Бокал
БОКАЛ
Осень в нашем городке, затерянном среди дубовых и буковых лесов и полей ржи, льна и конопли, – тянулась бесконечно, как семейное чтение фамильной саги в трех томах. Мы, дети, устали от этой осени. Устали от пронизывающего до костей ветра с гор, моросящего дождя, вечной слякоти, от катаров и бронхитов.
От бедности и неприкаянности.
Хотели, чтобы наконец выпал снег и засверкал на солнце. Чтобы на краях крыш и на ветках деревьев выросли сосульки. Чтобы можно было побегать на лыжах и покататься на санках с горки. Поиграть в снежки, вылепить снеговика и воткнуть ему в морду морковку вместо носа.
Взрослые тоже томились… они жаждали определенности, ясности… исторической, погодной и душевной. После первой страшной войны прошло только несколько лет. Раны ее еще кровоточили. Многие дома так и не были восстановлены. По городку бродили брошенные всеми безногие, безрукие и слепые. Потерявшие во время войны хозяев собаки собирались в стаи и нападали не горожан.
Все хотели дожить до весны. До капели и подснежников.
Многие чудили как могли, юродствовали, безобразничали, куролесили… а дядя Якоб и вообще – исчез.
Этот человек обладал способностью к превращениям, его не зря прозвали «демиургом в халате».
Уже в молодости дядя Якоб изготавливал, пугая родных и близких, «особые предметы» из кусков бархата, атласа, меха, сукна, дерева, шурупов, гаек, гвоздей, воска и другого подручного материала и «укреплял их в пространстве и времени» с помощью проволоки, паяльника и сломанных будильников.
Говоря современным языком, он создавал инсталляции.
Предметы эти, как он говорил, «помогают ему попасть в другие измерения», служат чем-то вроде «мостов».
Всё началось с его страсти к коллекционированию. Сперва он собирал марки и монеты, затем чучела птиц, после – бабочек, чьи крылья казались ему письменами-посланиями от «внеземных существ, скучающих во вселенском континууме и наблюдающих за нами».
Но чучела птиц и мертвые бабочки быстро выцветали, и дядя, разочарованный их бренностью, переключился на нечто другое. Он начал искать «содержание в вещах, отброшенных жизнью». В осколках стекла, в битой глиняной посуде, в выброшенной обуви, расческах, портсигарах, шкатулках, сломанных самоварах, в старых протезах давно умерших людей и другом мусоре…
Я помню, как он часами сидел в бывшей кладовке нашего дома, рассматривая через лупу грязные манжеты, найденные им на дне сундука на чердаке. Пытался разгадать «их тайну».
В другой раз я застал его за внимательным разглядыванием стеклянного глаза. Не знаю, откуда дядя Якоб его взял и куда потом дел. Он утверждал, что через этот глаз на него взирают жители Сатурна и его спутников. Он делал им какие-то только ему одному понятные знаки и пел.
– Пойми, – шептал он мне, и его собственные глаза сверкали как у жеребца перед случкой, – жизнь, сама по себе, слишком жидкая, она ускользает, утекает как вода между пальцами. Только жизнь, застывшая в совершенной форме, обладает крупицей бессмертия! А значит имеет хоть какой-то смысл. Египтяне не даром вытесывали свои храмы из громадных камней. И вырезали свои тексты на их поверхностях. А знатных и богатых людей – мумифицировали после смерти. Они понимали природу времени, чувствовали суть божественного.
Я думал обо всем этом иначе, но не хотел ему противоречить, мне было интересно, к чему приведут его поиски.
Дядя Якоб начал уходить из дома по ночам. Не мог усидеть дома в час ведьм.
Городок спал, завернувшись в одеяло из храпа и темноты, а дядя Якоб бродил как вампир по улицам, которые казались ему декорациями чуть ли не к вагнеровской опере.
Он искал «недоделанную материю», которой потом пытался «привить вечную жизнь», отливая ее в гипсе и включая в пространство своих инсталляций.
Возвращался домой под утро, пахнущий сыростью и глиной, с руками, испачканными в грязи.
Однажды я заглянул в его мастерскую. Там, в центре комнаты, на верстаке, лежала гора фарфоровых кукол, разобранных на части. Дядя Якоб склеивал части кукол по-своему, получались чудовища, которых он называл «существами, лишенными дыхания, но наделенными вечной жизнью».
Судьба дяди Якоба изменилась после того, как он якобы встретил на ночной улице Лемберга «посвященного высоко ранга»… и тот «открыл ему тайны трансмутации».
Дядя Якоб тут же перестал заниматься собирательством и созданием инсталляций, а все свои особые предметы отнес на городскую свалку. Потому что в них отпала надобность.
