Родное
Мне не было и двух с половиной лет, когда мама впервые прочитала мне «Холодное сердце» Вильгельма Гауфа в замечательном пересказе Тамары Габбе и Александры Любарской – и все остальные сюжеты из сборника «По дорогам сказки». С тех пор имена Гауфа, Топелиуса, Уайльда, Лагерлёф – стали мне родными.
Мои первые книги стихов – «Английские песенки» в переводе С. Я. Маршака с рисунками Юрия Васнецова, «Стихи польских поэтов» с рисунками Ильи Кабакова и Генрих Сапгир – автор «Чудаков» и «Смеянцев», переводчик Овсея Дриза – с чудесными рисунками Виктора Пивоварова. Его разноцветные небеса для меня – символ детства.
Генрих Вениаминович Сапгир – мастер игры слов, поэт-лингвист, этимолог – вот кто научил меня писать стихи. Это в его «Лингвистических сонетах» я потом прочитаю:
Речь как река. Во всем — свои истоки.
Индусское уда течет в воде
И мной разгадан смысл ее глубокий:
В — влажность. О — овал. Движенье — Д.
Я слышу вой враждующих племен
Из глоток крики: Файе! Фламме! пламя!
Мы были ими, а германцы — нами
Смерд сел на пферд, а Конунг — на комонь.
Ты, я, они — из одного зерна.
Я вижу лоб священного слона...
Лингвист укажет множество примеров.
Латинский игнис и огонь — в родстве,
И на закате окна по Москве
Как отблеск на мечах легионеров.
Великолепные рисунки Эрика Булатова и Олега Васильева впервые раскрылись передо мной в «Путешествии Нильса с дикими гусями», а потом – в десятках других книг. По этим фигуркам я училась рисовать.
Сказки Андерсена сопровождались рисунками Валерия Алфеевского, братьев Траугот, Виктора Пивоварова, Ники Гольц.
«Спящая красавица» Перро представала на иллюстрациях Владимира Панова, поэтические пересказы С. Я. Маршака – в книжке с рисунками А. Тамбовкина, «Белоснежка» братьев Гримм – в витражах Тамары Юфы.
По моей просьбе, мама перечитывала мне «Три банана» Зденека Слабого и сборник польских сказок «Там, где Висла-река».
В третьем классе я нашла в детской библиотеке «Платяной шкаф» Клайва Льюиса с рисунками братьев Траугот, в четвертом – «Золотой горшок» и «Крошку Цахеса» Гофмана с рисунками Ники Гольц, примерно тогда же – «Пчелку» Анатоля Франса.
Я очень полюбила баллады о Робин Гуде в переводах Игнатия Ивановского. Они подготовили меня к Пушкину и Шекспиру.
Так немецкая, английская, шведская, французская, польская литература – стали частью моего детства и моей жизни. Они уже неотъемлемы от меня. «Воспоминание о детстве – как тысячи окон, распахнутых на все стороны света» (Гилберт Кит Честертон).
Михаил Павлович Алексеев в работе «Английская поэзия и русская литература» приводит примеры вокальных переводов Шекспира, Байрона, Томаса Мура, Бёрнса, обогативших русский песенный фольклор и ставших романсами М. И. Глинки, А. Е. Варламова и многих других композиторов.
«Шекспир в Сибири, Мильтон в рязанских избах, Байрон на Волге – не загадочные чужеземцы, а дорогие и желанные гости. Давние и прочные контакты английских писателей, не всегда догадывавшихся о том, что есть такая страна Россия, и их русских читателей, лишний раз доказывают, что подлинно гуманистическое искусство не удержать в тесных пределах одной страны, одной нации. Оно, говорящее на общечеловеческом языке правды, добра и красоты, обращено к людям разных наций, сближая и облагораживая их».
В юности я полюбила русские романтические новеллы и баллады Василия Жуковского, особенно «Замок Смальгольм».
Сергей Сергеевич Аверинцев использует его как пример для того, «чтобы усмотреть функциональное назначение экзотики. Герой сразу введен как «знаменитый Смальгольмский барон» (ну, кто же не знает Смальгольмского барона?..); а в рифму барону — Бротерстон. И дальше идет в том же роде.
Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас.
