Ниновка далёкая и близкая. Глава 107

Тихона похоронили на третий день. Земля уже отошла — мягкая, тёмная, пахучая. Апрельская.
Соседи копали молча. Паша стояла рядом — прямая, в чёрном платке, с сухими глазами. Она уже выплакала всё — ночью, одна, чтобы никто не видел. Теперь стояла и смотрела.
После похорон собрались в хате.
За столом сидели дочери — Поля, Валя, Лида. Паша — в центре, руки сложены на столешнице, платок чёрный повязан низко, до бровей. Свеча горела. На столе было немного — что принесли соседи: краюха хлеба, варёные яйца, миска с кутьёй, которую сготовила Авдотья.
Соседи заходили по одному. Снимали у порога шапки. Говорили тихо — то, что говорят в таких случаях, когда слова ничего не могут, но молчать тоже нельзя.
— Хороший был человек, Паша. Хороший.
— Хороший, — отвечала она ровно.
— Царствие небесное.
— Царствие небесное, — повторяла она.
Ставили на стол что принесли — кто яйцо, кто кусок сала, кто луковицу. Садились ненадолго, выпивали по чуть-чуть — самогон был у Дуняши, она принесла с собой. Вздыхали. Уходили.
Лида подливала, убирала, снова подливала. Поля сидела тихо — она вообще была тихая с тех пор, как вышла из погреба, будто часть её так там и осталась. Валя держалась крепко — молодая, резкая, похожая на мать.
Паша почти не ела. Сидела и смотрела на свечу.
За окном был тёплый апрельский вечер. Где-то далеко первый раз за всю весну подал голос соловей — несмело, коротко, как будто спрашивал: можно ли уже?
Дверь скрипнула.
Паша не обернулась сразу — мало ли кто заходит, веснь вечер заходят. Лида подняла глаза — и застыла.
В дверях стоял военный. Высокий, в шинели, с вещмешком на плече. Лицо тёмное от дороги, от ветра, от всего, что бывает за четыре года войны.
Паша обернулась.
Смотрела.
Не узнавала — или не верила, что узнаёт. Свеча мигнула. Человек сделал шаг вперёд, и свет упал на его лицо.
— Мама, — сказал он.
Голос. Вот что узнаёшь первым — не лицо, не фигуру. Голос.
Паша встала. Медленно, будто земля держала. Сделала шаг — и ещё шаг — и ухватилась за него руками, за шинель, за плечи, прижалась лицом к груди и замерла.
Иван.
Сын.
Живой.
Она не плакала. Только стояла и держала его — крепко, как держат то, что боялись потерять и потеряли, и вот оно снова здесь, живое, настоящее, тёплое.
— Мама, — повторил он тихо. — Я пришёл.
— Вижу, — сказала она. — Вижу, что пришёл.
Лида всхлипнула. Валя закусила губу. Поля сидела неподвижно — только глаза у неё стали мокрые, блестящие.
Иван поднял голову. Огляделся. Увидел стол, свечу, чёрный платок на матери. Понял всё без слов.
— Отец? — спросил он.
— Двадцать восьмого, — сказала Паша. — Апреля.
Иван снял шапку. Долго молчал.
— Не дождался, — сказал он наконец.
— Слышал, — сказала Паша. — Я говорила ему, что ты идёшь. Слышал — значит, знал.
Иван сел за стол. Поля подвинулась. Лида поставила перед ним миску. Он сидел — большой, живой, со своими четырьмя годами за плечами — и смотрел на огонь свечи.
За одним столом: радость и горе. И не разобрать, где кончается одно и начинается другое.
Потом были дни — тяжёлые, долгие, полные работы и ожидания. Паша выходила в поле, Иван помогал по хозяйству, Лида смотрела на дорогу — не идёт ли кто ещё? А Победа пришла утром 9 мая.
Бабы были уже в поле — майское поле не ждёт, земля тёплая, сеять надо. Шли с узелками, переговаривались негромко, думали каждая о своём.
