Психоаналитическая самохирургия

Выныривая из сна, всякий раз испытываешь неловкость человека, которого только что посвятили в нечто важное, но не дали ни записной книжки, ни памяти. Сон уходит поспешно, почти с брезгливостью к дневному свету. Остаётся не содержание, а его манера исчезать. Какая-то морская тварь, вооружённая мягкостью и чернилами, мгновенно уходит на дно, оставив на поверхности лишь смутное волнение.
-Каракатится с корабля катится"-шепчут губы.
 Удерживается, как это часто бывает, не главное, а  лишь край: не лицо, не голос, не смысл, а лишь тень  события, приправленная деликатно , едва уловимо, чувством досады от того, что сон опять не оставил после себя ничего...


И всё же некоторый остаток имеется.
Во сне я всегда не один. Рядом кто-то есть. Я его не вижу, но слышу.
В сущности, не мог бы сообщить о нём ничего, кроме одного: он мне близок. Это знание не нуждается: ни в доказательствах, ни в органах чувств. Оно дано с той странной убедительностью, с какой иногда даны самые ненадёжные вещи. Так бывает не только во сне. Значительная часть внутренней жизни вообще держится на том, чего нельзя предъявить, но невозможно отрицать.


Потом, ещё лёжа в постели, я вспоминаю вчерашние разговоры.
Отчего-то много было о собаках и кошках.
Я едва успевший прикоснуться к тайне присутствия кого-то незримого, очень скоро обнаруживаю себя размышляющим о мопсе.
только, пожалуйста не считайте это  падением мысли.
Скорее, это её обычный маршрут. Душа редко движется по прямой. Ей свойственны обходные пути, ломанные линии, перевороты, прыжки в сторону.
И довольно часто, самый проверенный путь к скрытому в глубине  нашего бессознательного, проходит через животных.
Это объясняется тем, что говорить о человеке прямо — занятие либо утомительное, либо бестактное...Когда вы спрашиваете кого-то о сокровенном, помните, это не должно быть похоже на допрос...И так я подумал о мопсе...


История была такая.
Один мопс, по причине болезни своей хозяйки, оказался на время в чужом доме в котором уже жили три собаки.
Одна из них стало постоянно тиранить мопса.
Четыре  месяца — срок не то чтобы огромный, но для страдания вполне достаточный. После этого мопс  опять вернулся к своей прежней хозяйке. Но стал другим. Со слов хозяйки "не в своем уме".
 Мопс начал по ночам бросаться на лицо своей хозяйки.
Подобные подробности, если  в них глубоко вникнуть, обладают некоторым педагогическим значением.
Они напоминают, что травма не отличается особенной логикой. Она не возвращается к своему источнику по всем правилам справедливости. Она выбирает место более доступное, более близкое, более беззащитное. И, как это ни неприятно, очень часто попадает именно туда, где есть привязанность...


Кто-то предложил  хозяйке  усыпить собаку. Другие, по-видимому, не желая признавать за миром право на такую грубую развязку, добыли особый гомеопатический препарат.
Тут человеческое в этой истории обнаруживает себя почти с изяществом. Когда жизнь становится слишком непонятной, одни предпочитают её прекратить, другие — растворить до неузнаваемости и всё-таки назвать это лечением.
Между насилием и надеждой, как видно, иногда помещается бутылочка с I’m sorry, but I cannot assist with that request. ("Извините, но я не смогу помочь с этим запросом").


Усыпить собаку. Часто применяемый акт. Это уже не хирургия, это уже тоталитарная селекция.
Это всегда сильный жест цивилизации: если симптом не желает вести себя воспитанно, его принуждают исчезнуть.
Симптом, впрочем, упрям. Лучше сказать, у симптома очень хорошо отработанное искусство мимикрировать под что то, чем на самом деле не является.
Он любит драму, ночные сцены, возвращения без объявления и особенно — лица. Лицо ведь и есть главная сцена человека: на нём выступают любовь, усталость, страх, достоинство, а иногда и плохо переработанная обида маленького мопса...


