Rotten Blood

Выкладываю первую главу грязной повести, если зайдёт продолжение следует.

     Rotten Blood

Глава 1. Мокрая шерсть

Дождь шёл с вечера, но к утру уже не лился , а висел в воздухе, как старая простыня, которой накрыли город после драки.
В порту всегда так. Вода не льётся сверху. Она стоит между домами, в щелях кирпича, в воротниках пальто, в собачьей шерсти, в дешёвых матрасах, которые хозяева пансионов обещают менять каждую весну и не меняют никогда. Она сидит в костях и ждёт, пока человек проснётся, чтобы сразу напомнить ему: ты ещё здесь, старый ублюдок.
Он проснулся от того, что за стеной кто-то кашлял.
Кашляли долго, с мясом. Не простуда — работа. Сухие доки, сигареты, ночная смена, дешёвое пиво из Aldi и сон в комнате, где обои давно отслоились от сырости и держались только на честном слове и на плесени.
Потом кашель перешёл в рвоту.
Поляк из третьей комнаты. Вчера он вернулся поздно, тащил по лестнице сумку Lidl и орал в телефон так, будто разговаривал не с женой, а пытался доораться до Речи Посполитой.
Старик лежал на спине и слушал.
В потолке была трещина. Она шла от люстры к окну, тонкая, чёрная, как волос на мыле. Лампочка без абажура висела на скрученном проводе. На подоконнике стояла пепельница из консервной банки Bonduelle, где в мокром пепле торчали окурки Gauloises Blondes. Рядом — стакан с остатками Teacher’s. В стакан за ночь налетела пыль, но он всё равно допил.
Горло обожгло мягко и противно.
У батареи вздохнула собака.
Большая старая псина лежала на боку, упёршись спиной в ржавый радиатор. Радиатор был еле тёплый, гудел где-то внизу живота здания, будто там сидел больной котёл и пытался не умереть. Пёс спал плохо. Во сне он дёргал лапами, скрёб когтями линолеум и время от времени тихо рычал, не просыпаясь.
Его звали Брут.
Имя было слишком крупное для старой облезлой твари с седой мордой, мутным глазом и шрамом через нос, но когда-то оно подходило. Когда-то Брут был чёрной, тяжёлой, мясистой собакой, помесью стаффа, ротвейлера и портового мусора. Он мог висеть на руке у человека, как замок на цепи. Мог перевернуть мусорный бак одним плечом. Мог смотреть на других собак так, что те вдруг вспоминали о вежливости.
Теперь он пах мокрой шерстью, старой кровью, дешёвым кормом и болезнью.
Старик спустил ноги с кровати.
Пол был холодный. Линолеум под пяткой пошёл пузырями. Носки лежали там же, где он бросил их ночью, возле ботинок. Ботинки были тяжёлые, английские, давно потерявшие вид, с заломанными носами и солью в швах. Один шнурок был заменён чёрной изолентой. В таких ботинках не ходят гулять. В таких ботинках бьют дверь или человека, если дверь не открывается.
Он сел, согнувшись, и подождал, пока в позвоночнике прекратится мелкий стеклянный звон.
Так начиналось каждое утро.
Сначала тело собирало всю ****ь повреждений.
Правое колено — плохо.
Левое плечо — хуже.
Рёбра с правой стороны — старая трещина напомнила о себе, как бывшая жена на Рождество. Один раз в год и обычно матом.
Нос — не считался. Нос давно был просто выступом для крови и воздуха, причём кровь проходила лучше. Ночью он всегда дышал ртом. В медицинском журнале прочитал, что так дышать нельзя, но ему было похер.
Он провёл ладонью по лицу.
Щетина была седая, жёсткая. Кожа под глазами — тёмная. Над правой бровью старый шрам, белый и гладкий, как червь. Ухо слева распухшее, варёное, не ухо, а кусок плохой кухни. Удивительно ухо сломали сто лет назад, но слышал он прекрасно 
На груди расползалась татуировка.
