Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Поцелуи спящей красавицы. Глава 10
На следующее утро, сразу после завтрака, как и предполагалось, Астрид и Савелия повели на серьезный разговор. До административного здания они шли вместе. Правда, Савелий держался чуть позади, намеренно замедляя шаг, глядя все время куда-то в сторону. Войдя в корпус, они разошлись по кабинетам: Астрид вошла к Марии, а Савелий — к Игорю.
На этот раз Мария была особенно строга, а Астрид сидела перед ней как провинившийся щенок, не поднимая глаз от пола. Она молча выслушала замечания, ни разу не возразив. Даже наоборот — всем своим видом показывала, насколько ей неловко и стыдно за то, что она устроила в столовой накануне. Ей еще раз подробно разъяснили правила и внутренний распорядок реабцентра, а также меры, которые будут приняты, если подобное повторится вновь. Но Астрид отметила про себя, что за все время этой тяжелой беседы ни разу не прозвучало слово об изгнании. И теперь она совершенно ясно осознала, что всеми силами хочет остаться здесь. Ею овладел животный страх перед тем миром, в котором она может вновь оказаться. Один только образ улицы вызывал внутри необъяснимый ужас. Он клокотал где-то глубоко в животе, поднимался к груди, сдавливал дыхание при мысли о том, что она снова не выдержит и вернется к прежней жизни. Она не доверяла себе и уже давно не надеялась на собственные силы. Уверенность покинула ее много лет назад, оставив после себя лишь вязкое, унизительное чувство собственной ничтожности.
После короткого объяснения Астрид отпустили, и она с облегчением побрела к любимой скамье у круглой лужайки. Вдыхая сухой морозный воздух, она почувствовала, как в носу образуются тонкие ледяные корочки. С каждым днем, проведенным здесь, ей становилось все легче. Отвратительные воспоминания о том ужасном грузовике и лицах мерзавцев, которые так жестоко над ней надругались, никуда не исчезли. Нет. Они по-прежнему жили внутри нее, прятались в самых темных углах памяти, иногда внезапно всплывая перед глазами так ясно, будто все произошло только вчера. Но боль постепенно менялась. Уже не рвала ее изнутри с прежней яростью, не бросала мгновенно в липкий ужас, не заставляла задыхаться от паники при каждом случайном воспоминании. Теперь страдание стало другим — более глухим, притупленным, словно организм, измученный бесконечными страданиями, наконец начал медленно адаптироваться и учиться жить дальше. Иногда Астрид даже ловила себя на странном, почти пугающем ощущении покоя. Оно приходило неожиданно: во время прогулки по заснеженному двору, за кружкой горячего чая, в коротких разговорах с Таней или в редкие минуты тишины перед сном. И всякий раз она сперва не верила этому чувству, будто боялась, что оно обманет ее, исчезнет, как исчезало все хорошее в ее жизни. Но покой возвращался снова.
Она начала замечать простые вещи, которые давно перестали существовать в ее жизни: как мягко хрустит снег под подошвами, как от горячего дыхания запотевает окно, как приятно ощущать тепло шерстяного свитера на коже. Мир, который долгие годы был для нее только местом боли, унижения и бесконечной борьбы за выживание, вдруг начал осторожно раскрываться с другой стороны. И это пугало ее не меньше, чем прежний ужас. Потому что вместе с этим возвращалась жизнь.
Астрид все чаще чувствовала внутри что-то давно забытое — слабое, едва различимое желание жить дальше. Не существовать по инерции, не доживать из последних сил, а именно жить. Пока еще робко, словно человек, который слишком долго пролежал во тьме и только теперь осторожно приоткрывает глаза на свет. Она понимала: раны никуда не исчезли. Они останутся с ней навсегда. Но впервые за долгие годы ей перестало казаться, что эти раны сильнее ее самой. Теперь боль напоминала ноющее чувство в ноге, где медленно срасталась когда-то сломанная кость, которую еще ломило на холоде, иногда отзывалась тупой тяжестью, но тело уже постепенно училось снова опираться на нее. Училось стоять. Училось идти вперед.
