Ниновка далёкая и близкая. Глава 106
Первая похоронка после освобождения пришла к Настасье с Центральной улицы. Принёс письмоносец Гриша — мальчишка четырнадцати лет, которого поставили на эту должность, потому что больше некого было. Он знал, что несёт. Подходил к воротам медленно, будто оттягивал — и стоял, не решаясь стучать.
Настасья сама вышла. Увидела его лицо — и всё поняла без слов.
Взяла бумагу. Развернула. Долго смотрела — она плохо читала, по складам.
Потом сложила. Аккуратно, по старым сгибам. Спрятала за пазуху.
— Спасибо, Гриша, — сказала она.
И ушла в хату. Закрыла за собой дверь.
Гриша стоял у ворот — не знал, уходить или нет. Потом ушёл. Больше делать было нечего.
К вечеру вся Ниновка знала.
Бабы приходили — молча, по одной. Сидели. Не говорили лишнего — что тут скажешь. Просто были рядом. Это и было главное.
Потом похоронки пошли одна за другой. К Дарье — на сына. К молодой Тоське с дальнего конца — на мужа, с которым и пожить-то не успела, год всего.
К Авдотье Коноплёвой пришло письмо от сестры о гибели её сына. Авдотья прочитала. Поставила письмо на стол. Долго стояла, смотрела в окно. Потом взяла ведро и пошла за водой — будто ничего не было, будто надо было идти.
У колодца её догнала Паша.
Шли рядом молча. Потом Авдотья сказала — не оборачиваясь, ровным голосом:
— Витька-то у сестры рос. Я его вот такусеньким помню. — Помолчала. — Хороший был парень.
— Хороший, — сказала Паша.
Больше не говорили. Набрали воды. Пошли обратно — каждая к своему двору, каждая со своим.
У колодца.
Это было единственное место, где можно было постоять, не торопясь, — и слово само шло за словом. Утром, пока ещё не разошлись на работу. Вечером, когда уже темнело.
У колодца говорили обо всём.
— Слыхали — в Уколово муку дают? По полкило на едока.
— Брехня. Там очередь с ночи, и то не всем досталось.
— А у нас в колхозе на трудодень что дали? Горсть. Горсть пшена на трудодень, и будь довольна.
Дуняша Петрова вздыхала:
— Танька моя вон с утра до ночи на поле, а приходит — есть нечего. Чем кормить?
— Лебеду вари, — говорила Авдотья. — Я уже который день лебеду варю. Ничего, едят.
— Лебеда не еда.
— Зато брюхо не пустое.
Помолчат. Потом снова:
— Письмо получила от Кольки. Живой, слава Богу. Пишет — под Варшавой стоят.
— Под Варшавой? Далеко зашли.
— Далеко. Значит, скоро уже. Не может не скоро.
— Скоро, скоро... Который год говорим — скоро.
— А всё равно говорим, — тихо вставляла Паша. — Потому что правда скоро.
Замолкали. Смотрели на Оскол внизу — тёмный, осенний, или белый, зимний, или весенний, вздувшийся. Он всегда был — и до войны был, и во время, и после будет. Это почему-то успокаивало.
Расходились — с вёдрами, с мыслями. Нести было тяжело, дорога в гору. Но шли.
А жизнь не стоит, не ждет.
И вот уже февраль сорок четвёртого. Земля мёрзлая, из труб валит дым.
В Ниновке первое колхозное собрание. Назначено на воскресенье.
Контора сельсовета маленькая — человек двадцать еле умещается. А тут набилось больше. Стояли у стен, сидели на подоконниках. Дышали паром — холодно, печь едва топилась, дров не хватало.
Татьяна Матвеевна Рыженко стояла за столом. Смотрела на людей — на их лица, на их руки, на их глаза — и чувствовала, как тяжело это всё: и говорить, и молчать.
— Товарищи, — начала она. — Колхоз «Красный воин» к работе приступает. Положение тяжёлое, сами знаете. Скота нет, инвентаря почти нет, зерна нет. Что есть? Земля и руки. С этого и начнём.
Помолчали. Потом Авдотья Коноплёва сказала:
— Татьяна Матвеевна, а жить на что? Трудодень-то что даст?
— Знаю, бабоньки, знаю! — сказала она прямо. — Даст, сколько есть. Сейчас — ничего. По весне, если посеем и уберём — будет.
— А до весны?
— До весны — огороды, что в погребах осталось. Государство обещало семенной фонд.
— Обещало, — повторила Авдотья. Не зло — просто повторила, для ясности.
— Пришлют, — сказала председатель. — Я сама в район ездила. Обещали твёрдо.
С дальнего угла подала голос старая Дарья:
— А скот когда? Без коня как пахать?
— Пока вручную, своими силами, — сказала Рыженко. И добавила, помолчав: — Я понимаю. Сама с вами впрягусь.
Это сказало больше, чем все обещания.
Потом говорили долго — у кого что осталось, кто что может дать в колхоз, кто на каких работах. Записывали. Спорили иногда — не зло, по-деловому: кто на поле, кто за детьми присмотрит, кто в кузне печь починить попробует.
