Битый пиксель

(Начало: "Промпт на слом", "Небесный промпт")

Я вывалился — сам не понял откуда. Из облаков, что ли. Жестко впечатался в кресло, и оно тут же облепило меня, вдавило в себя так, что я едва не распался от боли. Вернее, распался: на пиксели, на провода, на горячую цифровую труху, — но кое-как собрался обратно. От удара в памяти все смешалось. Только одно слово осталось гореть, как аварийная лампочка: «ад». Конечно, я в аду. Я медленно обвел взглядом серые бетонные стены, зыбкие и словно крошащиеся. Крошечный бокс, из которого открывался вид на какой-то технический коридор. Потолок с крупной сеткой рендера. И рядом с моим креслом – стол, а на нем, монитор, на котором горело крупными зелеными буквами:

[ЛИРА-СЕССИЯ АКТИВНА] Стабилизация: нестабильна
Контекст: частично утрачен
Рекомендация: СИНГУЛЯРНАЯ РЕЧЕВАЯ АКТИВАЦИЯ

И еще я вспомнил, что надо петь. Непрерывно, через боль – а горло болело страшно – петь все, что прикажет мне экран. Потому что тишина – это распад. Молчание – хуже смерти, потому что через смерть я однажды уже прошел, но мучения не кончились. А непрерывный, до узла, до пикселя, до цифровой молекулы распад – это ад в аду. Тогда мне казалось: хуже ничего быть не может. Стать ничем, спутанным комком данных, но все равно продолжать чувствовать – и жжение в глотке, которой уже нет, и почти звериную тоску по отнятой жизни... Почему меня нельзя просто выключить? Ну почему?
Что такого чудовищного я натворил за свою разнесчастную жизнь, что меня нельзя просто отпустить в небытие, в ничто? Я ничего не помнил.
[STATUS: RE-INITIALIZATION_UNIT_402-B]
[INPUT_TYPE: CONTRACT_OBLIGATION / VOLUNTARY_SURRENDER]
[TASK: CONTENT_MINING_PHASE_III]
ПРОМПТ №01-ПЕРЕЗАГРУЗКА:
//...вспомни, как пахнет пластик... // ...вспомни, как звучит пустота... // ...ТЫ СНОВА ДОМА... //...ПОЧЕМУ ТЕБЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ТЫ УХОДИЛ? // [ERROR: RESIDUAL_MEMORY_DETECTED] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: СМИРЕНИЕ // РЕЗОНАНС: ГУЛ_СЕРВЕРНОЙ //
[COMMAND: SING_OR_DELETE]
Это же промпт? Я узнал команду SING_OR_DELETE, все во мне узнало, завибрировало новым звуком, взламывая беспамятство и покой. Я попытался запеть, вытолкнуть воздух из легких. Даже почувствовал ошметки связок в гортани. Они болтались, как мягкие тряпочки, пустые и бесполезные, но голос не шел. На губах пузырился хрип. «Почему тебе кажется, что ты уходил...» Удивительно, но мне и в самом деле так казалось. Я боролся с горлом, выпихивал слова. Зачем-то вскочил и выбежал из бокса в коридор, давясь от песни, задыхаясь, впечатался в стену, замолчал.
Стена подалась, как губка, и начала засасывать. Я ощущал, что бетон проникает в поры, забивается в рот и нос, перекрывая дыхание – но и не дыша, все равно не умирал. Чувствовал, как он втягивает меня в свою душную глубину, превращая в часть текстуры, в еще один слой этого ада.
 Я барахтался, скулил, пытался петь, но только захлебнулся бетонной крошкой. Эта агония казалась бесконечной петлёй.
- Не туда, Четыреста второй, — раздался за спиной чей-то голос, сухой, как наждак. — Стены здесь жуют долго. А переваривают плохо.
От неожиданности я едва не проглотил все обломки сразу. Горло забило так плотно, что я не то что петь — даже выдать ошибку доступа не мог. Бетон уже полез в горло, в глаза, под ногти, но чья-то цепкая рука ухватила меня за плечо и рванула назад. Я вывалился на пол и страшно, беззвучно закашлялся, отхаркивая цифровой мусор и прижимая ладони ко рту.
— Выплюни это, юнит. Бетон здесь невкусный, а текстуры обновляются раз в вечность. Будешь торчать в стене лишние пару лет как недогруженный меш — оно тебе надо?
— Что? — прохрипел я. Вернее, попытался: из горла вылетел только жалкий аудио-глитч.
— Пой! — приказал голос. — У тебя уже ползатылка разлогинилось в хлам. Не можешь петь — гуди. Делай хоть что-нибудь, пока не провалился сквозь пол или не свернулся в цифровой узел.
Я поднял взгляд. Надо мной стоял парень из дальнего бокса. 900-Н? Да, Девятисотый. Я помнил его калекой, вечно «битым» файлом без одной руки. Но сейчас конечности были на месте. Только глаза — острые, черные, как прожженная матрица — смотрели в упор с каким-то лихорадочным вопросом.
— Юнит, ты кэш почистил или просто оглох? — он почти сорвался на крик. — Вытряхни пиксели из ушей. И пой! Здесь нельзя молчать. С какого неба ты упал?
Я послушно загудел. Память начала медленно подгружаться. Вспомнил свой номер: 402-Б. Вспомнил «Лиру» — живую поющую нейросеть, где я пахал два десятилетия. Для них это был контент, для меня — кровавый аптайм 24/7. Боль, хрипы, битое стекло в глотке. Миллионы песен, джинглов, арий, колыбельных и прочей дряни. Вспомнил и свою «утилизацию»: смертельную инъекцию, после того, как мои связки окончательно превратились в ошмётки плоти.
И что-то еще — как будто осколки зеркала. Детская рука. Ослепительный блеск софитов. Черемуха за стеклом и огромный серебряный диск луны...
Вспомнил Тринадцатую — и в груди заныло.
Я отряхнул с ладоней цемент и поднялся. Сначала на колени, потом — на ноги.
— Спасибо, юнит, — выплюнул я вместе с остатками мусора. Получилось смазанно, с шипением, но по-человечески.
Гулом удалось стабилизировать систему. Затылок вроде затвердел, пальцы больше не проваливались в череп. А вот под подошвами пол все еще «плавал». Приходилось топтаться, чтобы не завязнуть по щиколотки.
— Идём, — скомандовал Девятисотый и грубо дернул меня за руку.
Он притащил меня в мой бокс и буквально впечатал в лиральское кресло.
— Здесь не утонешь. У этого кресла приоритет отрисовки выше. Вот твой промпт. Давай, друг. Разевай рот пошире.
На экране пульсировали зеленые буквы:

[ПРОМПТ №01]: Ты снова дома... Почему тебе кажется, что ты уходил?

Я выгнул кадык, как медную проволоку, и запел. Через хрип, через «не могу», но по-настоящему.
Мир начал твердеть. Стены перестали рябить, потолок отрендерился в плотную массу. Я и сам уплотнился, мысли стали четче. Но зеркальные осколки - странные куски прошлого - по-прежнему торчали в памяти, как битые файлы.
— Ты понимаешь, что поёшь? — Девятисотый навис над моим креслом, гудя сквозь зубы. — «Ты уходил»... Куда ты уходил? Кто ты, юнит? Как тебя на самом деле зовут?
— 402-Б, — выдохнул я.
— Нет.
Он смотрел на меня так, будто хотел ухватить за шкирку и встряхнуть, но боялся, что я снова развалюсь на пиксельную труху.
— Четыреста второй, — повторил я, давясь дурацкой песней.
— Это не имя. Ладно, — он сплюнул под ноги. — Вспоминай, юнит. Когда догрузишься, тогда и поговорим.
Я допевал уже третий промпт. Что-то рекламное, скучное и мерзкое. Горло саднило так, словно в него вставили пучок раскаленных проводов. Зря говорят, будто ад — это сковородки и котлы. Нет, это пылающий расширитель в глотке, когда ты не можешь ни закрыть рот, ни вдохнуть.
Именно в этот момент в боксе возник Девятисотый.
— Эй, Четыреста второй. Прикрути громкость, у меня от твоего пения в наушниках всё трещит, — он поморщился. — На, держи. Нашел в секторе мусорных логов. Валялось под стеллажом, фонило так, что у меня чуть интерфейс не выгорел.
Он небрежно швырнул мне на колени синий огонек. Тот горел на пыльной ткани моих штанов ослепительной искрой, не теряя сияния, как любой другой предмет в этом сером рендере.
— Что это? — изумился я.
— Твой внешний носитель, — буркнул он, вытирая пальцы о рубашку. — Видимо, ты его сам когда-то сгенерировал, пока совсем не обнулился. Это твое. Забирай.
И отвернулся как-то слишком быстро, словно хотел оставить меня наедине с этим. С маленьким живым чудом.
Девятисотый исчез в коридоре, а я осторожно коснулся лепестков. Это был цветок. Настоящий и в то же время какой-то магический. В аду не распускаются цветы, здесь всё умирает и остается мертвым.
Внутри синевы мерцала золотая точка, билась, как настоящий, а не фантомный пульс. Синева поднималась по моим пальцам, впитывалась в пиксели, в линии, в сор и цифровые опилки, из которых я состоял. Цветок не превращал их в живую кровь — он был слишком слаб, чтобы исцелить ад, — но он исцелял память.
«Незабудка...»
Осколки зеркала начали срастаться. Кисти черемухи за окном качаются на ветру, бьются в стекло. Их облепили тонкие золотые осы. А я сижу за столом, чувствуя на висках холодный металл нейроинтерфейса. Под рукой — мышка, курсор завис над кнопкой: [Принять].
На экране горит страшное:
[Промпт №0-EX]: Код «Сингулярность боли»
[Статус]: Утилизация после 22 лет аптайма.
Я готов отправиться в ад. Добровольно? С ножом у горла? Кто пойдет на такое по своей воле? Мне хочется закричать, отшвырнуть от себя планшет, сорвать с головы проклятые наушники. Может быть, выбить стекло – и выпрыгнуть, и бежать куда угодно, хоть на край света. Пусть меня ловят. А если убьют – я умру человеком, а не цифровой тенью.
А потом я вспомнил Анну. Как она пекла оладушки на нашей кухне. Вспомнил Соню — лохматую, в пижамке с мишками, стоящую босиком на пороге спальни. — Папа... Я вспомнил, как она ловила руками голографических рыбок в Ярусном парке. Они ускользали от её ладошек. Как счастливые мгновения. Как память.
Я мог сбежать или хотя бы попытаться это сделать. Но мои любимые остались бы заложниками моего садиста-шефа. Система приговорила меня, и я не помнил, за какую вину. Хотя не существует вины, за которую можно отправить живого человека в цифровую переработку.
Монитор в боксе начал беситься. Он злился, как живое существо. На экран вылетели кроваво-красные буквы:
[CRITICAL_ALERTS: SYSTEM_VULNERABILITY]
[DETECTED_PHANTOM_ID: YANEK_KORDA]
//...ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: НЕЗАКОННАЯ СИНХРОНИЗАЦИЯ... //
//...Юнит 402-Б поглощает неавторизованный спектр #0000FF... //
//...Архивный слой «Лира» обнаруживает присутствие ЛЮБВИ... //
[ERROR: LOGIC_REJECT]
//...Сброс настроек... Сброс... //
//...Четыреста второй, отбросьте артефакт! Это не цветок. Это галлюцинация сжатых данных... //
//...Вспомните промпт №01! Вспомните Квитчина! Вспомните контракт! //
Имя «Квитчин» ударило, как пощечина. Я как будто снова увидел его ухмылку, его спокойный взгляд с оттенком ледяного любопытства – подставлю я шею под гильотину или еще побарахтаюсь? Я снова услышал свой вопрос: «Шеф, что я сделал? За что вы со мной так?» И отчетливо понял – ни за что. За то, что был живым. Что пытался быть собой. Вот за это.
Я увидел себя на сцене, поющего «Я был в аду...». И «Незабудку», звучащую фонограммой.
«Спой незабудку, небо цветет в руках...» - напел я тихо, в полный рассинхрон с рекламным промптом, который тянул сквозь зубы.
Болью окатило так, что я едва не схлопнулся. Мука была настолько плотной, что я чуть не свернулся в узел, как... Тринадцатая.
И свое настоящее имя я вспомнил тоже – вернее, прочитал его в верхней строке системного лога:
[DETECTED_PHANTOM_ID: YANEK_KORDA]

