хотел купить трактор «Беларусь». Я молчал.
— А ты? — спросил Устин.
— Я хочу дожить.
— Доживёшь. Все доживают.
— Не все.
Тишина. Где-то вдалеке слышны шаги патруля. Шуршит ветер за окном. Кто-то храпит.
— Значит, ты — из тех, кто доживёт, — сказал Воня.
— Почему?
— Потому что ты об этом думаешь. А кто не думает — не доживает.
Я не ответил.
Письма мы писали в час личного времени, который никогда не наступал. Садились на койки, доставали тетрадные листы, склонялись над ними при тусклом свете.
Мама присылала открытки с видами Челябинска, писала: «Сынок, как ты? Мы тебя ждём». Я отвечал: «Всё хорошо, кормят неплохо, сплю нормально». Врал, конечно. Но врать было легче, чем писать правду.
Василий писал своей девушке (или жене, или подруге — никто не знал) и всегда скомкивал листы после первой строчки.
— Не получается, — вздыхал он.
— А ты про погоду напиши, — советовал Серёга.
— Какая погода? Тут всё время серо.
— Ну и пиши — серо.
Василий писал «серо», но конверт всё равно отправил.
Устин писем не писал.
— Мне некому, — говорил он.
И закуривал, пряча дым в рукав.
Наконец наступил день присяги. Торжественное построение на плацу. Знамя части, развевающееся на ветру. Полковник зачитывает клятву. Солдаты повторяют хором.
— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооружённых Сил...
Слёзы у некоторых. У матерей, которые приехали. Их было немного — человек двадцать на весь полк. Дальняя дорога, билеты дорогие. Моя мама не смогла — не было денег.
Родители стояли в стороне, прижимая к груди свёртки с гостинцами. Кто-то нашёл в толпе своих и обнимался. Я стоял один и смотрел, как солнце садится за трибуной. И чувствовал, как что-то во мне заканчивается и что-то начинается. Что-то новое, чего я пока не мог понять.
После присяги выдали автоматы. Настоящие. АК-74. С заводскими номерами, с запахом смазки и железа. Тяжёлые, холодные, надёжные — как сама армия.
— Автомат — твоя жена, — сказал старшина. — Береги её, чисть, люби. С ней спать, с ней есть, с ней в туалет. И она тебя сбережёт.
Мы взяли «жён» на плечо и пошли в казарму.
Служба — это когда ты уже не салага, ещё не дед, а просто солдат. Когда подворотничок пришиваешь автоматически, не глядя, и даже не палешь пальцы. Когда марш-броски стали рутиной, а политзанятия — временем, когда можно подремать с открытыми глазами. Когда ты мог спать стоя, шагая в строю, и просыпаться только на команде «Стой!».
Мы привыкли к запаху казармы — смеси портянок, мази, хлорки и солдатского пота. Привыкли к командам, которые уже не надо было осмысливать — тело реагировало раньше, чем мозг. Привыкли к тайге за окном — к её сдержанной, суровой красоте, которая понемногу открывалась нам: сопки были не просто серыми, они отливали синевой, когда садилось солнце, и становились золотистыми в лучах заката.
Иногда по ночам, когда никто не спал, мы тихо разговаривали о доме. О том, как после армии всё будет по-другому. Как мы станем старше, умнее, взрослее. Как будем вспоминать эти дни и смеяться.
— Смеяться будем? — сомневался Серёга.
— Будем, — уверенно отвечал Устин. — Или плакать.
— И то и другое, — уточнил Воня.
Армия меняла нас. Медленно, незаметно, но неотвратимо.
И кто же знал, что через тридцать лет я снова надену форму, возьму в руки автомат. Что меня снова будут учить стрелять, хотя, казалось бы, уже умеешь. Что я получу ранение, буду полтора года в инвалидной коляске, пройду реабилитацию, создам организацию, которая помогает таким же, как я. И что все эти уроки — как наматывать портянки, как не бояться, как выполнять приказы и как думать своей головой — пригодятся мне снова.
Но это — совсем другая повесть.
Потом была гражданка, девяностые, бизнес, стройки, дворцы. Потом — СВО, ЧВК, Бахмут.
И тайга, которая смотрела на меня через прицел.
Свидетельство о публикации №226050500915