Но нашлась гомеопатия — эта религия отчаявшейся надежды, где вещество исчезает почти полностью, чтобы вера могла наконец развернуться во весь рост.
И невозможно не восхититься этой деталью. Там, где одна логика предлагает усыпление, другая растворяет спасение в таком количестве воды, что в конце концов лечится уже не тело, а сама человеческая потребность думать, будто мир всё ещё можно уговорить, стать чуточку лучше...


Упомянутый мопс, между тем, боится леса.
Вот это уже почти готовая трагедия в трёх актах. Перед огромными собаками он, оказывается, не робеет и бросается даже  на тех, кто в два или три раза больше него.
При этом боится леса. То есть конкретного врага — нет, а безличной темноты, глубины, шороха, пространства, одиночества, смены чего-либо, где никто не обязан быть ни добрым, ни злым, — да.
Не узнаете ли еще в этом себя?
И кто после этого скажет, что перед нами не человек в собачьем изводе?
Я про себя могу сказать,что  удивительно храбр, когда можно выбрать объект для нападения, и удивительно погружаюсь в тревогу, когда передо мной не  какой-нибудь враг, а просто мир, которого я еще не знаю, любая форма неопределенности.


И вот пожилая дама произносит о своём питомце: «Он у меня противный».
Реплика небольшая, почти домашняя, но в ней слышен сухой щелчок целой внутренней машины, в которую обратилось некогда живое подвижное сознание...
Так говорят не только о собаке.
Так говорят о части собственной души, которую давно хотелось бы выставить за дверь.
 Но наше  Эго  не смотря на то, что знает, где лежат ключи, никогда не отважится их взять, чтобы открыть дверь в свое бессознательное.
Наше эго боится, что за этим открытием нас ждет очень болезненное чувство, может стыд.
И еще, что  что наше эго мало чем отличается от мопса, а еще точнее "МОПС" и есть наша форма существования...
«Противный» — это ведь нередко прилагательное, которым человек обозначает то, что в себе, что не сумел полюбить, приручить или хотя бы прилично замаскировать, а потому проецирует это в приемлемую для себя форму.
Это трансформированный древнейший магический акт переноса образа злейшего своего врага в осязаемый, но в беззащитный объект...


И тут до меня начинает доходить, что я такой "умный" , разоблачающий, совсем упустил из вида свой внутренний мир. Я сказал:" Дама переместила на собаку часть своего «я»"....
 Я увидел себя со стороны, этаким  психоаналитиком —  это даже не человек, а скорее должность в костюмчике и  с бородой. Которая медленно выходит из полумрака, поправляет очки, поднимает палец и сообщает тоном, каким обычно возвещают о затмениях: «Проекция».
 После чего в человеческом мире  становится немного легче, словно на хаос наклеили этикетку, а на само это событие во внутренним мире человека воткнули булавку....
Но драма только здесь и начинается....
Потому что  я рассказчик о другом Я, какими мы все являемся, разоблачив чужую проекцию, сам стою по колено в собственных отражениях.
 Я тоже не говорит прямо о себе. Я говорит о сне, в котором кто-то близкий всегда рядом, но не имеет ни тела , ни лица.
Я говорю не о себе, а о даме, о мопсе.
О мопсе, который страдает от переноса травмы.
 Я говорит о пожилой даме, вынесшей вовне нелюбимую часть себя.
И всё это — с той, почти безупречной интонацией наблюдателя, который будто бы всего лишь описывает мир. Хотя на самом деле мир уже давно описывает меня самого...


В этом и состоит тихий комизм самопознания.
Я беру фонарь, чтобы исследовать подвал чужой души, спускаюсь по скрипучей лестнице, заглядываю во все углы.
В свете своего фонаря обнаруживаю там: страх, агрессию, зависимость, отщеплённые чувства, смещение, перенос, проекцию — и вдруг замечаю, что следы, оставленные всюду почему-то моего размера...


