Солдаты из навигатора

В общем, заказываю я такси.

Приложение показывает: машина подъедет через четыре минуты, цвет белый, водитель Ион, рейтинг 4.99. Я думаю: 4.99 — это серьезно. Это человек, который возит не людей, а души. Который знает все короткие пути, все секретные проезды, все дворы-колодцы, где можно срезать десять минут и получить от пассажира пятёрку и сотню на чай. Это не водитель, а шаман. Шаман с рулём.

Выхожу на улицу. Москва. Март. С крыш капает, асфальт мокрый, небо серое, как старая тряпка для пыли, которой уже вытирали всё: и стол, и кота, и собственные слёзы, когда лопнула труба под раковиной. Весна словно не знает, хочет она быть весной или ещё полгода подумает.

Белая машина подъезжает бесшумно. Я открываю дверь, сажусь.

— Здорово, Ион, — говорю. А он молчит. Не «здрасьте», не «добрый вечер». Молчит. Как рыба. Как рыба, которая обиделась на весь мир и вступила в профсоюз.

Ну, я тоже молчу. Думаю, ладно, не хочешь разговаривать — не надо. Я человек бывалый, я в московских такси столько часов провёл, что мог бы уже получить диплом психолога по профилю «Диагностика душевного состояния таксиста по тому, как человек крутит баранку».

Едем. Тишина. Только дворники шоркают: шорх-шорх. Как старики тапочками по линолеуму.

А потом он включает радио. И там — молдавская песня. Женщина поёт, заливается, как жаворонок, которого заперли в банке из-под солёных огурцов, а он все равно поёт, потому что он же жаворонок, ему положено.

Я смотрю на его руки. Руки у него тяжелые, пальцы толстые, на правой руке шрам через костяшки. Старый, белый, аккуратный — видно, врач правильный  зашивал.  С душой.

— Хорошая песня, — говорю. —  Про то, как девушка ждёт парня с чужбины. Ждёт-ждёт, а он все не едет. И вино киснет. И мама ругает. И коза отелилась, а он не видел.

Врдитель поворачивается. Ну, как поворачивается — косится в зеркало заднего вида, глаз один вижу, второй в тени.

— Ынцележь молдовенеште?, — уточняет понимаю ли по-молдавски.

Я киваю. Потому что кивать — это единственное, что можно делать, когда незнакомому молдаванину рассказал про козу и кислое вино.

— А ты откуда? — спрашивает Ион.

— Я-то? Местный. Москвич.

— Не, — качает головой. — До Москвы. До того, как Москва тебя съела. Я же вижу.

И тут я понимаю, что он прав. Москва — она как удав. Она не жуёт, она глотает целиком, и только по родинкам и особым приметам потом можно опознать, кто вчера был человеком, а сегодня москвич.

— С юга, — говорю уклончиво. — Из тёплых мест.

— Тоже с Молдовы? — прищуривается.

— Не совсем. Рядом.

— Одесса?

— Ещё ближе.

— Тирасполь? — спрашивает он, и голос у него становится какой-то другой. Более плоский, как лезвие, которым много резали, а потом положили и забыли.

Я молчу. Потому что отвечать «да» не хочется, а врать — глупо. Он же видит. У него глаз-алмаз. Двадцать лет таксует, он по одному взгляду пассажира определяет, оставит ли тот на чай или он будет делать вид, что телефон сел.

— Бендеры, — говорю. — Приднестровье. ПМР.

И тут он выдыхает. Не как человек, а как паровоз, который тащил состав угля, дотащил, сбросил и теперь может умереть спокойно.

— Бендеры, — говорит он. — А я из Кагула. Но был там в 92-м.

И всё.

Понимаете? Мы с ним не говорим: «А ты воевал?», «А ты с какой стороны?», «А ты стрелял?» Мы просто называем города. Тирасполь. Бендеры. И за этими словами — всё. Июнь 92-го, жара, дым над Днестром, запах палёной резины и ещё какой-то сладковатый запах, который ты никогда не забудешь, даже если проживешь сто лет и будешь нюхать только французские духи.

— Значит, так, — говорит Ион. — Я тебя дальше не везу.

У меня сердце падает в район кишечника и начинает там судорожно искать выход.