И вдруг — со стороны сельсовета, где стоял репродуктор на столбе — голос. Громкий, до боли знакомый голос Левитана.
Сначала не поняли. Переглянулись.
Потом какая-то девушка, что бежала от конторы через поле, закричала — тонко, на весь белый свет:
— Бабы! Конец войне! Конец!!!
Стояли. Не двигались. Будто земля держала ноги.
Потом Авдотья Коноплёва опустилась прямо в борозду — на колени, в мягкую пашню — и закрыла лицо руками. Плечи у неё тряслись. Она не плакала никогда — на людях не плакала, это все знали. А тут — плакала. И никто не стыдился смотреть.
Дуняша прижала к себе Таньку — крепко, молча.
Паша стояла прямо. Смотрела куда-то — не на поле, не на небо — внутрь себя, в то место, где четыре года жило это слово: скоро. И вот оно пришло.
Пели соловьи.
Это было странно. Странно, что именно они пели в эту минуту. Будто ничего не знали о войне. Будто всегда так пели и будут петь.
Победа! Эта долгожданная победа заполнила всё пространство. Сама природа ликовала. Сирень у заборов стояла в цвету — белая и лиловая, тяжёлая от запаха. Черёмуха цвела по балкам. Май был такой, каким и должен быть май — синий, звонкий, живой.
И в этом была какая-то невыносимая правда: что природа не останавливается. Что она цвела и во время войны — и сейчас цветёт. И будет цвести.
А по Центральной улице теперь уже часто проходили солдаты. Они возвращались домой.
Возвращались не все сразу. Кто-то задержался на границе, кто-то долечивался в тылу, а кто-то ещё воевал на Дальнем Востоке. У колодца бабы судачили:
— Сказывают, с западу уже идут. А с востоку — нет ещё.
— С Дальнего Востока, сказывают, только в августе ждать.
— И раненые ещё в госпиталях. Не всех сразу отпускают.
— Значит, до зимы будут идти, — вздохнула Паша. — Ничего, дойдут. Лишь бы живыми.
Не строем — просто шли. Кто один, кто двое. Свои и чужие — из соседних сёл, из дальних, шли через Ниновку домой или мимо дома, потому что дороги тут сходились.
Кто хромой. Кто без руки. Кто с палкой. Кто на костылях — неловко, медленно, но шёл. Лица усталые, прокалённые, с чем-то таким в глазах, чему ещё не нашлось названия.
Ниновка стояла у дворов.
Семьями — у каждых ворот своя семья. Смотрели издали. Приглядывались — неужели он? Неужели живой? Вглядывались в походку, в плечи, в то, как несёт голову — потому что человека узнаёшь задолго до того, как видишь лицо.
И вот — бежала навстречу женщина, кричала — имя, просто имя, без слов. И солдат останавливался. И они стояли — обнявшись, посреди улицы, посреди всей Ниновки.
И не было на всём белом свете радости большей, чем эта.
Каждая семья налаживала новую жизнь, мирную, к которой тоже нужно привыкнуть, приспособиться.
А жизнь шла. Рождались дети, засыпала земля на военных могилах, плакали соловьи по ночам, и Оскол всё так же нёс свои воды. Ниновка залечивала раны — медленно, трудно, по-своему.
В хате было тихо. Паша вернулась домой поздно. Иван спал — впервые за много лет по-настоящему, без войны под веками. Лида сидела у окна.
Паша сняла платок. Повесила у порога. Подошла к окну — встала рядом с Лидой.
За окном была майская ночь. Соловей пел — неостановимо, самозабвенно, на весь тёмный сад.
— Слышишь? — сказала Лида тихо.
— Слышу, — сказала Паша.
Помолчали.
— Отец бы услышал, — сказала Лида.
— Слышит, — сказала Паша. — Куда денется.
Соловей пел. Сирень пахла в темноте. Оскол шумел внизу — живой, вечный, свой.

Продолжение тут:


Рецензии