Каждодневные встречи с дочерью стали для нее главным утешением и единственной настоящей радостью. Отношения с Таней складывались куда лучше, чем Астрид могла себе представить. Она даже не позволяла себе мечтать о том, что однажды дочь сумеет ее понять и простить. И теперь Астрид чувствовала, как с каждой новой встречей по кусочкам собирается ее давно разбитое сердце. Ужас прожитых лет медленно испарялся, уступая место новым, более светлым воспоминаниям.
Но стоило ей вспомнить о болезни, которая медленно подтачивала ее корни, как страх возвращался вновь. Теперь ей было что терять. Именно поэтому воспоминания о беспечности, с которой она растратила собственную жизнь, поднимали внутри нее целый вихрь негодования и боли. Ежеминутно в ней шла беспощадная борьба: противоречивые мысли накрывали ее, словно острые волны во время шторма. Вот и сейчас, опустившись на излюбленную скамью и устремив взгляд на спящую под снегом лужайку, Астрид вновь вступила в тяжелую борьбу с самой собой. Она должна попробовать выжить. Сходить к врачу, начать пить таблетки. Сейчас от ВИЧ уже не умирают так быстро, как раньше. Люди живут годами. Работают, любят, растят детей, стареют. Значит, и у нее еще может быть шанс. Ей нужно как можно скорее начать лечение, перестать прятать голову в песок, перестать смотреть на себя как на человека, которому уже вынесли приговор. Нужно начать молиться, в конце концов. Не потому, что она вдруг стала святой или по-настоящему уверовала, а потому что внутри нее уже не оставалось ничего, кроме отчаянной потребности хоть за что-то ухватиться. И не просто жить, а жить так, чтобы хоть немного искупить все то, во что она превратила собственную жизнь. Но именно здесь и начиналась самая тяжелая борьба. Потому что одна часть ее души отчаянно тянулась к свету, к этой неожиданно появившейся надежде, а другая продолжала упорно тащить ее обратно — в грязь, в привычное саморазрушение, в бесконечное чувство вины. Сейчас Астрид казалось, будто внутри нее живут два разных человека. Один — измученный, испуганный, но все еще живой — пытается подняться с колен, вдохнуть полной грудью, поверить, что все еще можно исправить. А второй тихо и зло шептал ей, что такие, как она, не меняются. Что слишком поздно. Что после всего пережитого, после всей той мерзости, через которую она прошла и которую сама впустила в свою жизнь, ей уже не выбраться.
И хуже всего было то, что она до сих пор не знала, какому из этих голосов верить. Иногда надежда вспыхивала внутри так ярко, что у нее начинало болезненно щемить в груди. Астрид вдруг начинала лихорадочно думать о будущем: о лечении, о работе, о маленькой съемной квартире, где можно будет спокойно пить чай по вечерам и не бояться, что среди ночи кто-то выбьет дверь. Ей хотелось хоть раз в жизни пожить по-человечески — тихо, чисто, без вечного ужаса и унижения. Оставить бесконечные поиски любви и принять свое одиночество как дар, как свободу, которой у нее никогда не было. Но стоило этим мыслям задержаться чуть дольше, как следом поднимался страх. А что, если она сорвется? Если однажды снова не выдержит? Если вся эта новая жизнь — всего лишь временная передышка перед очередным падением? Астрид слишком хорошо знала себя прежнюю. Знала, как легко человек может снова скатиться в темноту, если хоть на мгновение ослабит хватку.
И все же теперь внутри нее появилось то, чего раньше не было. Страх потерять шанс. Не жизнь — именно шанс. Шанс впервые за долгие годы стать кем-то другим. Или, может быть, впервые за всю жизнь — стать самой собой.
В это же самое время Савелий же сидел у Игоря в кабинете. Их беседа была куда длиннее, чем бесела Астрид и Марии.