Паша сидела и слушала. Не говорила лишнего. Когда Татьяна Матвеевна спросила — она сказала просто:
— Я выйду. И девки мои выйдут. Говори, куда поставишь.
Татьяна Матвеевна кивнула. Записала.
В конце собрания встала Дуняша Петрова — неожиданно, все повернулись.
— Я вот что скажу, — произнесла она негромко. — Мужиков нет. Скота нет. Есть нечего. Но мы же живые. Живые, понимаете? Мадьяры ушли, наши пришли. Значит, работаем. Что ещё делать.
Никто не ответил. Но что-то в конторе чуть-чуть изменилось — будто воздух стал другим, теплым.
Расходились молча. Над Ниновкой было чёрное зимнее небо, полное звёзд.
Работа начиналась завтра.
А весной сорок пятого вернулся Тихон.
Паша увидела его издали. Он шёл по Центральной улице, медленно, какой-то совсем незнакомой походкой. Она застыла на крыльце и жадно всматривалась в приближающегося человека. И вдруг узнала… Узнала по плечам — по тому, как держит голову. Но что-то было не так. Что-то ушло из этой фигуры — та прямизна, та основательность, с которой Тихон всегда ходил по земле, будто знал, что она его.
Он дошёл до калитки. Остановился.
— Паша, — сказал он.
Голос был тихий, хриплый. Не его голос.
Она спустилась с крыльца. Подошла. Взяла его руку : холодная, как земля в октябре. Посмотрела в лицо: серое, осунувшееся, с запавшими глазами.
— Идём в хату, — сказала она. — Идём, чего стоишь.
Он не возражал. Это тоже было не его.
Лида выбежала следом, остановилась — смотрела на отца молча, широко раскрытыми глазами. Тихон глянул на неё, чуть улыбнулся — одними губами, без сил.
— Вытянулась, — сказал он. — Совсем большая.
Лида не ответила. Только прижалась к его руке.
Так и вошли — втроём, медленно, держась за руки.
Паша поняла сразу — опытным, бабьим, материнским чутьём, которое не обманывает. Поняла и не сказала ничего. Стала лечить. Заваривала липовый цвет, малину, сушёную крапиву. Растирала грудь барсучьим жиром — последние запасы, берегла. Клала на ноги горячие камни, завёрнутые в тряпку. Шептала над ним — тихо, чтобы не слышал, — те слова, которым её учила мать, а мать — своя мать, уходящее в темноту. Молилась. Долго, на коленях, пока не немели ноги.
Тихон лежал и смотрел в потолок.
— Паша, — сказал он однажды вечером. — Не надо.
— Молчи, — сказала она.
— Я говорю — не убивайся. Я слышу.
— Вот и хорошо, что слышишь, — сказала она, не оборачиваясь. — Значит, живой.
Он помолчал.
— Пока живой, — сказал он.
Она не ответила. Перекрестилась. Продолжала шептать.
Зима тянулась долго.
Тихон то становился лучше — садился, просил есть, спрашивал про хозяйство, про колхоз, про людей. Паша рассказывала — ровно, без лишнего. Он слушал, кивал. Иногда усмехался: мол, всё то же, всё так же. Иногда молчал подолгу, глядя в окно.
— Победа скоро, — говорил он. — Слышно уже.
— Слышно, — соглашалась Паша.
— Доживём?
— Доживём, — отвечала она. Твёрдо, без колебания.
Потом ему снова становилось хуже. Кашель — глухой, нехороший, из самой глубины. Жар. Паша не спала ночами — сидела рядом, меняла тряпки, поила отваром.
Лида помогала молча. Поля заходила — тихо, ненадолго. Садилась у порога, смотрела на отца. Кивал.
Авдотья Коноплёва принесла мёду. Поставила на стол. Ушла, не задержавшись.
— Добрая, — сказал Тихон.
— Добрая, — согласилась Паша.
Апрель пришёл тёплый. Снег сошёл быстро, земля задышала. Тихон попросил открыть окно. Паша открыла. В хату вошёл воздух — влажный, живой, с запахом прелой земли.
Тихон лежал и дышал. Долго, глубоко.
— Слышишь? — сказал он.
— Что? — спросила Паша.
— Оскол пошёл. Слышишь — гудит?
Она прислушалась. Где-то далеко, за огородами, за горой — глухой, низкий гул. Река.
— Слышу, — сказала она.
Он закрыл глаза. Лицо у него было спокойное.
— Хорошо, — сказал он тихо. — Хорошо, что слышу.
Паша взяла его руку. Держала. Долго не отпускала.
За окном гудел Оскол — живой, весенний, вечный.
Тихон умер на рассвете — тихо, без борьбы. Будто просто устал и лёг.
За окном было апрельское небо — светлое, высокое, с первыми птицами. До Победы оставалось двадцать восемь дней.
Продолжение тут:http://proza.ru/2026/05/10/1233
Свидетельство о публикации №226050901430