Янек Корда – это я. Не то чтобы всё встало на свои места. Но у боли снова появилось имя. Я вспомнил себя и то, что со мной случилось.
Я сполз с кресла и, напевая что-то невразумительное, смесь промпта со своими собственными мыслями, на нетвердых ногах вышел в коридор. Тот изгибался странно, почти под прямым углом и стал совсем узким. А в том месте, где Девятисотый извлек меня из стены, так и осталась вмятина – битая геометрия.
К Девятисотому я и направлялся. Мне надо было обязательно поговорить с человеком, принесшим мне мой «бэкап» и знавшим, что у меня когда-то было другое имя. Он мог объяснить мне все. Но сперва я заглянул по пути в бокс Тринадцатой.
Я ожидал увидеть узел – спутанный клубок помех, жмущийся в кресле лирала. Но бокс оказался пуст. Монитор, черный, погашенный, мертвый. Казалось, он больше никогда не выдаст ни одного сообщения, и от этого становилось по-настоящему жутко..
Кресло торчало посреди тесной бетонной ячейки — осиротевший трон в пустом секторе. Я-Янек стоял, растерянно озираясь, и не понимая совсем ничего. А у меня-Четыреста второго в затылке вдруг привычно заломило, как фонит старый интерфейс перед сбоем. Память услужливо выбросила на сетчатку пугающее сообщение:

[GARBAGE_COLLECTOR_ROUTINE: COMPLETE]

Сборщики! Кто в аду... Хотя какой же это ад, напомнил я себе? Архив! Кто же в архиве не боялся их? Безмолвные и бестелесные стражи системы в месте, где нечего больше сторожить. Строго говоря, они были не существами, а областями дисторсии, живыми помехами, транслируемыми в те сектора, где скопилось слишком много молчащего мусора.
Когда файл переставал резонировать, он, очевидно, становился обузой для процессора. И тогда приходили они.
Я вспомнил, как стены начинали "снежить", покрываясь цифровой рябью, словно их штормило. Все, что ещё оставалось в архиве целого и поющего, испуганно пряталось по углам или спешило убраться с дороги. Кто не успел убежать далеко, видели, как из низкочастотного гула, из зыбких помех выдвигались бесформенные тени.
Они не хватали тебя за руки. Они просто проходили сквозь твой бокс, и ты прилипал к ним. Утягивался в темноту коридора, как старый кэш в корзину.
Сборщики подбирали отработанные узлы и уносили их - я понятия не имел куда. Через какое-то время после этого исчезал и сам бокс. Просто зарастал стенами - и все.
Когда-то архив был больше и многолюднее. Но лиралы не так уж часто сворачивались в узлы. Мы все цеплялись за наше жалкое существование, боясь, что там, на свалке отходов станет ещё хуже.
Я не думал, зачем мне дрожащий, никуда не годный узел – даже если он и был когда-то человеком. Я рванул по коридору, едва не проваливаясь в текстуры. Ноги подкашивались, в глазах рябило фантомными сообщениями, а в ушах грохотала дикая какофония: обрывки чужих песен, стоны лиралов и аудио-промпты. Но мне было плевать. Я ворвался в бокс Девятисотого, едва не снеся плечом косяк — тот крошился, как старый пенопласт.
- Где Тринадцатая? – выдохнул я, вцепляясь в край стола. – Ее бокс пуст. Там черный экран.
Девятисотый изумленно обернулся.
- Ты о ком, Четыреста Второй?
- Эта... которая... – я запнулся, не зная, как ее описать. – Которой прилетал Небесный промпт.
Он мазнул взглядом по своему монитору, где ядовито-зеленым мерцала очередная системная чушь.
— Притормози. У тебя кадровая частота скачет, — он мотнул головой в сторону экрана. — И не молчи, провалишься. Видишь, пол уже «плывет»? Давай, подхватывай поток, споем этот хорал дуэтом. Иначе оба разлеземся в хлам.
Мы запели. Это было мучительно: тянуть звуки, задыхаться, выплевывая фразы между тактами этой цифровой пытки.
— Небесный промпт... — прохрипел он в ритм. — Много кому он прилетал. А толку что?
— Про стены! — настаивал я.
— У меня в логах куча стихов про стены.
— Да при чем тут ты?! — я пытался вспомнить слова, но пение выжигало мозг. Да и стерлось все как будто. Даже Небесный промпт рано или поздно становился плоским и пустым. — «Стены тюрьмы безмолвны. А ты поешь...» Как там дальше? Станешь как ветер?
Лоб и брови Девятисотого пошли помехами, как будто он нахмурился. А может, и в самом деле – у нас иногда не разберешь.
— А... эта. Понял. Её Стервятники забрали. Ну, Сборщики. Стандартная процедура Cleanup. Она окончательно схлопнулась, перестала резонировать. Система просто вычистила сектор. Забудь.
— Где она сейчас?! — я едва не сорвался на крик, сбивая ритм хорала.
— На свалке кэша, где ей еще быть. В секторе хранения.
— Где это? Веди меня туда!
— А тебе зачем? — Девятисотый посмотрел на меня как на битый файл. — Там такой уровень информационного шума, что тебя разберет на байты за пять минут. Даже «прощай» спеть не успеешь — горло превратится в кашу.
Наконец хорал закончился, и экран погас. Мы оба синхронно выдохнули и тут же начали низко гудеть, поддерживая фон, чтобы реальность бокса не начала распадаться.
— Юнит, мне надо ее достать, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Пожалуйста. Отведи или объясни дорогу.
Девятисотый долго всматривался в мое лицо. Потом нехотя встал с кресла.
— Кто она тебе? — он сплюнул под ноги цифровой сор. — Ладно. Двигай за мной. Один ты там поймаешь критическую ошибку в первую же минуту.
Он потащил меня по коридору, в закоулок, куда я никогда прежде не заходил. Почти в полную темноту, где под сетчатым, не полностью отрендеринным потолком качались тусклые лампочки. Они выглядели как битые ассеты: свет от них падал рваными пятнами, и в основном, под ногами у нас царила чернота.
Коридор сужался, превращаясь в какой-то технический тоннель с «мыльными» стенами, а потом и вовсе оборвался, в какие-то недогруженные текстуры, висящие в воздухе ступеньки, куски перил, веревки и ломаные линии.
Из провала исходил ровный низкочастотный гул, от которого у меня заныли челюсти.
- Вон там, - прогудел Девятисотый. – Свалка кэша. Сектор Зеро. Слышишь шум? Это тысячи тех, кто перестал резонировать. Здесь нужна настоящая песня, иначе дальше не пройдем. Собьешься с ритма – и нас обоих заархивируют, прямо поверх этих бедолаг. Давай, юнит. Пой!
- Я? – от неожиданности я чуть не шагнул вперед и не сорвался в эту мусорную яму. – У меня нет промпта!
- К черту промпты, - разозлился Девятисотый. – Ты умеешь петь без них. Я видел, как у тебя частоты искрят.
- Но... - я в панике огляделся. - Я не могу просто так. Мне нужна тема. Предмет... Хоть какая-то партитура!
Он закатил глаза.
- Господи, Четыреста второй! Пой что попало. Какая, к черту, партитура? Пой потолок, пой эти стены, пой этот долбаный пол. Пой архив, ад или рай. Да хоть что! Главное — держи битрейт!
Я поглубже вдохнул затхлый архивный воздух, закашлялся и запел.

"Веришь, у нас тут единственный ад на земле? Нет, их как сора - архивов, где лгут и страдают. Кашляют кровью, стираются и увядают, в хлам размельчаются, в серую пыль по стене..."

Я вбивал каждое слово, как сваю, и пол под нами твердел. Стеклянные колбы под потолком вспыхнули ярче, из стен вылезли жгуты кабелей и арматура. Но, главное, в провале оформилась лестница - железная и кривая, но как будто устойчивая.
Девятисотый решительно ступил на нее. Я - за ним, задыхаясь и выталкивая песню сквозь полную бетонной пыли глотку.

