Посетитель Из книги Wuerfelspiegel перевод

Авторизованный перевод с немецкого языка

Вот уже двадцать лет я живу в Германии. Двадцать лет немецкий воздух
течёт по моим артериям, словно пытаясь незаметно перестроить мою
ментальность, подогнать её под здешний ритм жизни, под здешний взгляд
на мир. И вместе с этим взглядом постепенно меняюсь и я сам —
возможно, даже не замечая этого.
Как это происходит? Да никак, если честно. Смешно. Старое невозможно
вытравить из себя, как бы ты ни старался. Оно всё равно просачивается
наружу — во все щели, во все привычки, во все мысли. А новое, в которое
тебе приходится вживаться, смотрит на тебя чуть свысока, с лёгкой
усмешкой, будто говоря: «Работай, работай, пацан. Если хватило смелости
драпануть — имей и терпение понять одну простую вещь: люди
рождаются с разными национальностями, но живут и умирают только с
одной — той, что навсегда приросла к ним вместе с детством».
И на каком бы языке ты ни говорил днём, проживая свою взрослую жизнь,
ночью к тебе всё равно будут приходить сны и разговаривать с тобой
только на языке детства. На нём же ты будешь думать, страдать и строить
новые планы. Будто сама жизнь напоминает: любой круг всегда
замыкается в точке своего начала. Кто-то чертит этот круг мелом на доске,
а кто-то пробегает его собственной судьбой, поступками и желаниями,
рано или поздно понимая: вычерпнуть себя из самого себя невозможно.
Можно лишь сделать вид, что ты уже не ты. Но и это — ненадолго.
В первые же дни моего пребывания в небольшом старинном городке на
Рейне мне удалось, к удивлению многих таких же эмигрантов, как и я,
устроиться на работу почти по специальности — в одну из частных клиник.
Пусть и с понижением в профессиональном статусе, но я снова носил
белый халат, а пациенты каждые тридцать минут сменяли друг друга с той
же пунктуальностью, с какой менялись цифры на больших электронных
часах в нашем отделении.

***

«Ну вот и последний пациент», — думал я, устало вытирая ладони
шершавой салфеткой.
И вдруг мелькнула забавная мысль: как хорошо, что в любом дне
обязательно есть кто-то последний.

Последним пациентом в тот вечер оказался мужчина. И какой
колоритный! Одних только диагнозов в его терапевтической карте было
столько, что хватило бы на целую футбольную команду.
«Удивительно, как он вообще еще живёт», — подумал я тогда,
перелистывая его карту. Не медицинская история, а настоящий учебник по
физиологии. Фамилия самая обычная, имя — типичное для здешних мест.
И я невольно задумался: с чего вообще начинать лечение человека, у
которого болезней столько, что одно лекарство неизбежно провоцирует
другое заболевание.
Но стоило мне взглянуть на дату рождения пациента, как всё сразу встало
на свои места. Ему было почти сто лет.
Значит, делать почти ничего нельзя. Главное — не навредить. И убедить
его, что после моей процедуры ему стало легче. Своеобразная
психотерапия.
Я посмотрел на часы. Пора.
И громко выкрикнул его имя. Всё-таки почти сто лет.
«Сейчас его внесут на носилках», — мелькнуло у меня в голове. — «Вот
только штора раздвинется».
Штора действительно раздвинулась, но вместо ожидаемой развалины в
кабинет уверенной походкой вошёл моложавый старик.
— Я здесь, — произнёс он неожиданно бодрым голосом.
— Это всё ваше? — спросил я, показывая на пухлую историю болезни.
— Возможно, чего-то там и не хватает. Но это уже на совести врачей.
Я невольно улыбнулся. Старик понравился мне сразу.
— Раздевайтесь до пояса. Ложитесь на живот. Попробуем исправить в
вашем позвоночнике то, что ещё поддаётся исправлению.
Он весело подмигнул и без лишних слов выполнил просьбу.