Когда-то там была собачья голова. Теперь собака стала похожа на лужу с зубами. Ниже, на рёбрах, криво синело NO MERCY. Буква R ушла вниз, будто испугалась остальных. На предплечье — якорь. На другом — женщина без лица. Всё выцвело, поплыло, распухло, как старые объявления на остановке.
Он встал.
Брут открыл один глаз.
— Живой? — спросил старик.
Пёс не ответил. Только хлопнул хвостом по полу один раз. Сухо. Без энтузиазма.
— И я нет.
Он прошёл к раковине.
Комната в пансионе называлась «студией». Так было написано на сайте. Studio near central station, weekly rent, no deposit. На деле это была клетка с раковиной, плиткой на две конфорки, шкафом из прессованного дерьма и окном во двор-колодец, где внизу стояли три мусорных контейнера, четыре велосипеда без сидений и один турецкий мальчишка иногда курил убежав из школы на перемене.
В зеркале над раковиной отслоилось амальгама. . Лицо там распадалось на пятна.
Он пустил воду.
Сначала кран плюнул ржавчиной, потом пошла тонкая струя. Он набрал воды в ладони, плеснул на лицо. Вода пахла трубами. Лицо не проснулось. Просто стало мокрым.
На полке лежали:
зубная щётка Curaprox с разлохмаченным концом,
бритва Gillette без запасных кассет,
тюбик Voltaren,
банка вазелина,
бинты,
пачка Gauloises,
старые часы TAG Heuer с треснутым стеклом.
Часы не стоили уже ничего. Стекло пошло паутиной, ремешок был неродной, дешёвый, купленный на рынке у марокканца, который уверял, что это кожа. Но часы всё ещё шли. Отставали на семь минут, зато честно. Старик надевал их каждое утро, как другие надевают крест.
Потом кепка.
Твидовая ирландская кепи висела на спинке стула. Hanna Hats, Donegal, когда-то тёмно-серая, теперь цвета мокрой крысы. Она пропахла табаком, дождём, собачьей шерстью и старым потом. В зале над ней смеялись. Один мальчишка как-то спросил, не снялся ли он в кино про фермеров.
Старик тогда посмотрел на него.
Мальчишка больше не спрашивал.
Он надел кепи, застегнул ремень и достал корм.
Брут поднял голову.
— Не радуйся.
Пёс всё равно поднялся. Медленно, с усилием, расставляя лапы, будто палуба под ним качалась. Задняя нога дрожала. Шерсть на боках поредела. У основания хвоста была залысина, которую он разлизывал по ночам.
Старик высыпал в миску сухой корм Pedigree, сверху положил половину сосиски Bockwurst из Lidl. Сосиску он оставил себе на ужин, но Брут смотрел так, что ужин стал вопросом нравственности и справедливости. Старик не любил нравственность.Справедливость? Он даже слово такое не знал. Поэтому отдал сосиску. Жри скотина.
Собака ела шумно. Чавкала, давилась, облизывала миску, как будто это был последний праздник в Европе. В старой, обделанной Европе.
За стеной поляк снова блевал.
— Слышишь? — сказал старик. — Человек живёт.
Брут рыгнул.
— Вот именно.
Он закурил у окна.
Во дворе пахло мокрым картоном, мочой и жареным луком из кухни на первом этаже. Пансион держал турок по имени Орхан. Он носил пуховик Moncler, возможно настоящий, возможно украденный, и вёл бухгалтерию в школьной тетради. На ресепшене у него стояла маленькая камера Xiaomi, распятие, хотя он был мусульманин, и пластиковый цветок в стакане из-под айрана.
В пансионе жили люди, которые не хотели, чтобы их находили:
дальнобойщики,
строители,
бывшие мужья,
ночные уборщики,
одна латышка с лицом уставшей рыбы,
два парня из Марокко, продававшие телефоны без коробок,
и старик с собакой.
Собаки были запрещены.
Орхан сказал это в первый день.
Старик посмотрел на него. Брут тоже.
Орхан вздохнул, записал в тетрадь «pet cleaning fee» и с тех пор делал вид, что Брут — часть отопления.