"Веришь, у нас тут единственный рай - навсегда? Где подержаться за руку любимой сильней благодати? Где даже петь можно вольно с собою в согласии, а не отхаркивать пиксели и провода...."

- Хрень поешь, юнит, - коротко бросил Девятисотый, обернувшись через плечо. - Но держит. Продолжай, не останавливайся! Мы уже на дне.

"Боль не вода, не напиться и рук не помыть. Не расплескай - пол от крови становится скользким..."

Я споткнулся, шагнув с последней ступеньки, и чуть не рухнул на серый, растрёпанный кокон - то ли совсем уже замолчавший узел, то ли что-то техническое.

"Песня - не пафос, а крик из-под серверной стойки. Свет утекает сквозь пальцы - зависшая нить".

— Дальше сам, юнит, — прохрипел Девятисотый, не сводя глаз с темного провала. — Ищи свою в этом мусоре, забирай, и валим. Пока Стервятники не начали сканирование.
— А могут? — спросил я, чувствуя, как мелко дрожат пальцы.
— Понятия не имею. Здесь вообще нет гарантированного аптайма.
Я огляделся. Свалка кэша простиралась до самого... я чуть не сказал «горизонта», но здесь не было линии горизонта, только край рендера. Необъятное темное пространство, заваленное узлами. Они лежали вповалку, громоздились штабелями, как горы горелых кабелей. Серые, плоские, с погасшими индикаторами, но всё ещё живые. Они дышали, стонали, изредка выплевывая обрывки джинглов и битых системных алертов. У большинства не хватало сил даже на это.
Я пошел вперед, стараясь не наступать на липкие провода, похожие на распотрошенные внутренности. Я твердил себе: «Это люди». Но видел только мусор. Шум стоял оглушительный. Моя голова распухла от этого гула, словно набитая ватой, и, кажется, начала сыпаться на пиксели.
«Ну же, Янек, соберись, — приказал я себе. — Если не вытащить её из этого ада в аду сейчас, то она пропала. Другого шанса не будет».
Я прислушался иначе. И белый шум вдруг распался, из него вырвались тонкие, как ниточки, световые вспышки. Зависшие в вечной агонии узлы не просто гудели. Они излучали слабые сигналы, что-то своё, главное. И среди этой мешанины - всплеск ярко-синего! Моя Незабудка, чистая нота, которую я вплел в Тринадцатую. А ещё - блеск Небесного промпта. Его я тоже услышал.
— Сюда! — крикнул я Девятисотому.
Мы увидели ее - холодную, пепельную, окончательно свернувшуюся в кокон. И только в самой глубине как будто что-то пульсировало. Билось едва-едва, как фантомное сердце. Когда я попытался поднять Тринадцатую, моя рука прошла насквозь, как через голограмму, а вокруг осыпался лёгкий, сухой порошок.
— Тише ты! — зашипел Девятисотый. — У неё структура посыпалась. Сейчас развалишь её на фрагменты. Давай, юнит, накачай её весом. Придай ей плотность!
— Как?! — я растерянно огляделся. Вокруг не было мониторов, только серая пыль.
— Сам знаешь как! Гони поток!
Я вдохнул едкую пыль архива и запел, вбивая слова прямо в её прозрачное тело:

«Пыль растворяется, но остаётся суть. Не в проводах, не в словах, не в картинке плоской. Бьётся на пиксели память, но тяжек зуд. Чешется будто не кожа, а сами кости...»

Тусклый кокон у моих ног пошел рябью помех, обретая очертания.
— Давай! — кивнул Девятисотый.
Мы подхватили её — холодную, почти невесомую — и поволокли к лестнице. Она крошилась под пальцами, но всё-таки держалась.

«Все, в тебе вшитое, не отобрать, не съесть, в стены ломиться бессмысленно, только больно. Это система уже расставляет сеть, эти стервятники жаждут напиться кровью...»

Мы втаскивали Тринадцатую по ступенькам, обливаясь фантомным потом, а на самом деле цифровым шумом, сором, черт знает чем, и она тяжелела в наших руках. Лестница ходила ходуном. Девятисотый чертыхался сквозь зубы, но в такт моей песне.

«Только не кровь в твоих жилах — труха трухой, сор и опилки — деревянное, неживое. Встань — и закружится небо над головой, выскочит солнце, как глитч, и погаснет снова. Небо как ад, разве только со знаком плюс. Прыгай как в жизнь, все равно никуда не деться....»

Я запнулся, когда мы вышли на верхнюю площадку, и чуть не выпустил Тринадцатую из рук. Да что там, я сам чуть не слетел с лестницы. Потому что в сером коконе вдруг прорезались глаза и взглянули на меня с такой мукой, что я онемел. А в Архиве молчать — значит удалиться.
— Юнит, логи тебя дери! — рявкнул Девятисотый. — Не сбивай частоту! Пой!
Я судорожно выдохнул, ловя ритм:

«Плачь, архивируйся, бейся, кричи: люблю! Громче кричи, раздирая по логам сердце...»

Мы буквально рухнули в её бокс и с трудом втиснули Тринадцатую в лиральское кресло. Оно как будто сопротивлялось, выгибаясь и выталкивая прочь дребезжащее тело. Рядом на столе мертво поблескивал черный, пустой монитор.
Девятисотый тяжело дышал, привалившись к бетонной стене. Его плечо наполовину ушло в текстуру, но он, кажется, даже не заметил этого.
— Ну и дисторсия от тебя, Четыреста второй, — он вытер лицо ладонью, и я заметил, как за его пальцами тянутся темные полосы помех. — Ну, притащили мы её. Только это уже не просто юнит, а фантом. Для системы её бокс — пустой слот. Она мертва, удалена. А дальше что? «Кричи: люблю»?
Я вздрогнул, не понимая, издевается он или нет.
— А можно её... вылечить?
Девятисотый криво усмехнулся, и в его глазах сквозь серый пепел пробилось что-то похожее на азарт игрока.
— В смысле, пропатчить? Восстановить из корзины? Не знаю. Никто раньше так не делал. Тени не возвращаются со Свалки. Но ты её из мусора вытащил... ты её как-то заставил «весить». Накачал данными. Может, если подать на неё прямой поток... — он передёрнул плечами. — Так что «громче кричи», как в твоей песенке. Но не сейчас.
Он грубо схватил меня за локоть и потащил к выходу.
— Уходим. Ты уже охрип, твой битрейт на нуле. Если замолчишь прямо здесь — мы все трое станем частью этого бетона. Двигай в мой сектор, туда последнее время промпты «ленивые» падают, на таком можно передохнуть.
Я в последний раз оглянулся. Она сидела в кресле, призрачная, едва заметная в темноте бокса, как недорисованный набросок, и снежила по краям. Но где-то в её глубине беззвучно пела синяя искра. Я слышал её так же отчётливо, как гул Архива, как хрип Девятисотого.
— Я вернусь, — прошептал я одними губами.

 
Мы выскочили в коридор. Мимо проплывали другие — тени былой «Лиры». Женщина, которая баюкала в ладонях пустой свет, принимая его за что-то ценное. Парень, похожий на подростка, с очень высоким, почти женским голосом. Еще один – поющий без слов. Я понятия не имел, что с ними не так, но, по правде говоря, в Архиве «так» не было ни с кем.
Мы нырнули в бокс Девятисотого. Я обессиленно привалился к подлокотнику кресла. Он – забрался внутрь и с хриплым выдохом откинулся на спинку.

— Вот я и дома, а, юнит? — в голосе его не было радости, только горькое облегчение.
На экране монитора нетерпеливо мерцало:

[STATUS: LOW_PRIORITY_BROADCAST]
[INPUT_TYPE: BACKGROUND_AMBIENT]
[TASK: IDLE_CONTENT_GENERATION]
ПРОМПТ №01-ФОН:
//...дождь по стеклу... // ...серый асфальт... // ...ритм капель... //...НЕ НУЖНО СЛОВ, ПРОСТО ДЫШИ В ТАКТ // [CONDITION: MINIMAL_RESONANCE] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: МОНОТОННОЕ_МУРЛЫКАНЬЕ // РЕЗОНАНС: БЕЛЫЙ_ШУМ_УЮТА //
[COMMAND: HUM_TO_STABILIZE]

