Опилки и глина

В Линденфельде улица упиралась не в рынок и не в ратушу, а в кованую калитку, за которой начинались липы. За липами стоял дом из тёмного кирпича, вросший боком в ограду так плотно, что с северной стороны на его стене был мох. В этом доме жил Август Келлер.
Ростом он вышел выше печного дыма и, входя в низкую дверь, привычно наклонял голову даже тогда, когда притолока позволяла пройти прямо. Борода у него была цвета дорожной пыли, на скулах пробивалась ранняя проседь. Ладони были широкие, кожа на них загрубела от черенка, и никакой щёлок не брал рыжую глину, въевшуюся в складки. Хлеб он ел медленно: сперва вдыхал запах корки, потом макал её в крупную соль и запивал водой из колодца.
Двадцать лет назад он пришёл в этот город с балаганом. На афише, напечатанной на желтой бумаге, его звали Рыжий Август. Во втором отделении он выходил в мешковатых штанах, с лицом, выбеленным мелом, и нёс на вытянутых руках череп из папье-маше. Публика требовала, чтобы он говорил с ним, как с соседом, и Август говорил — высоким, нарочно ломким голосом, будто слова застревали у него в горле. Смех в зале был коротким и сухим, как горох, рассыпанный по доскам.
Труппа распалась под Касселем. Август вернулся в родные места без денег. В Линденфельде умер прежний копатель, и община отдала ему дом у ограды. В первый день он взял заступ и понял, что лопата входит в местную землю с тем же звуком, с каким в балагане падал на опилки мешок: глухо, увесисто, с отдачей в плечи.
Марта, его жена, была маленькой, с узкими запястьями. По утрам она кашляла в платок, который потом прятала в рукав, и целый день вязала. Не саваны — их заказывали в городе, — а толстые носки для приюта. В доме пахло отваром чабреца, сырым полотном и квашеной капустой из кадушки в сенях. Три дочери спали за печью под одним одеялом и делили между собой гребень, кружку молока и работу: кто чистил морковь, кто ощипывал гусей, кто подшивал подол.
Дочери уехали одна за другой. Анна вышла за столяра из Бремена, который не хотел надевать мундир, и уплыла в Милуоки. Через полгода она вызвала Лину, Лина вызвала Клару. Письма приходили на тонкой бумаге, внутри лежали доллары, сложенные вдвое. Марта плакала над каждым конвертом и прятала деньги в жестяную коробку из-под леденцов. На эти деньги Август перекрыл крышу школе, купил новую лопату с буковым черенком, но своего дела не бросил.
Марта умерла в марте. Земля была тяжёлая, с прожилками льда; пришлось долбить ломом. Август копал сам, не позвав Петера, который к тому времени числился могильщиком при общине, но терял инструмент после первой кружки. Он опустил гроб, выровнял холмик руками и поставил в изголовье камень без надписи. Семь дней сидел на низкой скамье, сколоченной из дубовых обрезков, и слушал, как в ветвях возятся грачи.
Пастор Беккер сказал: довольно. Августа переселили в комнату при сапожной мастерской у реки, а в его дом въехал Петер с женой и тремя мальчишками. Свахи засуетились сразу. Ему предлагали вдову булочника, предлагали девицу из Мюнхена с приданым. Он отказывался, глядя в пол. Потом привели Грету.
Грета служила кухаркой у пастора. Говорили, она не могла сварить яйцо так, чтобы желток остался целым. Роста она была ещё меньше Марты, ходила в стоптанных туфлях, спала по двенадцать часов, свернувшись под одеялом. Когда её привели, она села на край стула, посмотрела на Августа светлыми глазами и сказала:
— Мне всё равно, где спать.
В новом доме на рыночной площади Грета заняла спальню и почти не покидала её. Лежала под двумя одеялами и смотрела на потолок, где расплывалось пятно от протечки. Когда Август приносил ей тарелку с картошкой, она ела медленно, будто пережёвывала не еду, а время. Разговор не складывался. Вечером он уходил к ограде, брал старую лопату и шёл через весь город к калитке. У ворот останавливался и вдыхал воздух, в котором не было ни печного дыма, ни навоза с площади, — только прелая листва и холодный камень.
Петер копал плохо. Август стал ему помогать. Полол грядки, которые когда-то полола Марта. Ночевал у Петера на соломенном тюфяке, постеленном прямо на пол. Домой приходил только к субботе, слушал, как тикают ходики, и снова уходил. На вопрос, зачем ему это, отвечал:
— Там я дома.
Летом пришла болезнь. Сначала слёг мельник, потом дети пекаря, потом сам пекарь. Доктор велел кипятить воду и не трогать неспелые яблоки. Не помогло. Улицы зарастали лебедой. Аптекарь запер ставни и умер за ними. Петер с семьёй бежал в соседнее село и там же слёг.
Август остался один — с заступом и кувшином водки. Он ходил от дома к дому, растирал старикам груди и животы жёсткими ладонями, поднимал на руки тех, кто уже не дышал, и нёс их через весь город к яме за оградой. Шил рубахи из того самого льна, что оставила Марта, и сам опускал тела. Руки у него были такие, что тепло от них проходило сквозь кожу.
В конце августа он копал для старой органистки. Земля после дождей была как тесто. На глубине лопата ударила во что-то твёрдое. Август разгреб землю пальцами и поднял череп. Кость была желтоватая, с тёмным налётом внутри глазниц. Один верхний клык был золотым. Он обтёр находку рукавом и, сам не понимая зачем, положил её на край ямы, как клал реквизит на бочку.