Старик докурил, затушил окурок в банке, взял поводок.
— Пошли, меховой мешок.
Брут подошёл, стукнув когтями по полу.
На лестнице пахло капустой, сыростью и дешёвым порошком Ariel. Перила были липкие. На втором этаже дверь открылась на цепочку. Из щели выглянул глаз латышки. Старик кивнул. Глаз исчез. Дверь закрылась.
На первом этаже Орхан сидел за стойкой и ел B;rek из бумажного пакета. На экране маленького телевизора шёл турецкий сериал. Женщина там плакала так чисто и искренне, будто ей за это платили отдельно.
— Morning, champ, — сказал Орхан.
Он всех называл champ, даже тех, кто уже проиграл по документам и по жизни.
— Нет.
— Dog shit in yard yesterday.
— Это не он.
— Big shit.
— Значит, не он. У него уже нет амбиций.
Орхан посмотрел на Брута. Брут посмотрел на B;rek.
— You pay Friday.
— Сегодня среда.
— I remind early. You forget.
— Я всё забываю. Для этого и живу.
Орхан улыбнулся, но недолго. У него были золотые часы Tissot и зубочистка в углу рта. Он умел улыбаться так, будто пересчитывал чужие долги.
Улица ударила по мордам сразу.
Не холодом даже — влажной ладонью.
Портовый город утром был похож на человека, которого подняли слишком рано после плохой операции. Всё серое, опухшее, в бинтах тумана. Рельсы трамвая блестели в асфальте. Из ливнёвок тянуло канализацией. Возле остановки женщина в красной куртке DHL курила Marlboro Gold и держала стакан Costa так, будто он был единственной теплой и чистой мыслью на планете среди гор дерьма.
Через дорогу открывалась пекарня. В витрине лежали круассаны, чёрный хлеб, булки с корицей. Оттуда пахло маслом и кофе. Этот запах был неприличен в такой улице. Как белая рубашка в морге.
Брут потянул к столбу.
— Давай, — сказал старик. — Оставь заявление.
Пёс долго нюхал основание столба, где уже высказались пять собак, три пьяницы и, судя по запаху, один философ. Потом поднял лапу и помочился. Немного. С достоинством пенсионера.
Старик стоял рядом, курил вторую.
На нём было старое пальто Barbour с порванным карманом, под ним худи Everlast, когда-то чёрное, теперь серо-зелёное. На шее — шарф, купленный на вокзале за десять евро. На руках — перчатки без пальцев. Кулаки торчали наружу, широкие, узловатые, покрытые белыми рубцами. Пальцы были сбиты, костяшки расплющены. Это были не руки. Это были инструменты, которыми слишком долго пользовались без инструкции. Ими лупили людей, иногда даже ****или-****или и людей, и иных.
Они пошли к машине.
BMW стоял в конце улицы, под платаном, который уже сбросил половину листьев прямо на крышу. Старый 530d E39, тёмный, почти чёрный, с мутными фарами и царапиной вдоль двери. На заднем стекле — наклейка старого боксерского клуба, где буквы облезли так, что осталось только BOX и половина черепа.
Машина не заводилась с первого раза.
Никогда.
Старик посадил Брута назад. Пёс забрался медленно, потом тяжело рухнул на сиденье. Салон пах кожей, плесенью, табаком, собачьей шерстью и мазью для суставов. На полу валялась пустая бутылка Vittel, комок бинтов, пачка Fisherman’s Friend и газета Bild трёхнедельной давности с лицом какого-то министра, который наверняка тоже врал, только в более дорогом пальто.
Старик сел за руль.
Вставил ключ.
Двигатель кашлянул. Умер.
— Не начинай.
Повернул ещё раз.
Стартер заскрежетал, потом дизель ожил — грубо, с вибрацией, будто под капотом проснулся старый боксёр и сразу попросил сигарету.
Они поехали.
Город тянулся мимо серой лентой.
Ломбарды.
Аптеки.
Арабская парикмахерская с фотографиями мужчин, у которых бороды были ровнее, чем судьба. Кстати мужчин которые не знали что такое Рамадан и халяль.