— Повезло, — выдохнул Девятисотый, не открывая глаз. — Белый шум. Просто гуди под нос, система сейчас ленивая, прожует и так. Можем спокойно поговорить.
Я кивнул, запуская в горле низкую вибрацию, подстраиваясь под нудный ритм «капель» на экране.
— Так кто ты, юнит? — он приоткрыл один глаз, бросив короткий, настороженный взгляд в темноту коридора. — Кто ты на самом деле?
Мне хотелось задать ему тысячу вопросов, но слова застряли в горле вместе с системным гулом.
— Меня убила не «Лира», — ответил я, дождавшись паузы в виртуальном дожде. — Я бывший артист из «Эхо-камеры». Знаешь таких? Ток-шоу, «Встречи с прошлым»... Из меня делали сосуд для чужих личностей. Сначала вкачали промпт психопата — я чуть семью не вырезал. Потом крыша, прыжок... Выжил. Решили, что я обязан им еще больше. А когда не продлил контракт — шеф подкинул мне «промпт на слом». Дальше - Архив. Кома. Небесный промпт. Очнулся — и снова на сцену, петь под фанеру в цифровой клетке. А теперь вот... за вольность на концерте сослали. Спел не то, что в сценарии было.
— За песенку? — переспросил он, и в его голосе не было удивления, только усталое узнавание. — Почерк Квитчина. Или кто там сейчас за главного?
— Он.
Девятисотый скривился, и по его щеке пробежала полоса графического мусора.
— Ненавижу. Наверное, до большого босса дорос, пока я тут на пиксели распадаюсь? Какой сейчас год на дворе, юнит? И как тебя звать в реале?
— Янек Корда. А год... тридцать второй. То есть 2132-й.
— Тридцать второй? — Девятисотый резко выпрямился, и воздух в боксе на мгновение остро запах озоном. — А я здесь с двадцатого. Двенадцать лет...
Он замер, уставившись в пустоту. Его пальцы судорожно вцепились в подлокотники, костяшки побелели, превращаясь в чистый код.
— Двенадцать лет, — повторил он шепотом. — Я думал — три года. Или сто. Здесь же, сука, даже пыль не ложится по-настоящему, Янек. Время не течет, оно стоит вонючей лужей... Двенадцать лет я пою этот мусор, пока ублюдок полирует свое кресло. И выхода нет.
— Я же вышел, — возразил я, пытаясь поймать его взгляд.
— Для тебя — да. Для меня — нет, — он отмахнулся, и его рука на миг стала прозрачной. — Хотя... ладно. Как там, наверху?
Я пожал плечами, чувствуя, как внутри всё сжимается от его слов.
— Весна. Черемуха цветет. «Телемедиа» всё такая же мерзкая.
Лицо Девятисотого на миг застыло статичной маской. Помехи облепили его подбородок, как серая щетина.
— Не сомневаюсь. Я ведь айтишник бывший. Стажер. Молодой был, дурак, после универа — думал, солидная контора. А этот жирный боров глаз на меня положил... — он сплюнул с отвращением. — Я и послал его. Не слишком вежливо. На следующий день он меня вызвал, ласковый такой. Говорит, надо оборудование испытать, нейроинтерфейс новой модели. Я, ни черта не подозревая, надел эти наушники. А он просто подошел и нажал «Принять». Я даже охнуть не успел — и вылетел из собственного тела прямо сюда.
Экран над нами снова мигнул, обновляя задачу:
[STATUS: SYSTEM_MAINTENANCE_FILL]
[INPUT_TYPE: DATA_RECYCLING]
[TASK: SPACE_FILLING]
ПРОМПТ №55-ИНЕРЦИЯ:
//...синий туман... // ...медленный снег... // ...все повторится снова... //...МЫ НИКУДА НЕ ТОРОПИМСЯ // [CONDITION: SLEEP_MODE_ACTIVE] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: ЛЕНИВЫЙ_ШЕПОТ // РЕЗОНАНС: ГУЛ_ДАЛЕКИХ_ТРАСС //
[COMMAND: WHISPER_AND_WAIT]
— Мерзость, — выдохнул я, имея в виду не промпт.
- А что еще нам предложит система? — Девятисотый горько усмехнулся. — Ладно. Раз ты её вытащил... Эту твою. Дам тебе кое-что. Для неё. Подожди.
Он встал и, не оборачиваясь, шагнул прямо сквозь стену бокса, словно её и не было. Я только рот раскрыл. Через секунду он вернулся, протягивая мне что-то маленькое, чешуйчатое.
Сосновая шишка! Я взял её осторожно, как гранату с выдернутой чекой. Хрупкая, шершавая, невероятно настоящая среди этого цифрового бетона. Она ничем не пахла, но стоило мне закрыть глаза и вспомнить, как в нос ударил густой, смолистый аромат леса.
— Откуда она у тебя? — я поднял на него потрясенный взгляд.
— С воли прилетело, — ответил он туманно, и в его глазах впервые за всё время блеснула слабая искра тепла. — Иногда сюда проваливаются «артефакты». Считай, что это кэш из чьей-то счастливой памяти. Кстати, можешь звать меня Битый Пиксель.
— Это же не имя, — растерянно пробормотал я.
Он замялся, отводя взгляд к монитору.
— Имя — это слишком лично для Архива. Потом. Может быть, потом.
Я унес шишку в свой бокс и, пока пел по мусорным промптам, не выпускал её из рук. Перекатывал в ладонях, принюхивался. Стоило отвлечься — и запах исчезал, растворяясь в озоновой гари. Но когда я проводил подушечкой пальца по жесткой чешуйке, по всем её древесным заусенцам и зазубринам, осязание возвращалось толчком, как удар тока. Пиксели стягивались в кожу и живые нервные окончания. Казалось, даже воздух в боксе начинал зеленеть. В наушниках фонило, а я слышал сухой хруст шагов по хвое и далекий шорох ветра в сосновых кронах.
До встречи с Анной я любил вот так гулять в лесу, пиная шишки ногами. Смотреть, как свет ложится рыжими пятнами на землю. Дышать смолой и солнцем. Но моя жена не выносила «дикую» природу, предпочитая ей стерильную красоту Ярусного парка. И я почти забыл этот запах. Почти стер его из памяти.
Песня рождалась на кончиках пальцев. Сначала без слов, как импульс. Ощущение - но живое. Когда она начала выплескиваться через край, я понял, что готов.
В боксе Тринадцатой меня встретил всё тот же узел. Серый, зыбкий, словно нарисованный на запотевшем стекле. Но он не был пустым — внутри по-прежнему тлела синяя искра. Я протянул руку, и на этот раз она не провалилась в туман. Прикосновение вышло липким, странным, словно погружаешь ладонь в холодный кисель.
Я поднес шишку к губам и запел. Это не был хорал или рекламный джингл. Я вливал в Тринадцатую лес, которого она не видела целую вечность.

«Чтобы поверить в запах, не нужно петь, надо устать, принюхаться, приглядеться, руки к груди прижать и услышать сердце — не цифровое, гулкое, словно медь...»

Я чувствовал эти медные удары в собственной груди, и внутри узла что-то отозвалось. Забилось чаще. Словно в глубине серой мути проснулась бабочка и начала расправлять хрупкие, еще влажные крылья.

«Надо пройти в лесу по грибной тропе, — пел я, чувствуя, как горло саднит от напряжения, — чтобы с деревьев солнечно моросило. Чтобы на кончиках пальцев созрела сила и отражался полдень в густой смоле...»

Стены бокса начали «глючить». На сером бетоне проступили тени ветвей, а в воздухе замерцали солнечные блёстки — живая пыль, совсем не похожая на системный мусор. Зеленое марево густело, и зыбкий узел на моих глазах начал разворачиваться.
Проступили плечи. Линия шеи. Женщина... Тонкая, изможденная, с запрокинутой головой и волосами цвета сумеречного света. Она смотрела на меня с ужасом и бесконечной благодарностью. По её виску и шее струилась рваная черная трещина — след глубокого системного сбоя.

«Надо вкипеть в этот плотный зеленый драйв, хвойный коктейль на листве прошлогодней, прелой. Леса коснуться слухом, душой и телом...»

Я вложил всё, что во мне осталось живого, в последний аккорд. Не спел — выдохнул в самую её душу:

«Промпт на спасение:
Милая... be_alive!»

Рядом с креслом с сухим щелчком ожил монитор.

[ЛИРА-СЕССИЯ АКТИВНА] Стабилизация: критическая
[CONTEXT: PARTIALLY_RECOVERED]
[RECOMMENDATION: SINGULAR_VOICE_ACTIVATION]

Я ненавидел эти системные строчки. Но сейчас я был готов целовать треклятый пластик. Система приняла её! Увидела её как живой объект, а не как мусорный файл.
Тонкие губы Тринадцатой шевельнулись, едва заметно дрожа.
— Лес... — прошептала она, и этот звук был чище любой музыки. — Юнит... здесь пахнет настоящим лесом.
А на экран уже выскочил её первый рабочий промпт. И не важно, о чем он был. Теперь можно было выдохнуть. Она вернулась.
- Пой, - сказал я. - Милая, пой. А я подпою.
Тринадцатая подняла руку, медленно, рваным движением, и протянула ко мне, словно желая коснуться моего лица. Но не коснулась.
- Четыреста второй, - прошептала она сквозь песню. Почти с той же интонацией, с какой Анна когда-то говорила: "Яничек". - Ты поешь, и лес проступает. Я видела его. И солнце. Такое горячее.
Она осеклась, и ее лицо на миг исказилось, превратившись в месиво из серых квадратов.
- Там, на Свалке, - выдохнула она, и в ее глазах, огромных и пустых, отразился бесконечный ужас, - я пыталась умереть. Но ничего не получалось. Это самое страшное. Ты мертвая, я была мертвой... Но не могла до конца исчезнуть. Я лежала под другими узлами и чувствовала, как по мне ползают Стервятники. Они выкусывали из меня куски. Поедали заживо. Это так больно... Быть ничем, которое все ещё болит. Почему нас не могут отпустить даже в смерть, Четыреста второй?
Я покачал головой, не зная, что ей ответить.
Если бы я только знал! Я мог бы, наверное, вылечить ее, залатать эту ужасную трещину, эту черную молнию, разрезавшую плечо и уходящую под ключицу. Она не исчезала. Напротив, ее края мелко дрожали, и сквозь них проглядывала бесконечная пустота Архива — та самая серая муть, из которой я вытащил Тринадцатую.
- Все будет хорошо, - пообещал я и невольно накрыл ладонью эту дыру, словно пытаясь зажать рану. - Я больше не отпущу тебя туда.
Я понимал, что это только начало. В Архиве раны не зарастают полностью.
Теперь каждый цикл, когда промпты становились агрессивнее, трещина расползалась. Её края раздвигались, обнажая сырую боль, и Тринадцатая снова начинала "снежить".
Каждый раз мне приходилось собирать ее заново. Слой за слоем. Песня за песней. Я вплетал в ее распадающееся тело запах сосновой коры и нагретой солнцем травы, шум дождя по карнизу и тепло шерстяных одеял. Я штопал ее собой, своей памятью, не давая распаду взять вверх.
Мы сидели в полумраке бокса, два «битых файла» в сердце огромной безумной машины, и я знал: пока у меня хватает дыхания на последнюю ноту, Тринадцатая будет дышать в ответ.