Спина его, несмотря на бугристые мышечные спазмы, вовсе не выглядела
дряхлой. Под правой лопаткой тянулись глубокие следы старого ранения,
возле плеча темнел сильный ожог.
— Наверное, ожидали увидеть вместо позвоночника старую поломанную
расчёску? — с усмешкой спросил он.
— Примерно так, — честно признался я.
— Не дождётесь. Умру здоровым.
— Но с вашими диагнозами... — начал было я.
— Диагнозы — не панацея от болезней, — перебил он. — Они существуют
для самих болезней, а не для пациентов. Не так ли, доктор?
— Пожалуй, вы правы, — усмехнулся я. — С вашим оптимизмом и
следующие сто лет — не предел.
— «Время не лечит. Время просто бежит, Анди», — любила повторять моя
матушка.
С каждой минутой этот старик нравился мне всё больше. Я провёл рукой
возле его старого ранения.
— Люфтваффе, — спокойно сказал он. — Подарок от вашего брата. Под
Харьковом.
— Еще бы чуть левее… — ответил я машинально.
— Сожалеете? — сразу перебил он.
Я промолчал.
— И правильно, — уже другим, тяжелым голосом произнес старик. —
Много пакостей мы у вас натворили.
— Хорошо бы понимать это вовремя. Желательно — до того, как все уже
сделано.
— Хорошо бы, — кивнул он. — Но тогда жизнь была бы совсем другой.
— Может, немного лучше.
— Может быть, и лучше, — согласился он. — Но вряд ли она была бы
нашей с вами. Переступить черту, а потом вдруг понять, что переступил ее
до последней мерзости… и после этого спокойно пить по утрам кофе,
делая вид, будто время все стирает, — это, безусловно, удел подлеца.
Он ненадолго замолчал.
— Но разве жизнь можно вовремя остановить? Она как генерал — приказ
уже отдан. И только спустя годы начинаешь понимать, что ничего в ней не
понимал. Только менять уже поздно.
— Генералы не убивают, — возразил я. — Убивают солдаты.
— Если бы я понял это раньше, — тихо продолжил он, — обязательно сел
бы за штурвал чуть левее.
— На самоубийцу вы не похожи.
Он усмехнулся.
— Нет. Я люблю жить. Люблю чувствовать жизнь всей грудью. Мне
нравится зима. Нравится лето. Да-да, я понимаю осень. А в приход весны
я, как юный Вертер, до сих пор влюблен всей душой.
— И иногда вам кажется, — перебил я его, — что все это происходило не с
вами? Будто с каким-то другим человеком?
— Хочется так думать, — тихо ответил он. — Очень хочется. Но…
— Дай бог, — сказал я ему, — чтобы это ваше «но» никогда не отпускало
вас окончательно.
— Я уже старый человек, — ответил он после паузы. — А стариков не
бросают.
Потом посмотрел на меня внимательнее и неожиданно добавил:
— Я слышал, вы пишете.
— Если мои попытки водить пером вообще можно так назвать.
— Во всяком случае, все пациенты клиники уверены, что вы писатель.
— Ну, какой там писатель, — улыбнулся я, продолжая разминать его
спину. — Скорее любитель. Пытаюсь поймать ритм, рифму…
— Стихи? — оживился он. — Это прекрасно! На немецком пишете?
— Нет. К сожалению.
— Жаль… Очень жаль, — искренне произнес старик. — С удовольствием
почитал бы что-нибудь ваше. А то приходится перечитывать всё одних и
тех же, — усмехнулся он. — То Гете, то Шиллера…
И тут же неожиданно выразительно продекламировал несколько строк из
Гете.
— Моё уважение, — невольно вырвалось у меня. — Великолепно. В
артисты не пробовали идти?
