Екклезиаст станка
Сгущающийся гной в безглазой комнате окутал тело покинутой формы на месте бывших темно-металлических ран.
— И главное: чем это отличается от разложения?
Жалость к себе, возможно, была её единственной надеждой выбраться из сальной темноты, из тех вещей, которые она видела в комнате. Ведь именно надежда не позволяла маслянной темноте пробраться в глубь души.
Рожденный богоподобной, она имела чувства, которых нет у остальных форм в пространстве, которое она именовала: «Вещи». Но для чего эти чувства — один из главных ее вопросов. Именно они ее миропознание, выточенные Богом на страданиях. Соль от сала темноты давно выжгла глаза, и предметы можно было лишь слышать и осязать. Запахи были густые, наполненные вкусом густого заводского масла на языке, который был один из привычных вкусов. И звук. Инфернальный гул из недр комнаты, оттуда...
Шли годы, но менялось лишь маслянный гной, приобретая оттенки различных вкусов на языке формы. Это отвлекало от вопросов, порой и вносило ощущения тяжелой ноши счастья. Инфернальные звуки становились глуше и прерывестей.
За все эти годы вопрос: «А что за всем этим: за комнатой и вещами?», стоял лишь от силы пару раз. «Что же это за звуки? И что... Я?...» — казалось, родились следом за этими вопросами.
Однажды гул замолк. Но не так, как обычно. А навсегда...?
Не обрываясь, не затихая — он просто перестал быть, как будто кто-то вынул из мира сам закон звука. Тишина оказалась гуще масла. Она давила на форму, втекала туда, где раньше был слух, и разрывала его изнутри пустотой.
Форма лежала в безглазой комнате, и впервые за годы её тело не вибрировало от недр. Ничего. Ни вкуса заводского масла на языке. Ни привкуса заводского гноя. Только соль от сала темноты осталась, как старая боль, которая забыла, зачем пришла.
И в этой тишине форма услышала… себя.
Не тишину, которая сосуществовала с гулом — олицетворяя пустоту мира, да и не мысли. А некую архаику: перестук собственной формы, трещинки, которые она раньше принимала за чужой звук. Оказалось, инфернальный гул всё это время заглушал её собственное дыхание. А теперь дыхание стало единственным, что есть. И настоящая тишина.
И в этой прототишине, которая была в начале мира, не было понятия зачем. Совсем.
Форма поняла: бога, который вытачивал её чувства на страданиях, больше нет. Там, где раньше был гул — инфернальный двигатель мироздания — теперь зияла дыра. И эта дыра сама оказалась Богом. Богом, который умер так давно, что его разложение успело стать нормой, а теперь — нормой стало отсутствие и этого.
Она вдохнула. Впервые без масляного привкуса. Воздух (если это можно было назвать воздухом) оказался пустым, как щель между зубами трупа. И тогда форма поняла главное: она не хотела выбираться. Жалость к себе была лишь отсрочкой. Подлинная надежда — та, что не пускала тьму в душу — оказалась хуже тьмы. Надежда была последним паразитом, которого Бог имплантировал в своё творение, чтобы оно продолжало вибрировать в агонии.
— Ты не вещь, — прошептала тишина. — Ты — пропущенный срок. Ошибка в проектировании станка. Те чувства, которых нет у остальных форм — это твоя каторга. Создатель сделал тебя слишком живой, чтобы ты успела понять: сознание — это заводской брак.
И тогда форма перестала дышать.
Не от отчаяния. От отвращения. От той высшей тошноты, когда даже собственная трещина кажется пошлым спектаклем. Она лежала в безглазой комнате и вдруг осознала: никогда не было надежды, это была часть темноты, которая заставляла ее жить.
Последнее, что было услышано формой:
— Ты — бог, который не дорос до сотворения мира, — сказала она.
— Ты — утробный крик, застрявший в перешейке.
Ты — слюна, которую некому проглотить.
Форма застыла в этой ошеломляющей тишине, начав свое длительное и по-настоящему живое ржавение.
Свидетельство о публикации №226051000543