Как пан Брехайло русалку табаком лечил

Корчма у старой переправы под Полоцком была местом тёплым, шумным и насквозь прокуренным, как генеральский кафтан после сейма. Здесь спорили о лошадях, картах, политике и погоде, причём чаще всего одновременно и с таким жаром, будто от этих разговоров зависела судьба всего повета.
Под потолком висели связки сушёной рыбы, пучки душицы и перевёрнутые вверх дном медные ковши. У печи дремал огромный серый кот с драным ухом, а возле дверей ждали своих хозяев охотничьи собаки, пахнувшие мокрой шерстью, лесом и болотной водой. Из кухни тянуло жареным луком, кислой капустой и свежим хлебом, а за окнами мелкий ноябрьский дождь полировал чёрную дорогу до блеска.
Ветер скрёбся в ставни, будто нищий музыкант просился переночевать. Иногда он так завывал в трубе, что молодая служанка Ядвися крестилась и шептала молитвы, уверяя, будто по тракту опять ходит утопленник без головы.
А у самого огня, в старом кресле с резными подлокотниками, сидел пан Левон Франтишек Казимир Брехайло — шляхтич полоцкий, охотник, любитель котов, табаку и правдивых историй, из которых добрая половина была столь удивительна, что слушатели заранее начинали смеяться ещё до развязки.
Был он рыж, кудряв и конопат настолько щедро, словно Господь посыпал его корицей через сито. Усы его топорщились по-гусарски, а на коленях важно лежал трактирный кот Войтек, которому пан время от времени почёсывал брюхо с такой серьёзностью, будто совершал дипломатический ритуал.
На столе стояла кружка горячего мёда с пряностями, рядом — серебряная табакерка с сапфировым васильком, а возле локтя лежали промокшие кожаные перчатки, пахнувшие дымом и хвоей.
Всякий раз перед байкой пан Брехайло долго и обстоятельно готовился: приглаживал усы, щурился на огонь, стучал ногтем по табакерке, отпивал мёд маленькими глотками и только после брал добрую понюшку табаку с душицей.
Тогда в корчме становилось тихо.
Даже корчмарь переставал греметь кружками, а игроки в кости откладывали игру.
Потому что ежели пан Брехайло начинал:
— Рыбоньки мои…— значит, либо случилось чудо, и Лявон собирался о нем поведать, либо пан был немного пьян и собирался рассказать веселую историю.
И отличить одно от другого бывало решительно невозможно.
В тот вечер он особенно долго молчал, глядя в огонь. Потом шумно вздохнул. Кот Войтек, пригревшийся на коленях шляхтича, недовольно перевернулся на другой бок, а пан сказал:
— Рыбоньки мои! Ежели вам кто скажет, будто русалки только молодых мельников да подпасков любят, так вы тому человеку не верьте. Русалка, она, как всякая баба, прежде всего, уважает обходительность, добрую речь и хорошую табачную смесь.
В корчме захихикали.
— А ещё, — добавил пан, подняв палец, — русалка чрезвычайно ценит, когда ей здоровья желают. Потому как с вежливостью нынче и среди живых плохо, не то, что среди утопленниц.
Он взял понюшку табаку и продолжил:
— Случилось это лет двадцать назад, когда я был ещё не так грузен в талии, а усы мои рыжели ярче осеннего леса под Полоцком. Жил я тогда уже с моей Эльжбеттой — женщиной добродетельной, хозяйственной и столь скорой на гнев, что даже гуси при её шаге старались молчать.
При упоминании супруги пан невольно перекрестился, чем вызвал новый смешок.
— Была у меня уже в ту пору отменная табакерка серебряной работы, с сапфировым васильком на крышке. Табак же я держал особый: виргинский, с душицей, сушёной мятой и малой щепотью зверобоя. От него и мысли светлели, и нос дышал, будто у архангела.