Достаточно ли сказать, что это самоцельная поэзия звучного имени? Совершенно недостаточно. Каждое имя читатель слышит в первый (а равно и в последний) раз в жизни, но интонация баллады энергично внушает ему, что в том, «чужом» мире они, должно быть, известны каждому ребенку, раз и Смальгольмский барон «знаменитый», и Анкрамморская битва — не какая–нибудь, а та самая, в которой участвовали все эти персонажи: Эверс, Боклю, Дуглас, судя по всему, настолько всем памятные, что их достаточно просто назвать…
Соль в том, что мы сразу, без малейшего перехода, из «своего» перемещаемся в «чужое», и в результате неизвестное, так и не став известным, уже имеет все права самоочевидности, так что читатель в самом буквальном смысле слова поставлен перед ним, как перед совершившимся фактом. В этом— суть романтического «местного колорита».
Дух захватывает от внезапного, пронзительного ощущения, что есть целая жизнь со всей полнотой своих связей, которой мы не знаем, но которая сама знает о себе, — и этого достаточно. Экзотика могла — чего у Жуковского никогда не бывает — вырождаться в нечто декоративное. Но не по этому вырождению должно о ней судить. Пока романтические открытия еще оставались открытиями, в их соседстве сама сенсационность экзотики подобна взрывчатой сенсационности секрета.
Мы взяты куда-то, где, вообще говоря, находиться не можем. Мы знать не знаем, кто такие Боклю и Дуглас, однако разглядываем, подглядываем мир, где эти имена естественно с полной непринужденностью бросить в придаточном предложении.
Ибо экзотика — не просто далекое. Экзотика — недостижимое.
Жуковский написал однажды: «Там не будет вечно Здесь». Но в системе его поэтики верно как раз противоположное — «там» должно предстать как «здесь». Дело такого претворения — поэзия.
Эта невозможная, но в некотором смысле решенная лучшими переводами Жуковского задача предполагает не что иное, как очень зримый, наглядный обмен признаками между «своим» и «чужим», между близью и такой далью, которая хотя и остается в пределах земной истории и географии, а значит, не тождественна метафизическому «там», однако для воображения сливается с ним, как голубизна горизонта сливается с небом".
В предпоследнем классе школы в 92 году я открыла для себя Гумилева, который никогда не покидал высшего пьедестала в моем поэтическом пантеоне.
Павел Евгеньевич Фокин пишет о нем: «Он любил звучные, «занятные» слова: «конквистадор», «акмеизм», «Мадагаскар»… Даже в таком, кажется, весьма далёком от лингвистики деле, как ухаживание за барышнями, у Гумилёва явно присутствует не только тяга плоти, но и обаяние имени. Лидия Аренс, Мария Кузьмина-Караваева, Татиана Адамович, Ольга Высотская, Лариса Рейснер, Паллада Богданова-Бельская, Мария Лёвберг, Маргарита Тумповская, Ольга Гильдебрандт-Арбенина, Анна Энгельгардт, Елена Дюбуше, Дориана Слепян, Нина Шишкина-Цур-Милен, Рада Густавовна Гейнике, Аделина Адалис, Нина Берберова – донжуанский список Гумилева больше похож на словарь, чем на записную книжку ловеласа.
В его поэзии, на первый взгляд, так мало русского, народного, а всё написанное в «народном стиле» выглядит экзотической стилизацией. Он кажется едва ли не «переводным» поэтом, «изысканным жирафом», каким-то чудом забредшим в Россию. Но вот что примечательно – в этом свойстве гумилёвской поэзии как раз очень много от национального характера. Русский человек любознателен. Ему забавна ученость. Он охотно познаёт мир, тешится басурманскими затеями. По своей природе русский человек – романтик, мечтатель, путешественник, открыватель новых земель, завоеватель. Он покорил себе одну шестую часть суши, первым шагнул в космос.
Подвиг и Мечта – главные его черты.
Он – воин и поэт.
Гумилёв воплотил в своей личности два этих коренных качества русского национального характера и с полным основанием имел право сказать:
Золотое сердце России
Мерно бьётся в груди моей».
Накануне Рождества 2007 года я встретилась со своей любимой книгой, сразу на языке оригинала. Это «Крабат» Отфрида Пройслера.
В 2022 году я перевела и версифицировала эту сказочную повесть, а сейчас работаю над пьесой в стихах по ней.
Стендаль говорил, что четверть его сознания постоянно занята сказками «Тысячи и одной ночи». О себе я могу сказать, что непрерывно мысленно пребываю в лесном пройслеровском Шварцкольме.
Туманность и схематизм внешнего облика Тонды делают его идеальным героем грез. А смысл этого образа – победа добра над злом и жестокостью.
Канторка – тоже из женских персонажей, каких в литературе немного. Она напоминает мне Эвелину из «Слепого музыканта» Владимира Короленко. И удивительно, что в сцене помолвки Эвелины и Петра, как в Козельбрухе, шумит водяная мельница.
Свидетельство о публикации №226051101175