Ветер прошёл по липам, с ветки сорвался сухой лист. Август посмотрел в пустые глазницы и произнёс вполголоса тем самым высоким голосом, которым в балагане говорил за мёртвого шута. Ответил себе нынешним — грудным, будто из бочки.
Он не бросил череп обратно в оплывшую глину. Сел на край, свесив ноги внутрь, и положил череп на колено, как кладут ковш, чтобы не расплескать воду. Кость была легче, чем казалась в земле, и от неё шёл ровный холод — не сырой, а сухой, будто внутри долго держался воздух без дождя. Золотой клык поймал низкий свет и удержал его на мгновение, потом отдал обратно тусклым пятном.
Высоким голосом, тем самым, что жил у него под языком со времён балагана, Август спросил:
— Ну, господин, как поживаете без шапки?
И ответил себе из груди:
— Лежу. Слушаю, как вы копаете.
Разговор не был игрой. В балагане он держал папье-маше на вытянутых руках, и зал отвечал коротким, рассыпчатым смехом. Теперь зала не было. Были липы, грачи и запах влажных корней. Он провёл большим пальцем по надбровной дуге, стёр налипшую землю. Под пальцем открылась гладкая поверхность с едва заметными порами, в которые въелась пыль десятилетий.
— Ты кто будешь? — спросил высокий. — Пекарь? Музыкант? Тот, что в Касселе падал с трапеции и вставал, кланяясь?
Низкий не торопился. Он смотрел в глазницы, где собралась тёмная вода, и видел, как в ней колышется его собственное отражение, разбитое на две половины.
— Я тот, кого ты носил, — ответил он. — Сначала из клея, потом из глины.
Август кивнул. В плечах стояла привычная усталость, как после целого дня работы. Он завернул череп в мешковину, сунул под мышку и пошёл к дому Петера. В сенях пахло квашеной капустой и чабрецом, которого давно не было. На полке над печью стояла жестяная коробка Марты. Он положил свёрток рядом и накрыл краем холста, чтобы не пылился.
Грета умерла в начале сентября, без жалоб. Утром Август принёс ей воды, тронул за плечо, и плечо осталось неподвижным. Лицо у неё было спокойное, будто она наконец досмотрела сон до конца. Он обмыл её сам, одел в синее платье, в котором она стояла под венцом, и отвёз к западной ограде, где лежал её отец. Холм получился низкий, аккуратный. Август пригладил его ладонями и вернулся к калитке.
После болезни город долго отмывался известью. Петер не вернулся. Его младший сын забрал узел с рубахами и ушёл пешком в сторону Ганновера. Дом у ограды снова опустел. Община отдала Августу ключ без разговоров. Он вымел пол, принёс скамью из дубовых обрезков, поставил заступ у двери. Череп перенёс на подоконник, куда утром падал свет.
Вечерами он разговаривал. Ставил перед собой кружку воды, клал рядом ломоть хлеба с крупной солью и смотрел, как золотой клык ловит отблеск лампы.
— Ты помнишь опилки? — спрашивал высокий.
— Помню глину, — отвечал низкий.
— Тебе хлопали.
— Мне молчали.
Оба голоса были его, и оба были правдой. В первом жил мальчишка в набеленном лице, который учился падать так, чтобы не ушибиться. Во втором жил мужчина, который учился опускать гроб так, чтобы не дрогнули руки. Между ними не было спора — только перекличка, как между двумя берегами одной реки.
Дочери слали письма. Анна прислала фотографию внука в матроске, Лина — записку о новой лавке, Клара — засушенный кленовый лист. Доллары приходили сложенными вдвое. Август относил их пастору Беккеру, а себе оставлял муку, соль и керосин. По субботам к калитке приходили подмастерья и девушки из швейной, садились на бревна, которые он нарочно положил у входа, ели принесённые яблоки. Спрашивали, не страшно ли ему одному. Он отвечал, что страшно бывает в городе, где двери хлопают, а здесь двери не хлопают.
Зимой снег завалил дорожки по верхнюю перекладину калитки. Липы стояли белые, каждая ветка склонилась под снегом. Август расчищал проход с утра; пар от дыхания оседал в бороде ледяными иглами. Мимо проезжали сани. Возница придержал лошадь и крикнул:
— Отец Август, помочь?
Он опёрся на черенок, выдохнул облако и сказал:
— Спасибо. Сам.
— Не мёрзнешь?
Август посмотрел на ряды холмиков, на ворон, оставлявших на снегу крестики следов, и ответил:
— А почему мне должно быть холодно?
Весной, когда земля оттаяла на полштыка, он взял заступ и пошёл к могиле Марты. Отмерил два шага в сторону, снял дёрн и отложил, как снимают скатерть. Копал медленно, выбрасывая землю небольшими пластами. К полудню яма была ему по грудь. Он вылез, отряхнулся и сел на край, свесив ноги внутрь. Внизу собралась тёмная вода, и в ней отражалось небо.
Он принёс череп и положил его на вынутую землю.
— Вот и пришли, — сказал он своим обычным голосом, без высокого регистра.
— Пришли, — ответил он же, и в этом ответе не было ни эха, ни чужого рта.
Он сидел долго, пока свет не стал серым. Потом поднял череп, обтёр рукавом и положил обратно в землю — чуть в стороне от своей недокопанной ямы, на глубину ладони. Присыпал, пригладил.
После этого взял лопату и пошёл к дому, где на подоконнике остывала кружка, а в печи потрескивали угли. За спиной липы стояли неподвижно, и в их ветвях устраивались на ночь грачи, переговариваясь хриплыми голосами.


Рецензии