— Почему? — спрашиваю.

— Потому что я не могу везти человека, в которого стрелял. И который стрелял в меня. Это неправильно.

— А мы точно стреляли? — спрашиваю. — Может, это были другие люди. Может, ты в Кагуле кафе держал. А я в Бендерах учился.

Он смотрит на меня. Долго. В упор. Светофор красный, капли по стеклу текут, как слезы у статуи, которой надоело изображать радость.

— У тебя паспорт какой? — спрашивает.

— Российский.

— А тогда?

— Тогда — советский. Просроченный.

— А меня в 92-м призвали.  — И мы стояли у моста с двумя «Рапирами», стерегли ваши танки. Знаешь тот мост через Днестр на Тирасполь ?

Знаю. Конечно, знаю. Я мост во сне перехожу до сих пор. Только во сне он бесконечный, и пули летят, как пчёлы, и не падают, а висят в воздухе, и надо идти, идти, идти, а конца нет.

— А я, — говорю, — был в здании администрации. Не в форме. Ополчение. Все ждали выпускной, а тут такое.

— И что ты делал? — спрашивает Ион. Не зло, не с вызовом. Просто спрашивает, как врач спрашивает «где болит?».

— Воду носил. В подвал. Там женщины сидели, дети. Потом раненого казака тащил. Потом мне дали автомат. Сказали: «Держи. Пригодится».

— Взял?

— Взял.

— Стрелял?

Я сглатываю. Горло пересохло, как в том июне.

— Стрелял.

Ион кивает. Он не осуждает. Он вообще никакой. Он как статуя самого себя, которую отлили из усталости и поставили в машину вместо живого водителя.

— И я стрелял, — говорит. — В таких, как ты. В казаков. В рабочих. В гвардейцев. В пацанов, которые воду носили. Я потом долго не мог спать. А потом научился. Знаешь, как учатся спать?

— Как?

— Очень просто. Надо каждый вечер говорить себе: «Я защищал свою страну от сепаратистов». И через год ты в это веришь. А через десять лет ты уже не помнишь, было ли по-другому.

Мы стоим в пробке. Вокруг — Москва. Тысячи машин, тысячи людей, никто не знает, что в белом «Хёндэ» двое мужиков делят войну, которой тридцать с лишним лет, а она всё ещё липнет к рукам.

— И что теперь? — спрашиваю.

— А ничего, — пожимает плечами Ион. — Ты — пассажир. Я — водитель. Ты хочешь на Павелецкую, я тебя везу. За 1399 рублей, без учёта пробок. Такова жизнь.

— Но мы же...

— Что — мы? — перебивает. — Мы два дурака, которых развели, как котят из одного помёта. Нам сказали: «Вы разные». А мы одинаковые. Я вино люблю? Люблю. Ты вино любишь?

— Люблю.

— Я маму люблю? Люблю. А ты?

— Люблю.

— Я деньги люблю? — он улыбается, и я вижу, что у него нет одного зуба, переднего. — Тоже люблю. А нам сказали: «Они — сепаратисты». А вам сказали: «Они — румынские фашисты». А кто мы теперь? Москвичи. Таксисты. Офисные хомяки. Живём в одном городе, дышим одним воздухом, платим одинаковые штрафы за неправильную парковку.

Он трогается с места. Пробка не рассасывалась, как будто Вселенная услышала, что нам надо договорить, и согнала в одно место тучи машин.

— У меня брат там остался, — говорит Ион вдруг. — В Бендерах. На кладбище. Ему было девятнадцать.

Я молчу. Потому что говорить нечего. У меня тоже есть такие «братья». Мы их не хоронили — хоронили другие. Мы их просто запомнили. Навсегда.

— А ты знаешь, — говорю я, — ведь мы могли встретиться тогда. У моста. Или у горисполкома. Я с одной стороны, ты с другой.

— Могли, — соглашается.

— И что бы ты сделал?

Ион долго думает. Машина ползёт по Новому Арбату, Ион поворачивает не на Садовое, а на Знаменку, потому что Садовое кольцо в час пик это Сталинград — только без Волги, без победы и без надежды на подкрепление.  Он понимает, что московская пробка это единственный общий окоп, в котором мы могли оказаться.