Тетка решила, что ее муж наконец «перебесился». Но не тут-то было.
Дядя Якоб действительно научился становиться чем угодно.
Обычно он растворялся в предметах собственного дома, становясь частью его интерьера, темным лаком на старинном комоде, пылью, танцующей в лучах заходящего солнца, скрипучими досками пола или кувшином с морсом, приготовленном теткой из красной смородины. Один раз он воплотился в бронзовый маятник наших знаменитых напольных часов с позолоченным циферблатом и нефритовыми стрелками. Рассказывал потом, что у него перед глазами с тех пор все качается.
Обычно он исчезал, но возвращался. Никогда не превращался в элементарии, хотя и грешил всю свою жизнь. Бегал за юбками. За что ему не раз попадало от тетки. Однажды она даже ударила его кочергой по лицу. Когда узнала, что он жил двумя семьями. Дядя тогда чуть не окривел и две недели вымаливал на коленях у тетки прощение.
Да, а той осенью… он не вернулся.
Он исчез в то утро, пахнущее мятой и пачулями или бальзамовым деревом.
Я застал его в кабинете. Дядя Якоб стоял у окна и играл большой стеклянной призмой. Превращал солнечный свет в радугу и двигал ее по стене. Смотрел как разноцветные полосы ползают по старомодным обоям с утками и лебедями.
Я робко позвал его, но он даже не обернулся.
Тут я заметил, что контуры его нелепой фигуры – стали закругленными и кое-где прозрачными.
– Понимаешь, – прошептал он, – быть человеком – это такая утомительная обязанность. Морока. Таскать на себе телесного болвана, ублажать его, лелеять… Кровь, кости, кожа, сухожилия, еда и опорожнение, работа в лавке, покупатели, разговоры, газеты, политика... войны… Я так устал от всего этого… Хочу стать стеклянным. Хочу звенеть. И больше ничего не делать. Звенеть и преломлять свет как эта призма.
Я видел, как его туловище стекленеет, вытягивается и уменьшается в размерах, превращаясь в изящную ножку бокала. Закрученную, как витые колонны в храме Святого Петра. Дядя Якоб показывал мне книжку про Рим.
Вот… его ноги закруглились в плоское основание, а ладони и пальцы его рук расплавились, срослись и образовали чашу с гравировкой, изображающей сказочный сад.
Дядя Якоб постепенно превратился в зеленоватый богемский бокал, стал вещью, предметом.
Бокал вибрировал и светился. На негравированной части его поверхности я заметил отражения – шторы, книжные полки, фигуру нагой танцовщицы на письменном столе и мое испуганное лицо.
– Дядя Якоб, что вы наделали? Возвращайтесь скорее. Тетка съест меня без вас. С потрохами.
Бокал ответил мне легким звоном. В нем мне послышалась нотка сочувствия.
Тетка громко позвала дядю Якоба завтракать. Он естественно не пришел.
Я показал ей бокал, который поставил на письменный стол рядом с танцовщицей, и попытался объяснить, что произошло. Голос у меня дрожал, я не мог справиться с волнением после волшебства, произошедшего у меня на глазах.
Тетка конечно не поверила ни одному моему слову, пожала плечами и проворчала, разглядывая бокал, но не прикасаясь к нему: Вещь красивая, но непрактичная, только место занимает и пылится. Когда Якоб его купил и на какие деньги? У нас таких дорогих вещей отродясь не было. Надо бы мне самой проверить счета в лавке.
Она хотела было взять бокал и поставить его в сервант, где за стеклом хранилось единственное ее богатство – сервиз Розенталя, ее бывшее приданое, но испуганно отдернула руку.
– Он ударил меня током! Господи, если кому рассказать, не поверят, будут называть меня старой дурой. От бокала током бьет. Куда делся твой дядя? Гренки остынут и очерствеют. Якоб, Якоб, где ты, бубэлэ?
Так началась новая жизнь дяди Якоба.
Он стоял на письменном столе, переливаясь всеми цветами радуги, наблюдая за нами с молчаливым превосходством красивой дорогой вещи.
Когда в дом входили гости, бокал начинал вибрировать и светиться, издавая изумительный звон. Это было его приветствием.
Тетка так и не признала исчезновение дяди Якоба. Жила так, как будто он был где-то рядом. О богемском бокале, как о новой форме жизни дяди Якоба – и слышать не хотела. Чепуха для желторотых.
Для нее исчезновение мужа было лишь очередным проявлением его «невыносимого эгоизма», «склонности к бродяжничеству» и «безумного мистицизма».