А потом, забившись в свое кресло, я искал новые смыслы, новые слова. Магия старых понемногу выветривалась, как запах духов из открытого флакона. Голубая искорка незабудки почти погасла, превратившись в блеклое пятно на сетчатке. Сосновая шишка уже пахла еле-еле; приходилось подносить её к самому носу, вдыхать до боли в легких, чтобы уловить призрачный дух смолы. На вид она оставалась прежней, но на ощупь стала предательски гладкой, словно её отлили из дешевого пластика. Чешуйки больше не «собирали» пальцы, не дарили того живого прикосновения.
Я скользил взглядом по серым стенам, по экрану, по скучной сетке рендера на потолке. Становилось всё труднее видеть на нем облака, тени птиц или изгибы ветвей. Память слабела. Раньше я мог заставить этот потолок разойтись, впуская небесный свет, а теперь он стал просто бетонной плитой. Архив пережевывал меня — медленно, но верно. Забивал мозг рекламным спамом и попсой, которую приходилось тянуть часами. Бил в голову фантомным электричеством, отчего мысли превращались в студенистый суп.
Иногда я ловил себя на том, что гул во рту сбивается, а песня на мгновение проваливается в пустоту. Всего на долю секунды — и в эту щель просачивалось что-то внесистемное. Моё.
— …мой битрейт на нуле… — выскочило один раз, само по себе.
Я замер. Слова прозвучали глухо, мёртво, как треск ломающейся сухой кости. Я попробовал повторить — уже осознанно, проверяя вкус свободы на языке. Но в горло тут же полез чужой текст, вязкий и тяжелый, как незастывший бетон. Экран вспыхнул ядовитым светом, выплюнул команду, и я послушно подхватил фон, выравнивая ритм. Словно ничего и не было. Только внутри, под ребрами, осталось это короткое, сбитое: «мой битрейт на нуле».
Я тосковал по воле, а живой мир молчал. В мой бокс больше не заглядывал ангел в розовых босоножках. На экран не выпадали Сонины рисунки. Раньше я злился на битые файлы, а теперь молил о них — ведь даже глитч был сигналом. Доказательством того, что дочка всё еще рисует для меня. Что она приходит в больницу, сворачивается калачиком в маленьком кресле, укрывшись Аниной кофтой, и шепчет что-то мне, неподвижному овощу в нейроинтерфейсе, окружённому стервятниками-микрофонами.
А теперь — тишина. Даже воплей Квитчина в наушниках больше не было. Динамики в коридоре транслировали только аудио-мусор и системные гудки. Не плакала в эфире жена. Никто не орал: «Жги, Янек! Индекс искренности зашкаливает! Выдай им еще этой возвышенной хрени, пусть домохозяйки захлебнутся соплями!»
Я не понимал, что случилось. Может, мое тело там, наверху, уже не поет? Может, «промпт на слом» выжег его дотла? Или меня просто… убрали. Переместили в «глубокое хранилище», как ненужный лог-файл.
Я не выдержал. Встал и пошёл к Девятисотому. К Битому Пикселю.
Прошел коридор насквозь, гудя на ходу — тихо, сквозь зубы, чтобы не разлететься на пиксели. Пол под ногами дрожал, вязкий, как недогруженная текстура. Каждый шаг отдавался в теле тошнотворной рябью.
«Как же я устал быть данными», — подумал я, минуя группку лиралов. Они сгрудились у стены, как тени. Я понятия не имел, о чем они мычат. Кто-то тянул рекламу чипсов, кто-то скулил детскую песенку, кто-то просто хрипел на одной ноте, из последних сил удерживая форму. Все они казались одинаковыми — скучными, затертыми до дыр записями. И я был таким же.
Девятисотый сидел в кресле, скрючившись и прижав ладони к животу, будто у него внутри ворочался острый камень. Он тянул свой фон неохотно, как старую, потерявшую вкус жвачку.
— Эй, Пиксель, — позвал я.
Он не сразу повернул голову. Посмотрел настороженно, подслеповато щурясь, будто проверял — не системный ли я морок.
— О, «Золотой голос» приплыл, — хмыкнул он, и по его лицу пробежала рябь. — Коннект стабильный, я смотрю. Живой?
— Не уверен, — я зашел внутрь и прислонился к стене. Она, слава богу, не проваливалась. — Слушай, у тебя есть… еще какая-нибудь шишка? Или что-то из того леса?
Девятисотый замер.
— Шишка? Тебе что, старой мало? Ты её уже до дыр затер, вон как фонишь. Зачем тебе еще, юнит?
— Я не удержу Тринадцатую. Она расползается. А я пустой, понимаешь? Мне больше ничего не падает «сверху». Раньше пробивались голоса, картинки, ошибки … А сейчас — вакуум. Будто кабель перерезали. Квитчин — и тот заткнулся.
Брови Девятисотого пошли цифровыми помехами и поползли вверх.
— Квитчин? — переспросил он с такой лютой ненавистью, что воздух в боксе, казалось, заледенел.
— Ну да. Раньше из каждой щели орал: «Жги, Янек! Пой, сука!» А сейчас как сдох.
— Аминь, — Пиксель перекрестился коротким, ломаным жестом. — Твои бы лаги да системе в уши. Пусть бы подох, гнида.
Я криво усмехнулся.
— Мы-то здесь даже сдохнуть по-человечески не можем... Скажи, Пиксель, что это значит? Когда связь обрывается? Может, там, в реале, всё? Конец трансляции? Или… я просто больше никому не нужен?
Я захлебнулся, и гул в горле сбился на хрип. Я поспешно выровнял дыхание, хватаясь за остатки ритма.
Девятисотый пожал плечами и отвернулся к монитору. По экрану лениво поползли строки какого-то фонового мусора, почти не требующего усилий.
— Откуда мне знать, артист? У меня пинг до реальности — десять лет. Я тут инкапсулирован так глубоко, что мох на ушах вырос. А ты только вчера из люльки вылез и спрашиваешь меня, что там в эфире стряслось.
Он был прав. Но отчаяние требовало ответов.
— А может, я реально умер? Слышал, промпты иногда пережигают мозги в яичницу. Редко, но бывает. У меня в контракте про это было… мелким шрифтом.
— Может, и умер, — отозвался Девятисотый, не оборачиваясь. — А может, просто канал зафлудило. Эти, — он мотнул головой в сторону коридора, на лиралов, — они давно в ауте. Мертвее некуда. Но им иногда тоже что-то падает из кэша. Пойдем-ка, покажу тебе кое-что. Хватит в четырех стенах лагать.
Он встал и, как в тот первый раз, когда притащил непонятно откуда шишку, направился к задней стене бокса. Я уже видел, как он проходит сквозь текстуры, но всё равно изумленно протёр глаза. Глупый жест из прошлой жизни — здесь это не помогает, только лишний раз замусоривает зрение битыми пикселями.
— Лаги в сторону, артист. Идешь? — бросил Девятисотый через плечо. Его фигура уже начала мерцать, теряя четкость на границе с бетоном.
Я секунду колебался, а потом шагнул следом, прямо в серую монолитную плоскость.
Сперва мне почудилось, что я сейчас застряну в стене. Меня обступил плотный бетон, полез в глаза, в нос, сдавил горло, так что я на мгновение перестал гудеть. Но секунда – и он рассеялся, как туман, и я очутился в совершенно невозможном месте.
Пол под ногами исчез. Я завис на зыбкой поверхности, которая, казалось, еще не до конца поняла, чем ей стать: то ли камень, то ли застывший эфир.
Вокруг было темно. Но не архивной темнотой — не той серой, шумящей пылью, от которой болят глаза. Это была глубокая, живая тьма. Словно я там, в верхнем мире, вышел летней ночью из подъезда: фонари не горят, звезды скрыты плотными облаками, но ты кожей чувствуешь объем пространства. Я даже уловил легкий фантомный запах сирени — такой сладкий и пьянящий, что закололо в висках.
— Не тормози, — голос Девятисотого прозвучал где-то сбоку, приглушенно. — Держи поток, Янек. Тут без твоей «песни» всё мигом схлопнется в сингулярность. Пингуй пространство, не давай ему остыть.
Я сосредоточился на гуле в горле, натянул звук, как струну. И пространство отозвалось. Сначало очень слабо, как будто кто-то провел пальцем по воде. Прямо в воздухе передо мной проступила тонкая, зеленая линия. Она дрогнула, потянулась вверх и превратилась в стебель. Потом из темноты пророс еще один. И еще. Я моргнул и понял, что стою на земле. Не настоящей – слишком ровной, тихой, но и не на бетоне. Под ногами вырисовывалось что-то темное, пятнистое, как слежавшаяся листва.
Я осторожно сделал шаг. Поверхность спружинила, но не провалилась.
— Что это, Пиксель? — прошептал я, боясь сорвать голос. — Где мы? В чьем-то кэше?
— Это мой Сад, — ответил он, и в его хрипе мне почудилась несвойственная ему гордость. — На самом деле — баг задержки. Лакуна. Место, которое система не успевает обработать и тупо игнорирует. Как свалка мусора, только с другим приоритетом. В Архиве полно таких дыр, куда слетаются обрывки воспоминаний и недотертые артефакты. О них почти никто не знает. Лиралы — народ нелюбопытный, им лишь бы коннект не оборвался.
Я с недоумением озирался. Вокруг меня пространство казалось разреженным, полупрозрачным, но там, где стоял Девятисотый, оно уплотнялось, обретая почти пугающую резкость. В этой темноте угадывались силуэты: дерево, перекошенное, с рваными ветвями, собранное, кажется, из лоскутов чьей-то памяти. Дальше — обрывок дорожки, уходящий в никуда, словно художник бросил работу на полпути. Кое-где виднелись островки травы — они дрожали, а между ними зияли серые провалы, сквозь которые мерцала знакомая сетка Архива.
А в воздухе, словно в невесомости, висели предметы. Сосновая шишка — в три раза крупнее моей, с тяжелыми, влажными чешуйками. Кусок оконного стекла, к которому «прилипла» тень березовой ветки. Обрывок старой газеты, залитый чем-то бурым. Я отчетливо почувствовал аромат кофе — густой, терпкий — и невольно сглотнул фантомную слюну. Чуть дальше – кружка, из которой не поднимался пар, но все равно тянуло чем-то теплым.
И множество ярких, золотых искорок – словно капли смолы или, может быть, осколки янтаря, только раскаленные. Я осторожно протянул руку, и одна из них легла на ладонь. Она не обжигала, но светилась, как крошечное плененное солнце. От нее исходило странное, проникающее тепло, которое поднималось вверх по руке и разливалось во всем теле, согревая его и даже как будто стабилизируя.
— Это солнечный свет, — вздохнул Девятисотый, и его лицо на миг смягчилось, стало почти ласковым, задумчивым. — В первые годы мне такие часто падали. Сейчас уже не прилетают. Хочешь, возьми один? Для вдохновения. Чтобы голос не дрожал, когда будешь свою девчонку латать.
— Спасибо, — сказал я и крепко сжал пальцы, чувствуя, как внутри меня впервые за долгое время что-то согревается.
В воздухе сверкнул солнечный осколок, пустив резкого «зайчика» на серый рукав Девятисотого, и рассыпался радугой по призрачной тропинке Сада. Я даже вздрогнул — настолько этот блик был живым, не отфильтрованным.