— Не знаю, — говорит наконец. — Может, выстрелил бы. А может, нет. Тогда казалось, что это легко — выстрелить в человека. А потом, когда стреляешь, понимаешь: это навсегда. Ты теперь всегда будешь помнить его лицо. Даже если не видел лица. Ты его придумаешь и будешь помнить.

— Точно. Я придумал лицо, в которое стрелял, — соглашаюсь. — Обычное. Как у всех. Так было проще.

— А я — своё, — кивает Ион. — Тоже обычное. И вот сидим мы с тобой, два придуманных лица, и едем в одну сторону. Абсурд.

— Жизнь — абсурд, — соглашаюсь я.

— Нет, — качает головой Ион. — Жизнь — нормальная. Абсурд — это война. А жизнь — это когда ты едешь в такси и водитель не знает, как проехать на Павелецкую, потому что навигатор сошёл с ума.

Он тыкает в телефон.

— Вот, видишь? Говорит: «Развернитесь через двести метров». А там сплошная. Я развернусь — меня камеры съедят. И скажут: «Ион, плати пять тысяч». А я вчера уже платил. И позавчера платил. Я, может, всю пенсию заплатил этим камерам.

— Давай я навигатором побуду, — предлагаю. — Я центр хорошо знаю.

— Давай, — соглашается Ион. — А я буду руль крутить. Как в старые добрые, когда карты бумажные были.

И мы едем. Я говорю: «Налево», он поворачивает налево. Я говорю: «Прямо», он едет прямо. Мы как экипаж, который прошел войну и теперь возит хлеб.

— Слушай, — говорит Ион. — А ведь смешно получается. Воевали друг против друга, а теперь — навигатор и водитель. Боевое братство, блин.

— Боевое таксистское братство, — поправляю.

— Точно, — смеётся. — Орден «За заслуги перед пробками» третьей степени.

— Медаль «За оборону Садового кольца».

— Знак отличия «Ветеран  МКАДа».

Мы хохочем. Остановиться не можем. Москва за окном смотрит на нас с недоумением: два мужика в машине ржут, как кони, а вокруг пробка, снег с дождём, вечер пятницы, всем плохо, а им почему-то хорошо.

— Слушай, — говорит Ион, отсмеявшись. — А может, это оно и есть?

— Что?

— Ну, мир. Не когда президенты руки жмут. А когда два старых дурака едут в машине и смеются над навигатором. И один другому показывает дорогу. Потому что он там был. В той самой войне. И знает, куда ехать.

Я смотрю на него. Он смотрит в лобовое стекло.

— Знаешь, — говорю, — я сейчас выйду и даже не спрошу, как тебя по отчеству. Потому что ты для меня навсегда Ион. Таксист. Ровесник с той стороны.

— А ты — пассажир, который не хлопнул дверью, — отвечает он. — Редкий вид. Занесён в Красную книгу московского такси.

Я выхожу. Павелецкий вокзал, огни, люди, суета. Приложение списывает деньги за поездку. 1399 рублей. Плюс 100 чаевых.

Ион опускает стекло.

— Эй, — говорит. — В следующий раз, если попадёшь ко мне, давай без войны. Просто поездка. Просто разговор.

— Договорились, — говорю.

— И возьми вина. Молдавского. Хорошего. Не того, что в «Пятёрочке» за 300 рублей.

— А где брать?

— У меня бери, — усмехается. — Я привезу. Без наценки. За то, что живы.

Он уезжает. Белый автомобиль растворяется в потоке, как будто его и не было. Как будто мне всё приснилось.

Я стою на Павелецкой, вокруг Москва, огромная, равнодушная, вечно спешащая. И думаю: а ведь прав Ион. Мир — это не когда подписаны договоры. Мир —  когда ты можешь сесть в машину к человеку, с которым тридцать лет назад стоял по разные стороны баррикад, и сказать ему: «Поворачивай налево. Тут ближе».

И он повернёт.

Потому что ему тоже надо домой. К жене, к детям, к незакрытому кредиту, к тёще, которая опять приехала погостить. К обычной, нормальной, дурацкой жизни, ради которой, оказывается, и стоило выжить в том аду.

Стоило.

Точно стоило.


Рецензии