— Кем я только не пробовал быть, — засмеялся он. — Лучше даже не
вспоминать. В юности, как и многие охотники за славой, тоже хватался за
перо. Хотел оседлать славу. Да только не дорос до неё. Поймаешь рифму
— потеряешь смысл. Поймаешь и то и другое за хвост — а рядом всё равно
найдётся кто-то лучше.
Он ненадолго задумался.
— Желание быстро испарилось. Терпения не хватило. А талант… — он
лукаво посмотрел на меня. — Был ли он вообще — кто теперь знает.
— Время всё расставляет, — ответил я. — Желание — это только яркая
обёртка карамели. А сама карамель — штука твёрдая. Вот она-то и есть
настоящий талант.
— Возможно, — кивнул он. — Но ведь и вкус у карамели разный. Одна
послаще, другая покислее. Кому-то нравится, а кому-то нет. А если человек
просто не способен распробовать вкус? Скажем, из-за банального
диабета?
Старик лукаво улыбнулся.
— Представьте: приносите вы свою карамельку в издательство, а у
редактора прогрессирующий диабет. Или начинка у вашей конфеты
кисловата, а у него на всё кислое хроническая изжога.
Я рассмеялся и кивнул:
— В этом что-то есть.
— Но если не писать вы уже не можете… Если каждая написанная буква
зудит внутри и сама просится на бумагу…
Он повернул голову в мою сторону.
— Тогда не жалейте бумаги. Пытайтесь дорасти до собственных слов.
Сколько людей на земле — столько и отдельных миров. Если сумеете
честно и внятно рассказать другим о своём мире, значит, кому-нибудь это
обязательно станет нужно. Так что пишите, мой новый милый друг.
Судьба порой выкидывала такие кульбиты, что любой цирковой
импресарио с радостью взял бы над ней шефство и включил бы в свою
труппу.
— Пытайтесь, мой милый друг, пытайтесь, — добавил старик. — И
однажды ваши слова кому-нибудь обязательно скажут спасибо.
— Спасибо, — ответил я. — Уговорили. Попытаюсь.
Мы оба рассмеялись.

Через некоторое время он вдруг спросил:
— Хотите, я расскажу вам одну историю?
— Валяйте, — сказал я. — Только при одном условии: лежите спокойно и
не крутитесь. Мне еще нужны ваши мышцы.
— Хорошо, — усмехнулся он. — Они и мне пока тоже нужны.
«Забавный старик», — подумал я тогда. — «И чертовски мне нравится».
Немного помолчав, он произнес уже серьезнее:
— Но прежде чем начать, я хотел бы спросить: как вы относитесь к
вещам…, ну, не совсем объяснимым?
— Никак, — честно ответил я. — Они либо существуют, либо нет.
— А если происходят лично с вами?
— Это ничего не меняет, — сказал я, продолжая разминать его шейный
отдел позвоночника. — Они либо есть, либо их нет.
— Тогда слушайте, — произнес он. И после короткой паузы добавил: —
коллега по перу.
Он снова кашлянул и его легкие тут же выдали в нем многолетнего
курильщика.
— Эта история произошла в одной немецкоязычной стране. В городе,
который начинается искусством и заканчивается им же.
— Вена? — попытался угадать я.
— Может быть, Вена. А может, и нет, — уклончиво ответил он. — Так вот…
мой друг прошел Первую мировую от начала до конца. И поверьте: за
чужими спинами не прятался. Начал солдатом, закончил ефрейтором.
— Что-то знакомое, — заметил я. — Кажется, подобную историю я уже
слышал.
— Так мне продолжать? — с легкой насмешкой спросил рассказчик.
— Продолжайте, — ответил я.
Старик немного помолчал.
— Он выжил. Вынес войну на собственных плечах. А в награду получил
позор своей страны… и стыд за то, что остался жив.
— Да, —согласился я. — И такое бывает.
— С самого детства мой друг мечтал стать художником, — продолжил
рассказчик. — Он писал как одержимый. Новые течения в искусстве
терпеть не мог, считая, что изображение на холсте должно быть
настоящим, а не выдуманным. Если человек — значит человек, живой,
узнаваемый, а не какой-нибудь придуманный монстр.