Так вот. Поехал я однажды через болотца за Дриссой к знакомому лесничему на охоту. Со мной были только пёс Бурый да старый мерин Казик, который храпел громче органа в доминиканском костёле и обладал нравом старого налогового сборщика.
День выдался сырой и серый. Туман лежал меж сосен, как прокисшее молоко. Капли с веток норовили упасть за шиворот. Утки молчали, и даже комары ленились кусать шляхтича, что уже само по себе казалось дурным знаком.
Ехали мы долго. То пес мой, как волчок завертится без причины, то Казик вдруг остановится посреди дороги и посмотрит в чащу так мрачно, будто там ему задолжали мешок овса.
К вечеру понял я, что заблудился.
— Это ты, Казик, дорог не разбираешь, — сказал я коню.
А он повернул ко мне морду и чихнул прямо в лицо.
— Вот именно этого мнения мне и недоставало, — отвечаю.
Тут, рыбоньки мои, из камышей донёсся плач. Не бабий и не детский, а такой, будто скрипка простудилась и жалуется на судьбу.
Бурый прижал уши и заскулил. Казик вовсе сел на задние ноги, словно татарина увидал. Туман вокруг будто гуще стал, и даже фонарь светил как-то неуверенно.
Но я, будучи человеком образованным и храбрым сверх разумной меры, взял фонарь и пошёл на звук.
Гляжу — сидит на коряге девица. Волосы зелёные от тины. Глаза большие, блестят в темноте. Руки белые, тонкие. И хвост в болотной воде полощется. И чихает. Да так жалобно, что у меня сердце дрогнуло.
— Будьте здоровы, сударыня, — говорю.
Она как взглянет исподлобья:
— Не сударыня я, а погибель твоя! - И снова чихнула, да так сильно, что с ближайшей берёзы посыпались мокрые листья.
Тут я сразу понял: русалка. Но русалка странная. Вместо того чтобы путника топить, сидит, нос трет, глаза красные и всхлипывает, словно её саму кто-то обидел.
— Отчего ж вы, к примеру, погибель, коли сами на лихорадочную щуку похожи? — спрашиваю ее вежливо.
Она тяжко вздохнула:
— Простыла…
Оказалось, рыбоньки мои, что русалки тоже хворают. Особенно в сырую осень. А эта ещё полночи пела молодым пастухам у заводи — вот голос и сорвала.
— Горло дерёт, хвост ломит и в носу щекотно, — пожаловалась она.
Жалко мне стало нечистую девицу. Достал я табакерку, щёлкнул крышкой. Русалка аж замерла.
— Что это? — спрашивает осторожно.
— Лекарство шляхетское.
Она понюхала опасливо и как чихнёт! Камыши легли, сова с дерева упала.
У Бурого шерсть дыбом встала, а у Казика бородавка на шее исчезла.
Зато русалка вдруг часто заморгала и заулыбалась.
— Ой, — говорит. — Легче стало.
— Разумеется, — говорю. — Добрый табак способен примирить человека с жизнью, налогами и даже с родственниками, неожиданно нагрянувшими.
Тут из корчмы кто-то крикнул:
— А с женой?
Пан Брехайло тяжело посмотрел поверх кружки.
— Нет, рыбонька моя. Чудес не бывает.
Корчма грохнула смехом.
А пан продолжил:
— Сели мы у болотца беседовать. Русалка оказалась разговорчивая. Звали её, как сейчас помню, Гапка. При жизни была дочкой мельника, да утонула по дурости — полезла ночью венок ловить перед Купальем.
Рассказал я ей про охоту. Про Полоцк. Про то, как сын мой Ян однажды засунул ежа в сапог местному ксёндзу. Про жену свою Эльжбетту.
При имени жены русалка даже перекрестилась.
— Страшная? — спрашивает.
— Хуже, — отвечаю. — Хозяйственная.
Тут она поглядела на меня с таким сочувствием, что я едва не прослезился.