Сначала Игорь молча протянул ему распечатанные листы с внутренним распорядком и правилами центра. Савелий угрюмо склонился над бумагами. Медленно, со сдвинутыми на переносице бровями, он беззвучно читал документ так внимательно, словно изучал важный договор при устройстве на работу. Закончив, он аккуратно сложил бумаги на край стола. Закончив, он аккуратно сложил бумаги на край стола. Несколько секунд в кабинете стояла тишина. Игорь не торопил его, будто давая время привыкнуть к разговору. Он лишь внимательно наблюдал за Савелием — спокойно, без давления.
— Тяжело тебе здесь? — наконец спросил Игорь.
Савелий пожал плечами.
— Нормально.
— Спишь хоть?
— Когда как.
Игорь медленно кивнул, словно услышал именно то, что и ожидал услышать. Потом слегка подался вперед, сцепив руки в замок.
— Ты все время держишься отдельно, — негромко заметил он. — Будто не привык подпускать к себе людей.
Савелий ничего не ответил. Только отвел взгляд в сторону. Тогда Игорь после короткой паузы неожиданно спросил:
— У тебя была женщина, которую ты любил?
Савелий едва заметно кивнул. Почему-то этот вопрос совсем его не удивил. Где-то глубоко внутри ему давно хотелось поговорить об этом. И видимо Игорь это уловил.
— Была, — сухо ответил он.
— А потом?
— Потом наркотики… Не до женщин стало. Да и… не хотелось.
Савелий поднял глаза на Игоря. На лице пастора застыл немой вопрос. Савелий всегда удивлялся тому, как в этом грубом, неотесанном лице может помещаться столько света и доброты. Как удалось этому человеку, прошедшему тюрьму, наркотики, поднявшемуся из самой грязи, снова стать человеком разумным и живым? Если бы Савелий не знал, через что прошел Игорь, он ни за что не поверил бы, что сидящий перед ним мужчина когда-то мог быть преступником хотя бы один день своей жизни. Ведь все оставляет след. По лицам людей можно прочитать слишком многое: горький опыт, страдания, затаенную ненависть, внутреннее разложение — все это неизбежно отпечатывается во взгляде, в выражении лица, в интонации голоса. Но глаза Игоря были настолько чистыми, что временами он напоминал Савелию ребенка, навсегда запертого внутри грубого взрослого тела.
Неожиданно Игорь, откинувшись на спинку стула, уже почти по-приятельски спросил, почему же он так и не женился снова. Он произнес это так, словно заранее знал ответ и просто хотел, чтобы Савелий сам наконец признался себе во всем.
Савелий же никогда не умел облекать свои чувства в слова. Еще в юности ему было легче изложить мысли на бумаге, чем произнести что-то вслух, особенно если дело касалось чувств. Стоило разговору зайти о чем-то личном, как он сразу начинал мяться, теряться, сбиваться, глухо мычать и заикаться, будто язык внезапно становился чужим и неповоротливым. Ему всегда казалось, что в живом разговоре мысли слишком быстры, слишком беспорядочны, и он просто не успевает вытаскивать их наружу такими, какими они звучат внутри. А вот на бумаге все было иначе. Там у него появлялось время остановиться, подумать, подобрать нужные слова. И тогда мысли выстраивались ровно и спокойно, будто сами находили свое место. Иногда Савелию даже казалось, что письмо помогает ему навести порядок в собственной голове, разложить по полкам то, что внутри обычно спутывалось в один тяжелый клубок. На бумаге он умел говорить куда честнее и глубже, чем в жизни.
А теперь его спрашивали в лоб о вещах, говорить о которых ему было труднее всего. И все же где-то внутри он чувствовал странную потребность наконец выговориться. Особенно сейчас. Будто слишком долго носил все это в себе и уже начинал уставать от собственного молчания. Поэтому, слегка напрягшись и ненадолго задумавшись, он тихо произнес:
— Забыть ее не мог. Но и вернуться уже было невозможно…
Внезапно в глазах Савелия промелькнул тусклый свет. Он резко вскочил со стула и зашагал по кабинету взад и вперед. Затем, остановив взгляд на окне, медленно приблизился к нему. Окно выходило во двор, и чудесный вид заснеженных деревьев, кустов, аллеи и его любимой лужайки проступал сквозь запотевшие стекла. Савелий неспешно провел манжетой по стеклу, вырисовывая неразрывные круги по часовой стрелке. Маленькое оконце открывалось перед ним будто по спирали, и за ним постепенно прояснялся прекрасный зимний день. Подглядывая в это крошечное дуплишко, протертое на стекле, он смотрел куда-то вдаль, словно заглядывая в далекое прошлое.