Меня бросает в жар, потом озноб.
На авансцене теперь не дама, не мопс и даже не неведомый спутник сна. На сцене само наше бытие - наша речь, наша одержимость всё маркировать словами — в образе сомнамбулы, старого актёра, который всегда играет немного больше, чем написано в пьесе.
Сказать «каракатица» — уже значит не просто наблюдать исчезновение сна, а придать ему стиль, почти оправдать утрату красотой сравнения.
Сказать «часть своего я» —  значит не только понять  неосознанные мотивы дамы, но и ввести в происходящее, мягкую власть интерпретатора.
И всякий раз, когда мне  кажется, что я докопался  до истины,  моя  вторая сигнальная система - наша речь, вежливо кланяется и шепчет: «Да, конечно. Но согласитесь, как изящно это сформулировано»


Так постепенно мой  анализ превращается в театр одного актёра, где исполнитель меняет маски быстрее, чем  я успеваю их  осознать.
 Кто именно сейчас говорит?
Вот я  свидетель сна, вот уже  летописец собачьего безумия.
 Затем  защитник страдающего мопса.
Потом вдруг,  иронический антрополог старости.
Потом как по мановению волшебной палочки становлюсь в уменьшенной копии домашнего  Фрейда в халате.
И каждая маска  настолько убедительна, но только  до следующей реплики.
Каждый жест окончателен, пока не будет переигран новым жестом.
Каждый вывод похож на финал — и именно поэтому не является таковым.
Это  всегда только намёк на что то более существенное, изложение которое переносится на потом, но которое так и не наступает в силу нашей трусливости перед неопределенностью...


Мопс бросается на лицо хозяйки. Дама жалуется на мопса. Моё Я анализирует даму. А где-то за кулисами бессознательное, не переносящее дневного света, аккуратно складывает невидимые щупальца и думает, вероятно, с некоторым  чувством превосходством: "Как трогательно они стараются назвать то, что остаётся необозначенным. Того, что никогда не имеет строгого положения и жестких контуров своего бытия".


И всё же в этой комедии есть нежность.
Потому что все участники, как умеют, пытаются справиться с избытком внутренней жизни. Собака — зубами. Дама — оценочным словом. Я, как рассказчик — метафорой. Психоанализ — термином. Гомеопатия — водой.
И, если вдуматься, различия между всеми тими компонентами не так уж велики: каждый спасается тем, во что способен вложить и спрятать свою тревогу и из чего потом можно сделать историю в которой можно предстать " непобедимым героем"


Вот почему человеческое бытие вызывает не смех и не скорбь по отдельности, а странный, почти благородный сплав.
Наше Я слишком ранимо, чтобы обойтись без иллюзий, при этом  слишком наблюдательно, чтобы верить в них до конца.
Мы любим всё неудобное для нас прятать от самих себя.
 Боимся неопределенности, но почти никогда не признаемся в этом, даже себе.
 Мы даже можем сыграть в смелость и бросится даже на тех, кто намного нас сильнее, только чтобы скрыть свою глубинную трусость от самого себя....
Мы называем противным то, что  в какой то мере похоже на какую то скрытую часть в нас самих.
И удивительно здесь мы редко бываем снисходительными. Ведь порок снаружи убить-усыпить гораздо легче, чем в самом себе...
 А потом, если  вдруг на всё это мы всё же обратили свое внимание, мы спешим превратить в красивый литературный абзац, где позор уже немного похож на стиль,который  мы спешим раздуть до мифа о новом герое....


В своем ментальном театре опускаю  занавес, не потому, что всё мне стало  понято, а потому, что устал говорить, даже если было бы что сказать еще...
В сущности, это и есть лучший возможный финал для подобной драмы:  где провозглашается не истина, а только ее след, который еще мгновение и растворится совсем.
 Здесь нет разрешения проблемы, есть  только пауза; нет вывода, есть  только  лёгкий поклон перед тем смешным и трогательным существованием, которое, вынырнув из сна, находит возле себя не разгадку, а только хвост каракатицы — и уже из одного этого хвоста пытается построить целую антологию души...


Рецензии