Посидели мы так до полуночи. Туман уже стлался по воде, словно живой. Где-то в лесу ухала сова, видать от чиханья русалкиного отошла. Бурый дремал у сапог, а Казик жевал камыш с видом старого философа.
Я русалке ещё табачку дал — самую малость, чтоб уж наверняка ее от простуды вылечить. Русалка после него даже песню затянула.
И, рыбоньки мои, лучше б не пела. Сначала из леса вышли лисы, потом волки, потом три зайца и один барсук. А после из чёрной воды показался старый сом — такой огромный, что у него на спине камыш рос, а глаз был мутный, как трактирное стекло.
Все песню слушают, а русалка поёт. Тихо. Жалобно. Так, что у человека внутри всё размягчается, словно масло у печи.
И тут я понял, что дело скверное. Потому как песня у неё была не простая, а заманивающая. Ещё немного, и сам бы в болото пошёл вприсядку, улыбаясь как дурак на ярмарке. Даже Казик уже сделал шаг к воде.
Пришлось действовать решительно. Я быстро сунул себе в нос добрую щепоть табаку, после чего чихнул так, что у меня искры из глаз пошли. И наваждение как рукой сняло.
— Э-э, сударыня, — говорю, вытирая нос, — так не пойдёт. Вы мне тут всю фауну утопите.
Русалка надулась.
— Скучный ты, пан Брехайло.
— От чего же, — отвечаю, — просто я женатый.
Тут она засмеялась так звонко, что в болоте пузыри пошли, а старый сом ушёл под воду с таким видом, будто тоже когда-то имел супругу.
Потом русалка вдруг посерьёзнела.
— Ладно, — говорит. — За доброту твою покажу место, где рыба сама на берег прыгает, только успевай собирать ее в мешок.
Повела она нас тропками через камыш. Она вплавь, а мы рядом по кочкам.
Долго шли. Дважды чуть не потонули. Трижды ругался Казик. Один раз Бурый облаял собственное отражение. А я едва не потерял сапог в трясине, и русалка потом ещё смеялась, глядя, как я вытаскиваю ногу вместе с болотной жижей и проклятьями.
Наконец вывела она нас к чёрному озерцу. Вода в нем гладкая-гладкая!
Тишина стояла такая, что слышно, как капли падали с веток. Только луна дрожала в воде.
И тут — плюх! Из озера вылетел сом размером с поросёнка.  Потом второй. Третий.
Рыба и вправду сама на берег лезла, будто её кто-то снизу подбрасывал.
Я уже хотел мешок доставать, как русалка вдруг погрустнела.
Смотрит на воду и молчит.
— Не приходи сюда больше, пан, — сказала тихо.
— Это ещё почему? – удивился я. Думаю, неужто рыбы пожалела?
Она долго не отвечала.
Только пальцем круги по воде водила.
Потом прошептала:
— Я ведь сперва утопить тебя хотела.
— Так отчего ж передумала?
Русалка посмотрела на мою табакерку. Потом — на меня, и улыбнулась грустно-грустно.
— Ты первый человек за сорок лет, который мне здоровья пожелал.
Сказала — и ушла под воду.
Только круги остались, да запах тины.
Вернулся я домой под утро — мокрый, в болотной грязи, с мешком рыбы и лицом человека, которому никто всё равно не поверит.
Эльжбетта встретила меня на крыльце.
В одной руке свеча, а в другой — скалка. Поглядела, понюхала и говорит строго, словно замковый судья:
— Левон Франтишек Казимир, от тебя болотной девкой пахнет.
Рыбоньки мои, вот тогда я впервые в жизни по-настоящему испугался.
Все в корчме понимающе закивали головами. Пан Брехайло замолчал, отпил мёду и задумчиво почесал кота.
За окнами ветер снова ударил в ставни. Кто-то у печи нервно кашлянул.
А пан тихо добавил:
— Воля ваша, верить мне али нет, да только с той поры русалки под Полоцком более не чихают.

(из серии "Приключения пана Брехайло")


Рецензии