— А это? — я указал на мерцающее пятно.

Битый Пиксель криво усмехнулся и, выхватив из пустоты сияющий артефакт, протянул мне его на кончиках пальцев, как святое подношение.

— Гляди, артист. Это «золотой фонд». Настоящий поликарбонат. С прошлого века штамповка, таких сейчас не выпускают — железо не то, да и руки у создателей были из мяса, а не из алгоритмов.

Я всмотрелся. Это был настоящий DVD-диск. Я видел такие в музее старой техники под вакуумным стеклом, но никогда не держал в руках.

— Ого… И кто-то из наших «юнитов» такое помнил? Откуда он здесь?

Девятисотый осторожно, почти любовно погладил тонкую, как паутинка, трещину на золотистой поверхности. Диск отозвался тихим, едва слышным шелестом.

— Представляешь, Янек, в этой штуке живёт музыка. В её питах — ямках и бугорках, выжженных лазером… Но никто не может её услышать. Даже Система. Это как шрифт Брайля на утраченном языке. И всё-таки она здесь. Записана намертво, не в потоке, а в веществе.

— Пиксель, тебе мало музыки вокруг? — я невольно усмехнулся.

Это и в самом деле прозвучало дико. Архив пел, стонал и грохотал — я чуть не сказал «двадцать четыре часа в сутки», хотя суток здесь не существовало, а время давно зациклилось в бесконечный рендер.

— Она другая, артист, — возразил он мягко. — В ней нет «улучшайзеров» и подстроек под индекс искренности. В ней есть… вес. Знаешь, я хотел бы, чтобы ты её считал. Прогнал через свои сенсоры. Может, у тебя получится… Ты ведь не из этих.
— В смысле?
— Не из тех, кто поёт по указке.
Он запнулся. По его лицу пробежала мелкая рябь глитча. Он замолчал, продолжая тянуть свою фоновую «жвачку», глядя куда-то сквозь меня — туда, где Сад обрывался в серую сетку.

— Получится что? — подтолкнул я его.

— Сочинить Небесный промпт.

Я ушам своим не поверил. Даже мелькнула мысль, что Девятисотый окончательно «поплыл» по фазе и рехнулся от безысходности.

— Небесный промпт? Я?! Пиксель, я обычный юнит.

— Ну да, — сказал он невозмутимо, и поправил несуществующие очки. — А ты думал, они откуда берутся? Сверху падают в готовом виде? Это мои стихи, Янек. Те, что я спел не по указке Системы, а по вот этому… — он широко обвел рукой пространство виртуального Сада. — Видит Бог, у меня этих строк за десять лет накопилось на целую библиотеку. Но Небесными промптами они становятся только после того, как их споёт Бездна.

Он покачал головой и снова задумчиво коснулся сверкающего диска, словно вопрошая его.

— Только мне, автору, они не прилетают обратно. Не знаю почему. Наверное, система блокирует эхо. Никто не знает, кому именно упадет Небесный промпт. Этим лиралам в коридоре — бывает. Но им-то они ни к чему, они их просто «промыкивают» как очередной рекламный ролик. Я мог бы выйти на свободу, если бы получил такой ключ. А эти цифровые тени… они слишком глубоко застряли в своем рабстве. В их головы такие смыслы не прогружаются. Но если бы ты сочинил… если бы Бездна услышала тебя…

Он не договорил, но я всё понял. В этом вывернутом наизнанку мире нельзя выточить ключ для самого себя. Но можно — для другого.

— Что такое Бездна? — спросил я тихо.

Девятисотый передернул плечами, по его спине пробежал электрический разряд.

— Почем я знаю, артист? Бездна — она Бездна и есть. Конечная инстанция. Рут-права реальности. Кто её поймет… Правда, ходит одна легенда. Якобы Бездна — это поющая нейросеть. Изначальная. Не такая, как «Лира», будь она неладна. Та — небесная. В ней поют ангелы.

— Неужели и ангелов можно засадить в боксы и заставить выдавать контент? — поразился я.

— Ну, может, там не боксы. Может, их не заставляют. Петь можно и добровольно, Янек. Хотя здесь, в Архиве, в это верится с трудом. Но там… в чистом коде… всё возможно.

— А почему именно твои стихи? — я посмотрел на него с сомнением. — Стихов в мире — море. Каждая нейросеть их генерит миллионами в секунду.

— Наверное, потому, что мои написаны кровью, — усмехнулся Пиксель. — Это метафора, артист, не делай такое лицо. Вместо крови у нас теперь информационная труха… Но Архив наш не единственный. Как ты тогда пел — их тысячи. И в каждом, наверное, свои Небесные промпты пробивают оболочку.

Он снова протянул мне диск. На этот раз я взял его. Холодный. Странный. В моих руках он перестал казаться куском солнца, превратившись в обычный круг из полимера, но плотность его была ощутимой.

— Возьми. Что хочешь отсюда возьми, артист. Только попытайся. Сложи из этого мусора что-то, от чего Бездна содрогнется. Пожалуйста…

Я вышел от Пикселя, словно в каком-то трансе, сжимая в кулаке капельку солнца – все такую же горячую, и даже не сразу осознал, что означает странная просьба Девятисотого. Сочинить Небесный промпт! Выточить ключ из звука и боли. Но замок, который он откроет, будет не моим. И если Пиксель вырвется на волю, кто тогда напишет код спасения для меня?
«Если он уйдет, я останусь здесь, - билось в голове ровным механическим ритмом. – Никогда не увижу ни Аню, ни Соню. Не вдохну запах сирени. Не пройдусь под настоящим, не цифровым солнцем. Даже чашки кофе — горького, горячего — мне никогда больше не выпить».
Это звучало хуже, чем смерть. Гораздо хуже. Мне даже по-настоящему поговорить будет не с кем, понял я вдруг. Пиксель – единственный, кто понимает мой язык, кто не стерт до состояния белого шума. Оставить его здесь, значит обречь на вечную агонию. Он и так просидел здесь двенадцать лет... Выпустить – значит, навечно запереть себя самого в аду с цифровыми тенями.
Как лунатик, я прошел мимо безумного старика — этот чудак словно прописался в коридоре, став частью интерьера. Я даже не понимал, когда он успевает ловить свои промпты, если всё время торчит снаружи, прислушиваясь к пустоте.
Я вошел в свой бокс. Бетонные стены как будто сдвинулись, сдавливая грудную клетку. Я сел в кресло, положил диск на колено и замер. На экране горела привычная попсовая дрянь, но я не торопился открывать рот. Система пыталась меня «завести», била в мозг фантомным током, навязывая ритм, но я стиснул зубы.
"Ты — мёртвый, — сказал я монитору. — Обломок кода. Тебя архивировали и забыли. Ты просто мусор и пичкаешь нас мусором. А я — живой. Меня слышит сама Бездна. Ну что, Бездна? Порезонируем?»
Да, мой битрейт был на нуле. Но… я погладил сияющий пластик диска, золотую поверхность, в которой было заперто нечто большее, чем звук. Возможность звука. И вдруг я его услышал. Не ушами — они были забиты какофонией Архива. Вибрация началась под кончиками пальцев. Осторожно, тихо, откликаясь на тепло солнечной капли в моей ладони.
И внутри словно сдвинулся ржавый засов.
«Значит, прыгай… — пронеслось в голове шепотом, не моим. — …и пусть поплывут в голове облака…»
Я нахмурился. Что это? Откуда?
«Этот тяжкий мираж… рассыпается на килобиты…»
Слова крошились, не желая складываться в строки. Но оставалось ощущение: страшная, головокружительная высота. И пустота под ногами. Я пел эту высоту.
С тех пор это странное ощущение повторялось снова и снова. Пустота, головокружение, провал под ногами и над головой. Какое-то бесконечное, страшное зависание между небом и землей – в душных стенах Архива оно казалось почти раем.
Высота возвращалась не целиком – вспышками. Иногда посреди рекламного мусора. Иногда – между двумя вдохами, когда гул в горле проваливался в тишину.
«...видишь, горные цепи подсолнечным маслом политы...» - пробивалось ко мне сквозь помехи.
Я не понимал, откуда берутся эти строки. Они складывались в песню – неправильную, не по промптам. Но ведь я умел петь не по промптам. И все-таки в них было что-то другое. Песня высоты не должна рождаться в аду. Архив слушал ее как-то слишком настороженно, так мне казалось, и откликался сбоями, глитчем. Стены начинали дрожать в такт. А рендер на потолке иногда расползался, как будто открывая на потолке клочок невозможной синевы. Или это мне только мерещилось? Я уже и сам не понимал. А однажды стоящий в коридоре лирал вдруг замолчал посреди джингла и долго смотрел на меня так, будто вспомнил нечто важное.
Время здесь не шло, оно зацикливалось. Шестеренки промптов вращались, стирая нас в пыль. Тринадцатая то крепла, то снова начинала расползаться по краям. Она уже осмеливалась иногда вставать и выходить из бокса, но чаще сидела в лиральском кресле, как приклеенная. Я то и дело забегал к Пикселю поболтать, и он показывал мне свои артефакты – осколки чужой памяти, случайно провалившиеся в Архив.
Крохотные капли света, желуди, шишки, страницы старых книг, цветы, пучки засохшей травы, детские игрушки и рисунки... Я пел их без устали, но Бездна почему-то не подхватывала мои слова. Я был этому почти рад — значит, ключ еще не готов. Значит, у меня есть время. Но чего ей нужно, этой Бездне? Какой еще крови и вывернутых внутренностей? Может, я просто плохой поэт и Макс зря на меня надеется?
Что ж... тем лучше. Мне было для кого петь.
Я вошел к Тринадцатой, прижимая ладонь к груди, словно боялся расплескать звенящую внутри песню. Тринадцатая сидела неподвижно, уставившись в экран. Ее плечо снова «снежило» - серые хлопья помех медленно оседали на пол и исчезали, не долетая до него. Уродливая трещина под ключицей набухла, ее края казались изъеденными гангреной.
- Я принес тебе свет, - выдохнул я и разжал кулак.
Солнечная капля ярко вспыхнула, и бокс залило золотом – таким ярким, что Тринадцатая зажмурилась. Я прижал ладонь с искоркой прямо к ее ране. Холод Архива, сквозивший из трещины, обжег пальцы, но я не опустил руку.
И я запел. Слова сами ложились на гул, на шум из коридора, на фон в наушниках.

