Иргван и Гретта
Они не были нежными. Их любовь с самого начала была глупой, неуклюжей, как схватка молодых собак, не умеющих прикусить ровно настолько, чтобы не сделать больно. Иргван работал в порту и пах солью, дёгтем и той угрюмой силой, что не умеет подбирать слова. Гретта была прачкой: её пальцы, вечно красные от щёлочи, сжимались в кулаки быстрее, чем она успевала подумать.
Соседи вздыхали:
«Господи, что за парочка. Ни дня без скандала».
Он швырял в стену кружку, когда она не так смотрела. Она кричала на весь двор, что он «не мужчина, а невытертая палуба». Их «люблю» звучало как рык, а «прости» — как хриплый кашель умирающего мотора. Никто не понимал, что держит их вместе.
Но правда была в том, что Иргван боялся только одного — её молчания.
Однажды она замолчала. Не демонстративно, не хлопая дверью. Просто перестала выкрикивать в лицо то, что кипело. Две недели она отвечала ему коротко, бледно, будто стирая себя с бумаги жизни.
«Суп на плите», — говорила она.
И всё.
Гретта не спорила, не крушила тарелки, не осыпала его матерными, но такими родными проклятиями. В доме воцарилась та страшная, липкая тишина, которая хуже любой пощёчины. И тогда Иргван вдруг понял, что теряет её. Не тогда, когда она кричала про «невытертую палубу» — а именно сейчас, когда в её глазах не осталось даже искры желания бросить в него чем-то тяжёлым.
Он поймал её за руку у порога. Грубо, неумело, сжимая до синяков.
— Скажи что-нибудь, — выдохнул он. — Ударь. Обзови, как обычно. Но не молчи. Ради бога, Гретта, плюнь в меня, но не молчи.
Она подняла на него мутные глаза. И тут же со всей силы пнула его по голени. Тяжёлым башмаком прачки.
— Чтоб ты сдох, Иргван, — зло, со вкусом, со смаком выдохнула она. — Где тебя носило две ночи?
Он улыбнулся, хромая. И разбил в щепки табуретку — от избытка счастья.
Соседи за стенами перекрестились:
«Опять беснуются». Но только Гретта знала, что тишина — это могильный червь любви. А грубое слово, самое грязное проклятие, брошенное в лицо, — это всё ещё крик:
«Ты существуешь. Ты здесь. Бей в ответ».
Утром она наложила ему клейстер на рассечённую бровь и прошептала не в губы, а в дыру на рваной рубахе:
— Если ещё раз замолчу — убей меня, старый чёрт.
— Договорились, — ответил он.
Они так и не научились говорить красиво. Их поэзией был звон битой посуды и солёный мат пополам с кровью из разбитой губы. Но в их проклятиях было больше честной жизни, чем в чьих-то робких, вежливых поцелуях через стекло.
Ибо, как верно заметил тот, кого многие не любили, Фридрих Ницше:
«Самое грубое слово, самое грубое письмо всё-таки вежливее, всё-таки честнее молчания».
Свидетельство о публикации №226050701957