— Стало быть, — проговорил Игорь, — не такой уж ты и бесчувственный, каким пытаешься выглядеть.
Савелий ничего не ответил. Только скользнул по нему косым взглядом и снова отвернулся к окну.
— Астрид много хлебнула в жизни, — негромко сказал Игорь. — Впрочем, как и все здесь. Но она тяжелее других из этого выбирается. Так что не надо ее цеплять. Ей и без того досталось.
— А я ее, по-вашему, цепляю? Она сама кого хочешь сожрет. Вы же видели, как она на меня кинулась.
— Я сейчас не хочу разбирать, кто первый начал. Не дети уже. Просто держись с ней по-человечески.
— Не знай я вас, пастор, решил бы, что вы к ней неровно дышите, — усмехнулся Савелий.
Игорь слабо хмыкнул.
— А не знай я тебя получше, подумал бы, что это тебя задевает.
Савелий криво усмехнулся, но улыбка быстро сошла с его лица.
— Я одну женщину любил за всю жизнь, Игорь. Одну. И хватило по горло.
Он ненадолго замолчал, глядя куда-то мимо окна.
— Она… даже не знаю, как объяснить. Для других, может, обычная была. Ничего такого. А для меня — будто живая. Настоящая. В ней жизнь била через край. Я ее не за красоту полюбил. Хотя красивая была, конечно. Я ее за смех полюбил. Она смеялась так… будто у человека внутри еще ничего не умерло. Понимаете? Сейчас таких людей почти не осталось.
Он тяжело провел ладонью по грубой щетине.
— Когда она смеялась, у меня будто весь остальной мир затихал. Только она — и все. Даже сейчас этот смех у меня в башке сидит. Годами сидит. Я и в наркотики полез только потому, что хотел хоть ненадолго это заткнуть; ее голос, ее глаза. Память о ней.
Игорь молчал, внимательно слушая.
— И что с ней стало?
Савелий долго не отвечал.
— Я сам все угробил, — наконец глухо произнес он. — Она ушла. А я позволил ей уйти. В тот момент надо было остановить ее, удержать, хоть что-то сделать… Я же видел по глазам, что она этого ждет. Но у меня гордости и дури тогда было больше, чем мозгов. Я просто развернулся и ушел. А потом начал медленно себя убивать. Потому что некоторые вещи уже не исправляются.
Савелий внезапно устремил на пастора тяжёлый, собранный взгляд, сделал несколько длинных шагов и сел напротив Игоря. Он заговорил сразу, без раскачки, и в его речи уже не было прежней сдержанности — слова шли быстро, плотно, будто он давно их держал внутри и теперь просто не мог остановиться. По мере разговора его состояние менялось: он то ускорялся, почти срываясь на внутренний напор, то резко замедлялся, будто наталкивался на что-то внутри себя и вынужден был притормозить. Иногда он на мгновение замолкал, проводил ладонью по щетинистому подбородку, словно пытаясь собраться или вернуть себе контроль над тем, что говорил. Периодически он поднимался со стула, проходил по кабинету несколько шагов и возвращался обратно, но это не приносило ему облегчения — движения выглядели скорее попыткой удержать напряжение, чем снять его. Даже в сидячем положении он не успокаивался: корпус был слегка подан вперёд, будто всё его тело оставалось в разговоре, не давая себе права на паузу.