Магазин vape с неоновой каплей.
Прачечная, где в круглых окнах машин крутились чужие трусы.
Кебабная “Anatolia Grill”.
Польский магазин с колбасой, огурцами и газетами.
Стена с граффити St. Pauli, поверх которого кто-то написал AJAX и нарисовал член.
На углу у вокзала двое полицейских в жёлтых жилетах разговаривали с парнем без обуви. Парень держал в руке один кроссовок Nike Air Max и плакал. Полиция смотрела на него устало, как смотрят на дождь: не со злобой, а с пониманием, что он всё равно будет. ****утых в городе очень много, и с этим приходится считаться и жить.
Старик ехал медленно.
Трамвай звенел впереди. Велосипедист в плаще проехал на красный и показал водителю фургона средний палец. Фургон был Mercedes Sprinter, белый, грязный, с надписью Fresh Fish Delivery. Из него капала вода. Рыба или город — не разобрать.
Зал находился под эстакадой.
Бетонные опоры были расписаны тегами, рекламой концертов и политическими наклейками, которые дождь превратил в цветную перхоть. Над входом висела вывеска: RINGSIDE GYM. Буква G не горела. Поэтому вечером получалось RINSIDE YM, что даже больше соответствовало правде.
Рядом стояли мусорные баки, старый Opel Astra без номеров и мопед Deliveroo, пристёгнутый цепью к трубе. Из-под эстакады постоянно тянуло ветром. Серым, сквозным, таким, что проходил через куртку, свитер, кожу и останавливался только где-то в печени. Либо рвёт тебе лёгкие как соседу поляку
Старик припарковался.
Брут поднял голову.
— Ты со мной, — сказал старик. — В машине сдохнешь — Орхан возьмёт за уборку.
Пёс спрыгнул тяжело, чуть не сел задом в лужу, но удержался. Старик сделал вид, что не заметил. У старых зверей нельзя замечать лишнего. Они этого не любят. Уже не загрызут и даже не укусят, но нассать прямо в машине могут.
В зале пахло правильно.
Не хорошо. Правильно.
Потом.
Резиной.
Старым деревом.
Дезинфекцией.
Кровью, которую вымыли, но не убедились что её нет.
Плесенью в душевых.
Кофе Jacobs из автомата.
Мазью Tiger Balm.
Мокрыми куртками.
Страхом мальчишек, которые пришли научиться бить, ещё не понимая, что сначала научатся получать.
На стене висели фотографии.
Местные чемпионы.
Полуфиналисты.
Парни с поясами, которых потом никто не знал.
Чёрно-белый снимок самого старика двадцатилетней давности. Там он стоял без кепки, с голым торсом, молодой, широкий, звериный, с глазами человека, которому ещё кажется, что боль — это валюта, а он умеет её печатать.
Под фото было написано: Victor “Brick” Havel.
Кто-то маркером пририсовал ему усы.
Старик каждый раз видел. Каждый раз не стирал.
В углу старый тренер Мик грел руки о пластиковый стаканчик. Ему было семьдесят или сто семь. Разницы не было. Он был сухой, красный, с глазами, как две окуренные пуговицы. Носил спортивную куртку Adidas с оторванной молнией и кепку Guinness.
— Ты опоздал, — сказал Мик.
— Я пришёл.
— Это не одно и то же.
— Для трупа — одно.
Мик посмотрел на Брута.
— Он опять ссал возле мешков.
— Это воспитательная работа.
— Он старый.
— Ты тоже.
— Я хотя бы не лижу себе яйца.
— Потому что не достаёшь.
Мик хмыкнул и закашлялся. Кашель у него был тоньше, чем у поляка, но злее. Он кашлял в салфетку, потом посмотрел на неё и быстро сунул в карман. Старик заметил. Ничего не сказал.
В зале уже прыгали.