– Опять сбежал к своим тряпичникам на нижнюю площадь и бродит с ними вокруг нас кругами! – ворчала она, яростно орудуя веником. – Или пристал к этим, вконец сбрендившим хасидам, распевающим свой «бам-бам». А они его окрутили. Или вернулся к этой толстой гойке из Бронева. Чем она его околдовала, эта дура? Жрет, наверное, с ней жареную свинину с луком и яблоками. Оставил меня одну с этими шлимазлами!
Она имела в виду служащих в лавке.
Тетка упорно игнорировала богемский бокал, а тот порой издавал протестующий, дребезжащий звук, когда она слишком громко кричала или хлопала дверью.
Я же, напротив, проводил за разглядыванием бокала целые часы. Мне казалось, что сквозь его прозрачные стеклянные стенки я вижу далекие чудесные миры, большие города и полуодетых красавиц, гуляющих по хорошо освещенным улицам.
Часто по ночам, когда дом засыпал, я прокрадывался в кабинет дяди Якоба и прикладывал бокал к уху, как раковину… и слушал, как внутри стекла, в этом странном замкнутом мирке бьется его крошечное сердце.
Однажды к нам в гости пришел Шмуэль, двоюродный брат дяди Якоба.
Он нес в руке настольную лампу с зеленым абажуром и пах керосином и старой кожей.
Его глаза, воспаленные от вечного сидения над гроссбухами, лихорадочно блестели.
Я провел его в кабинет дяди Якоба. Рассказал то, что знаю о бокале. И он мне поверил! Лучше бы я ему ничего не рассказывал.
– Посмотри, – прошептал он, беря меня за плечо и указывая на бокал. – Какие безупречные линии! Якоб всегда был слишком громоздок и неловок для этого мира. Теперь он наконец-то нашел свою истинную форму. Он стал идеальным сосудом. Святым Граалем.
Шмуэль протянул руку – его пальцы тряслись от волнения – и осторожно взял дядю Якоба в руки. Бокал отозвался низким, бархатным гулом, похожим на органный аккорд.
– Как мило он гудит. Но чего-то не хватает... – пробормотал Шмуэль, и его взгляд упал на графин со старой, густой наливкой из лесных ягод, стоящей на комоде рядом со столом. Это был любимый напиток дяди Якоба, который он сам и изготовлял. Никто кроме него не хотел его пить. Горечь. – Бокал не должен быть пустым, иначе это просто мертвая форма. Ты так любил это, брудерле.
Я хотел остановить его, объяснить, что дядя Якоб – особое, сверхчувствительное существо и конечно не потерпит такого фатального вмешательства в свою жизнь, но было поздно. Шмуэль поднял графин и влил рубиновую жидкость в богемский бокал.
Мне показалось, что началось светопреставление. Что и я сам и Шмуэль и наш дом – раскололись на куски… и куски эти разлетелись по всему городку.
В то мгновение, как только густая влага коснулась дна, бокал задрожал и задергался в руках Шмуэля. Прозрачные его стенки, еще секунду назад бывшие верхом совершенства, вдруг помутнели, пошли грязными разводами. Гравированный сказочный сад словно ожил, бутоны закачались и поникли…
Благородное стекло кричало, свистело. Это был страшный, ультразвуковой свист оскорбленной и страдающей материи, от которого закладывало уши, звенели подвески на люстре и треснуло зеркало в прихожей.
Шмуэль в ужасе разжал пальцы.
Бокал упал. Но не разбился. Наливка вылилась на пол.
Я осторожно поднял бокал, вымыл его, вытер и поставил рядом с бронзовой танцовщицей.
Через много лет, во время оккупации городка немцами, наша семья была вынуждена покинуть наш дом. С собой взять нам разрешили только необходимые вещи – по небольшому чемодану или сумке на человека.
Я положил обернутый двумя полотенцами богемский бокал в свой чемодан.
На входе в гетто нас обыскали. Все мои вещи из моего чемодана эсэсовец кинул, не глядя, в большую кучу других вещей. И прохрипел сифилитическим голосом: Они тебе все равно не понадобятся, юд.
Мне показалось, что я слышал треск разбившегося бокала. Это стало для меня последним напоминанием о дяде Якобе. Вечером того же дня меня и других согнанных из города и его окрестностей евреев заставили раздеться, а затем загнали ударами прикладов в огромную яму, вырытую в лесу.
Там нас расстреляли. Все близкие мне люди погибли. Я чудом выжил. Ночью выполз раненый из-под трупов и ушел в лес. Там я встретил убежавших из городка людей. Они вынули из моего тела пули, накормили меня и одели.
Началась моя новая жизнь. Жизнь после смерти.
Позже я несколько раз пытался найти место, где должны были лежать осколки богемского бокала. Но так и не нашел. Новые власти построили там школу.
Свидетельство о публикации №226050601116