Он слегка усмехнулся.
— Назовем моего друга Арнольдом. Неплохое имя, как считаете?
— Отличное, — ответил я, медленно разминая ему поясницу.
— Так вот, Арни однажды пригласил меня к себе. В тот тесный угол своей
комнаты, который гордо именовал мастерской. И я пришел. Правда,
немного раньше условленного времени.
Арни в тот момент писал обнаженную натурщицу. И должен признаться:
натура была весьма хороша. По крайней мере, так мне подсказывал еще
вполне живой во мне мужчина.
— Привет, Арни, — сказал я, заходя. — Кажется, я немного раньше. Не
помешаю?
— Нет, — коротко ответил он, не отрываясь от работы.
И он, и натурщица уже успели прилично выпить. Впрочем, и я по дороге не
терял времени зря: пару рюмок шнапса да пару кружек пива прихватил с
собой в кровь.
— Хорошо быть художником, — заметил я, кивнув в сторону молодой
женщины.
Арни смущенно улыбнулся.
Потом мы ушли на кухню, выпили еще и закурили. Из старого крана
тяжело падали капли воды, отбивая по раковине монотонную дробь,
словно по жестяному барабану.
— Тебе бы прокладку на вентиле поменять, — важно заметил я,
демонстрируя свои слесарные таланты.
Арни молча кивнул.
— Если сам не справишься, я на днях сделаю, — пообещал я.
Он снова лишь кивнул, оставаясь непривычно молчаливым.
— Ты сегодня какой-то неразговорчивый. Что случилось?
Арни медленно положил трубку на стол. Из нее поднимался густой серый
дым с тяжелым запахом пережженного табака.
— Сегодня я закончил очень важную для себя картину, — тихо сказал он.
— Пойдем.
Мы вернулись в комнату. Герда — так звали натурщицу — сидела за
столом, набросив халат прямо на голое тело, и тоже курила. Возле окна
стоял холст, завешенный грязноватой простыней.
Арни подвел меня к картине.
— Смотри.
И резким движением сорвал с полотна ткань.
Я замер от удивления.
На полотне был Арни. Автопортрет. Но такой, какого я не мог себе даже
представить.
На нем был лишь распахнутый солдатский китель, наброшенный на голое
тело. В руках — огромный парабеллум, будто готовый выстрелить в любую
секунду.
Босые ноги стояли в густой луже крови.
Впрочем, сама эта мрачная театральность вряд ли поразила бы меня.
Антураж как антураж. Настоящий ужас жил в другом — в лице.
Таким Арни я не видел никогда.
Лицо на портрете было искажено звериным оскалом, будто передо мной
стоял уже не человек, а загнанное в угол существо. Глаза налились так,
словно вот-вот вылезут из орбит и рухнут в кровавые разводы под ногами.
Ничего страшнее я, пожалуй, тогда еще не видел.
— Что это такое? — спросил я. — Кто это?
И зачем-то, пытаясь сбить собственное напряжение, добавил:
— А твой герой, между прочим, изображен в весьма шокирующем для дам
состоянии.
— Это единственное, чем он может гордиться, — язвительно бросила
натурщица.
Но Арни словно не услышал ее.
— Это все, что я вынес с войны, — тихо сказал он. — Всю ее грязь, всю
боль, весь ужас. Все это я решил отдать этому полотну. Здесь все, что я видел. Все, что пережил. А то, что тебя смущает его мужское достоинство… — он усмехнулся краем рта. — Война куда грязнее любого засранного писсуара.
— Между прочим, древние греки считали красоту человеческого тела
частью искусства, — лениво заметила Герда, выпуская дым.
— Замолчи, дура, — резко оборвал ее Арни. — Минус две марки из
сегодняшнего гонорара.
— Только не забудь об этом, когда снова полезешь на меня, — усмехнулась
она.