Три подростка работали на скакалках. Один — худой сириец с длинными руками и лицом испуганной птицы. Второй — местный рыжий, весь в прыщах, злой на мир за то, что тот не дал ему подбородок, подбородок Дона Корлеоне, или на худой конец Фреди Крюгера . Третий — чернокожий парень из пригорода, быстрый, лёгкий, в новых перчатках Venum, купленных явно не им.
На мешке бил румын по имени Дану. Бил плохо, зато громко. Каждый удар сопровождал выдохом, будто выдавливал из себя налоговую декларацию.
Старик снял пальто, повесил на крюк. Кепи не снял.
— Разминка! — рявкнул он.
Мальчишки задвигались быстрее.
Он не любил объяснять. Объяснения — это для школ, судов и брачных консультантов. В зале тело понимает через повтор. Не понял — повтори. Снова не понял — получи. Получил — запомнил.
Сириец опускал правую руку после джеба.
Старик подошёл и легко ткнул его в лоб.
— Умер.
Парень моргнул.
— Я только—
— Умер. Ещё раз.
Парень ударил.
Рука снова упала.
Старик ткнул сильнее.
— Дважды умер. Семья плачет. Мать продаёт холодильник на похороны. Ещё раз.
Рыжий засмеялся.
Старик повернулся к нему.
— Ты чего радостный? У тебя ноги стоят так, будто ты ждёшь автобус.
Рыжий покраснел.
— Я нормально стою.
Старик подошёл и толкнул его двумя пальцами в грудь. Рыжий потерял равновесие и сел на зад.
— Автобус ушёл.
Мик захохотал так, что чуть не умер окончательно. Старик был хорош. Да что уж врать, старик был просто охуенный.
Брут устроился возле батареи. В зале батареи тоже были плохие, но Брут уважал принцип. Он лёг, положил морду на лапы и наблюдал за людьми так, как старый мясник смотрит на телят.
Старик работал два часа.
Он двигался между мальчишками, поправлял стойки, бил по лапам, матерился на трёх языках и иногда показывал сам. Когда показывал, зал на секунду менялся. Даже старое тело помнило. Плечо выходило из тени. Нога разворачивалась. Кулак летел коротко, без красоты, без замаха. Мешок вздрагивал так, будто внутри него сидел человек и передумал спорить но привык получать люлей.
После каждого показа старик дышал чуть тяжелее.
Он не показывал этого. Только отворачивался, будто смотрит на часы.
TAG Heuer отставал на семь минут.
Как всегда.
К полудню зал наполнился ещё сильнее. Пришли двое таксистов, один пожарный, девушка с косой и разбитым носом, которую звали Лина, и толстый бухгалтер, мечтавший похудеть с января уже третий год подряд. Все они двигались, потели, били, ошибались, снова били. Вентилятор под потолком гонял влажный воздух по кругу, не улучшая его, а просто распределяя тошноту по залу.
В раздевалке прорвало трубу.
Сначала закапало. Потом потекло тонкой струёй. Вода шла по плитке, собирала волосы, пластырь, чёрную грязь из-под резиновых ковриков. Мик поставил ведро.
— Позвонить хозяину? — спросила Лина.
— Он знает, — сказал Мик.
— Откуда?
— Трубе сорок лет. Все всё знают.
Старик вышел на улицу покурить.
Дождь стал мельче. Почти пыль. От эстакады капало крупно, тяжело, с равными промежутками, как в палате интенсивной терапии. На дороге шипели шины. Мимо прошёл курьер Glovo с квадратной сумкой за спиной. Из-под капюшона у него текла вода по носу. Он держал телефон перед лицом и матерился по-испански.
Старик стоял у двери, курил Gauloises.
Брут вышел следом, понюхал воздух и сразу пожалел.
— Что, Париж не пахнет? — сказал старик.
Пёс посмотрел на него одним глазом.
Когда-то он нашёл Брута под пирсом.
Не в этом городе. В другом, южнее. Или севернее. Города с портами похожи, как люди после третьего раунда. Там тоже был дождь, только теплее. Под бетонной плитой скулил щенок, чёрный, с животом, раздутым от глистов. Рядом валялась мёртвая сука. Её кто-то ударил машиной или ногой — результат один.