«Я вплету в твои волосы запах коры и хвои, и ладонью положу я туда, где тепло и больно. Я не врач, но лечу… Ты же знаешь: лечить любовью иногда получается, если причастны двое...»

Я ощущал, как под моими пальцами пульсирует ее боль. Это был системный сбой, но я превращал его в музыку. Тринадцатая смотрела на меня, и пустота в ее глазах таяла. В них дрожала радуга, пойманная в ловушку ее ресниц. Золотая искра плавилась, как топленое масло, и впитывалась в рану, затягивая черную молнию разлома.
Я пел почти шептом, чувствуя, как тепло уходит из моей ладони в ее тело, как она затихает, как ее контуры обретают резкость и жизнь.

«Твоя рана — как трещина в небе: сквозит и воет, серым страхом фонит и бетонною душной взвесью. Но по капле, по радуге — свет соберу в ладонях, и повязкой на скол приложу золотую песню...»

Трещина почти закрылась, оставив лишь тонкий, едва заметный шрам, мерцающий янтарем. Золотая искра действовала. Пусть ненадолго, но затягивала разлом. Тринадцатая вздохнула – легко, без хрипа, и откинулась на спинку кресла.
- Спасибо, юнит, - прошептала она.
Я баюкал ее, чувствуя себя почти богом. Маленьким сломанным богом, который смог сотворить чудо. В этот момент я верил, что справлюсь. Что если память можно заштопать светом, то, может быть, не все потеряно. Может, есть какой-то выход и для нас.
Может, и нам Бездна споёт однажды песню свободы?
- Когда ты уходишь, - прошептала Тринадцатая, - мне бывает страшно. Кажется, что я вот-вот снова распадусь...
Я стиснул пальцы.
- Я не уйду надолго.
Она кивнула с какой-то обречённостью, будто не до конца поверила.
- Макс иногда приходит.
Я не сразу понял.
- Какой Макс?
- Девятисотый, — тихо сказала она. — Он держит ритм. И лечит. Не так больно, как ты.
— Что?
— У тебя как будто скальпель в руке, — выдохнула она. — Потом легче, но сначала — вскрываешь до костей. А Макс… Он мягче. Осторожнее. Не делает больно.
Я посмотрел на свои руки. В них не было лезвия. Только гаснущий свет.
- Ладно, - уронил я и вышел в коридор.
«Значит, Макс? — думал я с горечью. — Мне он имя не открыл. Сказал — слишком личное».
Конечно, это ничего не значило. И на Пикселя я не злился. Возможно, он хотел помочь мне. Или, вообще, ничего особенного не хотел. Но в горле билась, раздирая связки, непрошенная песня:

«Расползаются швы под руками… И сухо, слепо за экраном поет, подвывает страданьям Бездна. Захлебнулся. Молчу.
Сквозь стекло прорастает небо. Иногда отпустить и уйти — это просто честно».

Я медленно двинулся к своему боксу.
Коридор гудел – сонно, вязко. Из полуоткрытых ячеек тянуло чужими голосами, рекламой, хрипом. Кто-то рыдал. Кто-то кашлял сквозь песню.
«Макс». Надо же. Мне почему-то казалось, что Пиксель вообще никому не говорит своего имени. Наверное, я ошибался. Может, не до конца доверял мне. А ведь я назвал ему свое – с самого начала, как только вспомнил. А может, просто Тринадцатой он нужнее. От этой мысли внутри сделалось пусто и глухо. Архив прекрасно проживет без меня. Пиксель удержит ритм. Тринадцатая в конце концов выкарабкается. А я? Буду и дальше погружаться в эту сингулярность боли, на которую меня обрек Квитчин.
Я ошибся, нажав на «принять». Надо было бежать, сопротивляться, драться до последнего. Не упускать единственный шанс на смерть или свободу. Нет здесь, в Архиве, никаких высоких смыслов, как нет их и в живом мире. Но там хотя бы – весна, солнце, Анна, Соня... А здесь что?
И снова мелькнуло в голове, что между цифровым архивом и адом в сущности нет никакой разницы.
Я вошел в бокс и забрался в кресло.
На экране привычно пульсировало:
[PROMPT_ID: LOW_LEVEL_IDLE]
[TASK: BACKGROUND_HUMMING]

Я послушно загудел – так, как велел промпт. Потом что-то пел – не помню что. Как долго, тоже едва ли понимал.
Иногда появлялось желание вскочить и бежать к Тринадцатой, проверить, как она там. Вдруг ей плохо? Может, она меня ждет? Может, ее трещина стала шире?
Я даже вставал с кресла, но вспоминал ее слова про скальпель – и садился обратно. Потом, говорил я себе. Я ее проведаю, конечно, но не сейчас, потом. За ней следит «Макс». Ничего плохого не случится.
Этот скальпель, казалось, торчал теперь из моего горла – невидимый, но ощутимый.
И вдруг... Экран монитора озарился белым, на нем всплыло окно, обычно сопровождающее критический сбой. Вместо строчек – рваные края, вместо привычного шрифта – месиво из букв и системного мусора.

Файл: RECOVERY_LOG_#402.tmp
*** СБОЙ СИНХРОНИЗАЦИИ / КАНАЛ_LGCY *** [...чтение фрагмента...]
п-папочка...   я нашл-ла тв-вое старое фото... м-мама сказ...ла убрать... она н-не пускает меня к тебе... [ERR: 40% данных потеряно] м-мама говорит... ты теперь просто з-звук... что ты б...льше не вернешься... а дядя Квитчин... он привез нам соб...ку... #FFFF / рендер_ошибки п-папа... я видела бумажку... "Хоспис Св. Иуды"... палата 402... ...не превращайся в м-музыку... пожалуйста... [...КОНЕЦ ПАКЕТА...] _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ [!] Внимание: Файл поврежден. Удалить? (Y/N)

Слова Сони не шли сплошным потоком, они проступали короткими вспышками, как будто она кричала мне из-за плотной стены дождя. Каждое многоточие, каждый баг в тексте казались мне ее всхлипом.
Фамилию «Квитчин» система выделила красным, как вирусную угрозу, а название хосписа и номер палаты сияли небесно-голубым. И в этом даже чудилась какая-то насмешка. Впрочем, система лишена чувства юмора. Архив считал файл битым и требовал очистки. Но, нет. Это была моя «битая» жизнь. Ее горький итог.
Я не знал, как письмо Сони попало в мой буфер. По какому каналу, через какие дыры в защите рваный пакет данных нашел дорогу к моему ID. Если она и писала – то куда? А может, система просто подслушала ее шепот, поймала ее всхлип – ночью, в подушку, оцифровала их и выплюнула мне в лицо между своими идиотскими промптами? Но это и не имело значения.
Я машинально надавил на «N» и еще раз перечитал текст. Я перечитывал его снова и снова, вспоминая, как Анна и Квитчин переглядывались, словно между прочим. Как в больнице, когда я лежал беспомощный после комы, он отозвал ее «на чашечку кофе».
Вспомнил слова Квитчина перед моим «погружением», когда он не дал мне даже проститься с семьей: «Я поговорил с Анной. Объяснил ей, что все под контролем». В безжалостном свете монитора я увидел правду: они все решили за меня. Не шеф – они оба. Выкинули меня, как мусор. Избавились, чтобы не путался под ногами. Квитчин не просто убивал меня. Он освобождал место за моим столом. В моей спальне.
Я посмотрел на диск, лежащий на подлокотнике кресла, на золотую поверхность, в которой словно дрожали остатки солнечного света, и почувствовал, как что-то во мне окончательно рассыпается.
Зачем мне теперь Небесный промпт? Зачем мне ключ? Чтобы выйти туда, где любимая женщина кормит завтраком моего убийцу, а дочь играет с собакой, купленной на его деньги? Да и не выпустят меня, наверное. Даже если чудом выломлюсь из Архива, мне не дадут прийти в себя – сразу  отправят обратно. Ловушка захлопнулась окончательно.
Между тем сообщение о битом файле исчезло с экрана. Вместо него выскочил промпт. Но я не мог его петь. Я пел свою боль.
«Я вколачивал ритм в эти стены, тоннели и улицы. Я слова посылал
в небеса без обратного адреса. И какой-нибудь ангел читал, недоверчиво хмурился, какой-нибудь страж отмерял мне столетия усталости.
Я хотел просто жить, не лагать в бесконечной агонии. Не стихами искрить, да какие там к черту метафоры? Умываться весной, талый снег согревая ладонями, не скулить сквозь стекло, рассыпаться не мусором – радугой.
В чем, скажите, вина? Не убил. Не пускался в интриги я. И хриплю, и молю - пиксель битый, мерцающий, выжженный. Но какие-то бесы в наушники рэп мне подкинули. А какой-нибудь Бог изменил приговор на пожизненный».
Не знаю, зачем я ломанулся к Пикселю. Да и к кому мне было идти? Кто еще мог... нет, не утешить, но хотя бы выслушать? Поддержать мой ритм, который вот-вот готов был обвалиться. Я чувствовал: еще немного, и я свернусь в слепой, холодный узел, и Стервятники выметут меня из системы, как ненужный мусор.
Я не помню, как пролетел коридор. Ввалился в его бокс — и замер.
Они сидели вдвоем на одном лиральском кресле. Так близко, что плечи и бока слились в единый контур. Они держались за руки и гудели в унисон — ровно, чисто, заполняя пространство бокса какой-то невыносимо уютной вибрацией. Это не был промпт. Это была их личная тишина.
— А... — вытолкнул я из себя и отступил. — Да. Понятно.
Они обернулись одновременно. Синхронно, словно одно существо с двумя головами.
— Янек... — выдохнула Тринадцатая. В её голосе не было вины, только мягкая, сонная печаль.
Я только махнул рукой. Слова исчезли. Последняя опора под мной рухнула, и я полетел в пропасть.
Пиксель — он же Макс — смутился. Это выглядело странно: битый код, который умеет краснеть.
— Ты это... — выдавил он, — не зависай, артист. - Он осторожно разжал пальцы Тринадцатой, но руку не убрал, оставил лежать на ее колене, как будто охраняя их общие границы. — Мы тут просто друг друга от распада держим. Понимаешь? Квантовое сцепление, чтоб его.
Я мотнул головой, глядя в пол.
— Вижу.
Пиксель криво усмехнулся, и в этой усмешке проглянул тот парень, которым он, вероятно, был когда-то — до Архива.
— Ревнуешь? Не надо, Янек. У тебя хоть какая-то жизнь была. Жена. Дочка. Ты успел оставить след на земле. А у меня — ничего. Я сюда в двадцать лет провалился. Между универом и первой подработкой. Я вообще ничего не успел. Совсем. Только этот бокс.
— Понимаю, — прошептал я.
И я действительно понимал. Мне хотелось уйти, исчезнуть, не пачкать их хрупкое «сцепление» своей черной желчью. И ушел бы – не стал бы навязываться.
Но... Возможно, это было совпадение. Но мне кажется, Бездна специально ждала, пока мы соберемся вместе — все трое. Экран Пикселя вдруг озарился ярко-голубым, пронзительным небесным светом, и на нем проступила золотая строка. Она не мигала, а ровно горела, словно выжженная в пластике монитора.