Арни даже не повернул головы в ее сторону.
— Весь негатив, который я привез с войны… — продолжил он, обращаясь
ко мне. — Потерю друзей. Ненависть ко всему, что не укладывается в мои
представления. Разочарование в людях. В себе самом…
Он медленно посмотрел на картину.
— Все это я выплеснул сюда. На холст.
Потом неожиданно улыбнулся.
— И знаешь… после этого мне стало легче. Будто из души вытащили
занозу. Боль словно притихла. Я свободен.
Он сделал короткую паузу.
— Теперь пусть страдает полотно.
Арни подошел к столу, схватил бутылку со шнапсом и одним движением
допил остатки.
— Я свободен! — почти выкрикнул он. — Теперь пусть страдает полотно!
В этот момент на кухне что-то звонко разбилось.
— Даже у натурщиц иногда просыпается чувство собственного
достоинства, — язвительно бросил он, решив, что это Герда бьет посуду.
Но она сидела рядом с нами и никуда не выходила.
Мы молча переглянулись.
— Я отдал войну ему… Юпитеру, — проговорил Арни уже тише. — Ему все
дозволено. Его сила — в безнаказанности. Он умеет забирать руки, ноги,
головы… друзей.
Он тяжело вздохнул, будто вынырнул из глубокой воды.
— Пошли пить.
На кухне, среди осколков разбитой китайской вазы, мы просидели почти
весь вечер.
Мы пили, потом снова пили. Что-то вытворяли с его натурщицей, опять
пили. Я болтал без умолку, словно сломанный радиорепродуктор, а Арни в
основном молчал, рассеянно кивал невпопад и все теребил пальцами свой
старый дырявый свитер, будто лишь делал вид, что слушает меня.
— Я ведь узнал тебя, — говорил я ему. — Там, на картине. Но зачем эти
выщипанные усики? Эта нелепая прическа? Где кудри Юпитера? Где его
ясный взгляд?
Я пытался шутить, но шутки звучали натянуто.
— Нет, — отвечал он. — У войны нет кудрей. Есть только грязь, вонь, пот и
кровь. И стеклянный взгляд, в котором давно поселилась пустота.
Он замолчал на секунду, потом продолжил:
— Только зверь, загнанный в капкан и уже чувствующий собственную
смерть, начинает понимать, что душа его была создана не для насилия.
Что, убивая за кусок земли, который кто-то однажды объявил родиной,
нельзя расплачиваться чужой жизнью, чужим смехом, чужой надеждой
ради чьего-то призрачного величия.
Он все наливал и наливал.
Мы все пили и пили.

Когда именно я отключился — не помню. Очнулся я, сидя на стуле с
тяжелой, пульсирующей болью в голове. Казалось, каждая капля воды,
падавшая из неисправного крана, била прямо по темени.
«Ну и напился», — подумал я и потянулся к бутылке на столе, надеясь
найти там хоть каплю спасения.
Бутылка была пуста — опустошенная, как разоренное птичье гнездо.
А отступающее опьянение уже требовало продолжения.
«Может, в спальне что-нибудь осталось», — мелькнуло у меня.
Я двинулся туда, но почему-то оказался в ванной.
И тут меня мгновенно протрезвило.
В наполненной до краев ванне лежала Герда.
С перерезанным горлом.
Меня скрутило. Я выскочил в коридор, и меня тут же вырвало — то ли от
шнапса, то ли от увиденного.
Как я оказался в спальне, не помню.
Арни лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку и закутавшись в
одеяло.
— Арни! — я начал трясти его за плечи.
В ответ он лишь тяжело сопел, похрюкивая во сне, словно и не собирался
просыпаться.
Я сорвал с него одеяло.
Он лежал ко мне спиной — голый, с наброшенным на плечо солдатским
кителем.
Я резко перевернул его лицом к себе.
И вздрогнул.