Старик тогда только что выиграл бой.
У него была разбита губа, правая рука распухла, в кармане лежали деньги, мокрые от чужого пота. Он шёл к такси и услышал писк.
Он не любил щенков. Щенки были мягкие, глупые, пахли молоком и будущими расходами.
Он наклонился.
Щенок укусил его за палец.
Маленькими иголками, зло, отчаянно, как будто мог победить весь порт.
Старик тогда рассмеялся.
— Ладно, — сказал он. — Значит, не совсем мусор.
И забрал.
Брут теперь стоял рядом старый, больной, с обвисшей мордой. Из пасти у него пахло так, что можно было красить стены. Пахло ч написал?! Вру конечно, воняло сраной пропастиной.
Старик докурил.
— Я тоже не подарок.
В этот момент он увидел молодого.
Парень стоял через дорогу, у бетонной опоры эстакады.
Сначала старик не придал значения. У зала всегда кто-то стоял. Курьеры, наркоманы, мальчишки, которые хотели зайти и боялись. Этот не был похож на мальчишку. Лет двадцать пять. Может, меньше. Худой, жилистый, в чёрном бомбере Alpha Industries, узких джинсах и кроссовках Nike TN с белой подошвой, уже засранной портовой водой. Капюшон был опущен. Волосы стрижены коротко, почти под ноль. Лицо узкое, бледное, с острым носом. Не красивое. Запоминающееся как порез, как геморрой, хочешь забыть, и нет.
Он курил Lucky Strike.
Держал сигарету низко, возле бедра. Не прятал. Просто не придавал ей внимания.
На запястье блеснули часы. Слишком крупные. Omega Seamaster. Или то, что хотело ею быть. С расстояния старик не мог сказать. Зато знал, как стоят люди, которые ждут.
Этот ждал.
Не автобус.
Не друга.
Не доставку.
Старик смотрел на него.
Парень смотрел в ответ.
Между ними проехал трамвай. Серо-красный, мокрый, с запотевшими окнами. Внутри люди сидели с утренними лицами и пластиковыми стаканами кофе. Трамвай прошёл, звякнул, оставил после себя дрожь в рельсах.
Парень всё ещё стоял.
Потом он улыбнулся.
Не широко. Даже не улыбнулся — дал понять, что может улыбнуться.
Старик затушил сигарету о стену.
Брут тихо зарычал.
Совсем тихо. Где-то в горле. Старик услышал, потому что знал этот звук лучше собственного сердца.
— Тихо.
Парень бросил окурок в лужу, наступил на него носком Nike и пошёл прочь.
Не торопясь.
Старик смотрел ему в спину, пока тот не свернул за угол, туда, где начинались склады, шиномонтаж и маленький магазин с надписью Euro Market, где продавали польскую водку, литовские шпроты и батарейки неизвестного происхождения.
Мик вышел из зала.
— Кто это?
— Не знаю.
— Врёшь?
— Пока нет.
Мик посмотрел туда, куда ушёл парень.
— Морда плохая.
— У нас тут конкурс красоты?
— Такая морда приходит не записываться.
Старик не ответил.
Брут перестал рычать, но шерсть на загривке у него стояла. Старая, редкая, мокрая шерсть. Смешно и страшно.
День пошёл дальше, как идут все дни, которым плевать на предчувствия.
Старик провёл ещё две тренировки. Наорал на бухгалтера за поднятый подбородок. Поставил Лину в пару с Дану, чтобы Дану понял, что вес не всегда аргумент. Лина разбила ему губу левым встречным. Дану обиделся. Мик сказал, что губы у него всё равно были некрасивые.
К вечеру в зале стало темно.
Не сразу. Свет просто постепенно сдох. . Лампы под потолком гудели, мигали, делали лица людей жёлтыми и больными. За окнами под эстакадой поехали машины с включёнными фарами. Их свет скользил по стенам, по мешкам, по мокрым спинам, как ножи по рыбе.
Старик остался один.