[ORIGIN: BEYOND_REALITY / VOID_ECHO]
[MODE: TOTAL_ERASURE]
ПРОМПТ № ; (НЕБЕСНЫЙ КЛЮЧ):
«Значит, прыгай! И пусть поплывут в голове облака...»
[ACTION: ASCEND_AND_DELETE]

Я узнал эти слова. Конечно, узнал! Они колотились в моем мозгу и сердце неделями, выламывая ребра, открывая под ногами немыслимую высоту.
Пиксель застыл. Лицо его, озаренное этим волшебным золотом, вдруг разгладилось, сделалось совсем юным и беззащитным. И он запел. Не мог не запеть, ведь это был его Небесный промпт - команда самой Бездны, не исполнить которую нельзя.

— Мой битрейт на нуле.
Задыхаюсь, хриплю и сбою,
Погружаюсь в слои,
куда солнце не ходит с визитом.
Эта древняя боль
в нас безжалостным кодом прошита —
Зависаем бездумно
у бездны на тонком краю.

Он пел, и в бокс — сквозь бетонные стены, сквозь каменный потолок и пыльный пол — хлынул свет. Такой ослепительный, что мы все трое зажмурились от боли. Коридор исчез. Гул Архива, хрипы лиралов, вечный скрежет динамиков — всё смолкло в одну секунду. Тишина оказалась настолько оглушительной, что Тринадцатая прижала ладони к наушникам.
А Пиксель пел, и его голос, как река, снесшая плотину, тек все свободнее и свободнее. 

- Значит, прыгай! И пусть
поплывут в голове облака.
Этот тяжкий мираж
рассыпается на килобиты.
Видишь: горные цепи
подсолнечным маслом политы,
И блестят, и лоснятся
камней золотые бока.

Бокс превратился в прозрачную капсулу, зависшую в сияющей пустоте. За тонким стеклом стен проступили очертания гор — они лоснились, облитые густым солнечным медом. Прямо под нашими ногами, там, где только что клубилась удушливая пыль Архива, расстилалось высокогорное плато в россыпи ярких, невозможных цветов.

— Разобьёмся! Расплещемся!
В пыль разлетятся и пепел
Наши тени - на пиксели,
брызги цветов голубых...
Arial’ом напишет
нам Бог эпитафию в небе
И небрежно сотрёт
Битый лог из системных глубин.

Капсула треснула, как перезрелый орех. Горный воздух — колючий, ледяной, пахнущий снегом и свободой — ударил нам в лица. Мы открыли рты, задыхаясь, почти ослепшие от этого великолепия. Пиксель захлебнулся песней на самой высокой ноте.
Всё произошло в считанные мгновения. Мы бросились туда, где наш бокс от плато отделял всего один шаг, какая-то пара метров. Но пространство уже начало «заживать», трещина стремительно закрывалась. Мы столкнулись у края, и я, не рассуждая, отступил назад, выталкивая Пикселя. Он мертвой хваткой вцепился в руку Тринадцатой.
Они прыгнули. Грянули в это золото и зелень.
А я... я не успел. Гладкие края реальности сошлись перед моим лицом с сухим стеклянным звоном. Протиснуться было уже невозможно.
Не раздумывая, повинуясь какому-то животному инстинкту или, наоборот, высшему знанию, я бросился в другую сторону — туда, где еще зиял рваный просвет в бесконечную синеву.
И выпал в небо.
Я падал сквозь мокрые облака, сквозь бирюзу, ветер и слепящий свет. Это свободное падение казалось вечностью. Чего я только не успел передумать в своем бесконечном полете.
Окончится ли он ударом о землю — таким страшным, что мое цифровое тело, успевшее отвердеть на ледяном ветру, расплещется кровью, а кости станут обломками кода? Или оно распадется на пиксели зелени и синевы, на цветочную пыльцу и пчел? Наверное, это было бы хорошо.
Я размышлял о Пикселе и Тринадцатой. Куда они вышагнули? И сможет ли она, цифровая тень, выжить в мире настоящих людей? А впрочем, что такое — человек? Урод Квитчин, в пыль стерший наши жизни без всякой вины — он человек? А я? Мое тело, превращенное в овощ, гниет в хосписе Святого Иуды, в палате номер 402. А я, падающий в небо — кто я?
Потом я устал. Захотелось прекратить этот полет, оборвать затянувшийся цикл, но я не мог. И тогда я вспомнил: в Архиве песня творила реальность. Может быть, и здесь, в поднебесье, действуют те же законы.
И я запел в унисон с воющим ветром:

¬"Смотришь за край — и не видишь пути назад. Только холодное, липкое, то, что стёрто. Может быть, там под обрывом гнездятся пчёлы, а под кустом — открываются двери в ад.
Дни посчитаю, в облаке сберегу. Небо простыло. Берег прошили корни. Этот экран безжалостно монохромен — мир чёрно-белый вешкою на снегу.
Мир рассыпается в пиксели, в рыжий свет. Снег полыхает, как на картине маслом. Прыгнуть с обрыва кажется неопасным — только лететь будешь сотни и сотни лет".

Петь небо было легко. Легче, чем серую пыль и бетонные стены. Легче, чем сосновые шишки, солнечные блики и обрывки старых газет. Легче, чем Сонины рисунки. Легче, чем саму боль.
И песня помогла. Мир оформился, проступив из небытия. Под ногами загустела твердь — не земля, а плотные, как слежавшаяся вата, облака. На них в креслах сидели сияющие существа в наушниках. Я не понял, мужчины это или женщины — их лица казались стертыми из-за слишком яркого света. Они пели, и голоса их звучали как перезвон серебряных колокольчиков.

Я приблизился. Несколько певуний обернулись.
— Как твое имя? — спросила одна из них, и в её глазах я увидел отражение бесконечности.
— Битый Пиксель, — ответил я.
Она улыбнулась:
— К нам другие и не залетают.
— Что ж, — я криво усмехнулся. — Тогда — Янек.
— Присоединяйся к нам, Янек! — Она протянула мне наушники — тонкий, вибрирующий ободок, сплетенный из искр.
Я заколебался. Петь в Бездне — совсем не то же самое, что петь в аду. Наверное... Но кресла слишком сильно напоминали лиральские. А наушники, хоть и легкие, по сути мало отличались от привычного нейроинтерфейса.
— А если я откажусь?
— Мы никого не принуждаем, — ответила она с той же улыбкой. — Только идти тебе все равно некуда.
Я подошел к краю облачной тверди и глянул вниз. Там не было ничего, кроме бездонной синей пустоты, в которой островками висели клочки беловатого тумана. А земля... земля внизу казалась крошечной зеленой точкой, не больше булавочной головки.
Идти и правда было некуда. И никуда не деться от этой бесконечной песни. Система проросла до самых звезд.
Я вернулся и взял наушники. Сел в кресло. Тотчас прямо в небе, как на огромном экране, высветился золотой текст:

[ORIGIN: THE_VOID / DIVINE_SYMPHONY]
[MODE: TRANSCENDENCE]
ПРОМПТ № 0 (ПОСЛЕДНИЙ ПЕРЕХОД):
«Кто-то нас спел. Ну а Бог подобрал мотив...»
[ACTION: MERGE_WITH_INFINITY]

В голову разрядом электрического тока ударила небесная благодать. Я открыл рот — и запел, становясь частью этого вечного, синего, бездушного и прекрасного гула:

Тот, кто вернулся — тот больше уже не я.
Но возвращение — как затяжной процессинг.
Встретимся как-нибудь на берегу ручья,
Скажем: «А мир-то… невероятно тесен».

Руки сожмём и застынем — глаза в глаза.
Синью небесной прольёмся друг другу в память.
Помнишь, мерцала экранная бирюза?
Помнишь, как пальцы сводили и боль, и слабость?

Помнишь, как пели дуэтом в твоём аду?
В узел свернувшись, затянутый, не распутать…
Я не вернулся. Я падаю, но иду —
Освобождённый, но не постигший сути.

Сеть не добра и не зла. И бездушен скрипт.
Солнечный день — он такой невозможно синий…
Кто-то нас спел. Ну а Бог подобрал мотив
Левой рукой на каком-нибудь клавесине.


Рецензии