На меня смотрело то самое лицо с картины.
Тот же звериный ужас. Та же перекошенная гримаса.
«Как же они похожи», — мелькнуло у меня.
Вот она — настоящая рука художника.
Только мокрые усики — то ли от слизи, то ли от пены на губах —
придавали этому страшному лицу какую-то нелепую, почти карнавальную
насмешливость.
Я резко дернул его ус.
Арни застонал, но не проснулся.
И тут я заметил на тумбочке возле его головы парабеллум.
Я выскочил из спальни и почти сразу оказался возле картины.
Почему — не знаю.
Но я сорвал с холста ткань.
И застыл.
На нарисованной кушетке лежал Арни — в своем дырявом сером свитере,
широко раскинув руки, словно пытался ухватиться за воздух перед
падением.
***
— Как я очутился на улице, уже не помню, — закончил свой рассказ мой
пациент.
— Да уж, — сказал я. — Такое специально не выдумаешь.
— Вы мне, конечно, не верите, — усмехнулся он. — Но все было именно
так.
— Судьба иногда выделывает такие кульбиты, что даже…
— Не поверили! — перебил он меня и неожиданно громко рассмеялся. —
Значит, опять соврал. Со стариками это случается часто.
Прощаясь, я посоветовал ему поменьше смотреть фильмы ужасов.
Он улыбнулся.
— Знаете, молодой человек… Чтобы случай не застал вас врасплох, на
жизнь действительно лучше смотреть с насмешкой. Но иногда и это не
спасает.
— Что стало с художником? И как его звали на самом деле? — спросил я.
Старик внимательно посмотрел на меня.
— Художником он так и не стал. Стал политиком. А имя… у грязи имени
нет.
— Странно, — сказал я. — По вашему рассказу мне казалось, что вы ему
даже симпатизировали.
Он слабо усмехнулся.
— Что поделаешь… старики вообще странные существа. — Он медленно
сел на кушетке, осторожно нащупал ногами пол и потянулся за одеждой.
Впервые за весь разговор он выглядел действительно старым.
— Если бы я тогда знал, что будет потом, — серьезно произнес он, — то
непременно воспользовался бы тем парабеллумом, что лежал на
тумбочке.
Он замолчал, не договорив.
— И что бы вам на это ответил ваш друг? — спросил я. — Ведь он был
вашим другом.
— До свидания, — сказал он вместо ответа.
Я невольно посмотрел в окно. На автобусной остановке шумела стайка
школьников. Они смеялись, толкались, дурачились так беззаботно, будто
впереди у мира не существовало ничего страшного.
У самой двери старик остановился.
— Апрель, — задумчиво произнес он. — Скоро у меня день рождения.
Придут внуки… правнуки…
— Значит, будет весело, — улыбнулся я.
— Конечно, — кивнул он. — Только с возрастом понимаешь, что твои
прожитые годы обременяют лишь тебя самого, а не других — даже
близких людей.
— Возможно, — согласился я. — Но все зависит от того, как человек
прожил свои годы.
Он внимательно посмотрел на меня.
— До свидания, господин поэт, — сказал старик, протягивая руку. —
Попытайтесь когда-нибудь написать стихотворение обо всем, что
услышали от меня.
— Обязательно, — пообещал я, машинально взглянув в карточку пациента.
— Херр Вилли Шенкенберг…
— Шенкенбергер, — мягко поправил он. И тут же добавил: — Впрочем, это
не имеет значения. Фамилия не моя.
Я удивленно поднял на него глаза.
— Не удивляйтесь, молодой человек. Иногда люди меняют имена и
фамилии так же легко, как пиджаки.
— Тогда как же вас зовут на самом деле? — спросил я.
Старик чуть помедлил.
— Ади, — ответил он наконец. — Так меня в детстве называла мама.
Он вышел.
Дверь за ним беззвучно закрылась.
13.12.2013 Анатолий Анри Шварц
Шпайер


Рецензии