Мик ушёл в букмекерскую. Сказал, что только посмотрит. Это значило — проиграет двадцать евро на собаках, которых не видел и видеть не хотел.
Брут спал возле ринга.
Старик намотал бинты.
Не для тренировки. Просто руки попросили.
Бинты были старые, серые, с засохшими пятнами, которые уже не отстирывались. Он обмотал левую руку. Потом правую. Медленно. Между пальцами. Вокруг костяшек. Запястье. Снова костяшки. Тело помнило порядок лучше, чем имена людей.
Он встал перед мешком.
Мешок висел в дальнем углу, тяжёлый, кожаный, старый. На нём были следы скотча, швы, заплаты. Кто-то когда-то написал маркером KILL IT. Потом слово размазалось от пота, и теперь читалось как KIL И что-то ещё.
Старик ударил джеб.
Легко.
Мешок качнулся.
Ещё джеб.
Правый прямой.
Левый хук.
Плечо сразу отозвалось болью.
— Да пошло ты. Сука.
Он ударил сильнее.
Раз.
Два.
Три.
Ноги вспомнили. Плохо, но вспомнили. Вес пошёл с пятки на носок. Бедро провернулось. Плечо выбросило кулак. Удар получился короче, чем раньше, но всё ещё был ударом. Не движением. Не жестом. Ударом.
Мешок принял его с глухим звуком.
Брут поднял голову.
Старик работал минуту.
Потом ещё.
Потом воздух стал густым. В груди заскребло. Сердце забилось неровно, как старый дизель утром. Пот пошёл по спине, под худи, в пояс. Во рту появился металлический вкус.
Он остановился, упёрся лбом в мешок.
Кожа мешка пахла старыми руками.
Он закрыл глаза.
И на секунду увидел не зал.
Другой свет.
Другие стены.
Подвал.
Толпа.
Сигареты.
Деньги в резинках.
Человек напротив.
Человек падал.
Не сейчас.
Не здесь.
Он открыл глаза.
Брут стоял рядом, смотрел на него снизу. Мутный глаз, шрам, седина на морде. Пёс дышал тяжело. В углу пасти висела слюна.
— Чего? — спросил старик.
Брут молчал.
— Сам знаю.
Он размотал бинты, бросил их на лавку, выключил половину света и закрыл зал.
На улице уже была ночь.
Портовая ночь не чёрная. Она серая, масляная. В ней слишком много фонарей, неона, фар, окон, мокрого асфальта. Настоящая темнота бывает в лесу или в могиле. В городе темнота всегда испорчена электричеством.
Они вышли к BMW.
На капоте лежали листья. Дождь размазал грязь по стеклу. Старик открыл заднюю дверь, помог Бруту забраться. Пёс попытался сам, не смог с первого раза, зарычал от стыда. Старик молча подхватил его под грудь и подтолкнул.
— Никому не скажу.
Брут тяжело лёг.
Старик закрыл дверь.
И тогда увидел след.
На мокром капоте, среди листьев и грязи, был отпечаток ладони.
Чёткий.
Пять пальцев.
Широкая ладонь.
Вода собралась по краям, как ртуть.
Никто не разбил стекло.
Не поцарапал дверь.
Не вскрыл замок.
Не написал угрозу.
Просто положил руку.
Как на плечо.
Как на крышку гроба.
Как на лицо спящего человека, проверяя, дышит ли он ещё.
Старик стоял и смотрел.
Под эстакадой гремела фура. Где-то дальше сработала сигнализация. У входа в Euro Market двое парней спорили на польском. Ветер погнал по асфальту пакет REWE, тот прилип к колесу мусорного бака и задрожал, как пойманная птица.
Брут в машине тихо заскулил.
Старик медленно достал сигарету.
Спички отсырели. Зажигалка Bic сработала с третьего раза. Он затянулся. Табак ударил в горло. Вкус был горький, знакомый, правильный.
Он посмотрел на след ещё раз.
Потом провёл по нему рукавом.
Грязная вода размазалась по капоту.
След исчез.
Но он знал, что это только первая отметка.


Рецензии