Игорь слушал его внимательно, как слушал всегда. К концу рассказа его брови угрюмо сошлись на переносице, а губы плотно сжались. Он подпер лицо рукой, словно невольно проваливаясь в тяжелую задумчивость. Когда Савелий замолчал, Игорь медленно поднялся, подошел к нему и положил крепкую руку ему на плечо. Слова выходили из уст пастора неторопливо, с трудом, будто каждое из них он тщательно взвешивал перед тем, как произнести. Он пытался заглянуть Савелию прямо в лицо, но тот смотрел вниз, лишь изредка в безысходности качая головой.
Беседа была долгой. После этого разговора Савелий вышел из кабинета уставшим и выжатым до предела, однако теперь какая-то необъяснимая легкость сквозила в каждом его движении. И хотя лицо его все еще оставалось мрачным, на нем уже не было тени той прежней, бездонной грусти.
Савелий вышел во двор и увидел, как толпа медленно тянулась к столовой. Значит, наступило время обеда. Как пролетели эти два часа в кабинете Игоря, он и сам не заметил. Подходя к столовой, он разглядел тонкую фигуру Астрид, неспешно приближавшуюся к дверям. Увидев его, она задержала на нем долгий, тяжелый взгляд. От прежней агрессии не осталось и следа, но в том, как она смотрела, было столько молчаливого негодования, что Савелию вдруг стало не по себе. Очевидно, она не собиралась заговаривать с ним, но некоторые вещи становятся понятны и без слов, особенно когда речь идет о женщине, слишком многое пережившей.
Савелий смотрел на нее в упор. Его взгляд будто просил прощения, но в этой тихой, неловкой вине было нечто большее, чем простое сожаление о собственной грубости. Внезапно он сорвался с места и решительно зашагал к ней. Астрид, заметив это, быстро юркнула в дверь.
Во время обеда в столовой всегда стоял приятный шум. Здесь ели с настоящим удовольствием, с жадным аппетитом людей, привыкших ценить простую еду. То тут, то там чей-нибудь раскатистый смех басом разносился по помещению, ударяясь о стены и потолок. Женская половина обычно держалась тише мужской, но и там не смолкали оживленные разговоры.
Странно было наблюдать за жительницами «Исхода». Если сравнить их с обычными работницами завода, целыми днями стоящими у тяжелых, ревущих станков, то даже те выглядели бы куда более женственными. В женщинах «Исхода», казалось, умерла сама привычка к нежности. Многие из них сохранили красоту, привлекательность, мягкость черт и даже какое-то едва уловимое природное изящество, но во взглядах, движениях, в походке, в манере сидеть, говорить и даже держать ложку было столько сухой, настороженной твердости, будто жизнь годами намеренно выжигала в них все хрупкое и живое. Они смеялись громко, резко, будто отвыкли смеяться тихо. Разговаривали короткими фразами, часто с грубоватой усмешкой, словно заранее готовились либо защищаться, либо нападать. И даже когда какая-нибудь из них поправляла волосы или опускала глаза, в этих обычных женских жестах все равно ощущалась внутренняя зажатость человека, давно разучившегося чувствовать себя в безопасности. Эти женщины напоминали огромную рану посреди бушующего цветущего мира — рану, затянутую грубой бурой коростой. Даже смех их звучал порой как тяжелый протяжный выдох человека, давно привыкшего жить со сдавленной грудью. И все же во взгляде каждой еще тлели крошечные искры надежды, едва различимые за толстой пеленой цинизма, усталости и внутренней злобы на самих себя.
Каждая пришла к наркотикам своей дорогой. Истории отличались, но объединяло их одно — глубокая, въевшаяся ненависть к себе. Почти каждая женщина, пережившая насилие, когда-то носила в себе стыд, который временами кричал громче ломки. Этот стыд и загонял их еще глубже в отчаяние, в зависимость, в желание хоть ненадолго перестать помнить себя. Женщины в стенах реабцентра могли показаться бесчувственными существами, поднятыми с самого дна социальной ямы. Но в них жила своя особенная красота. Страдающие женщины почему-то всегда красивы, как бы жестоко ни обошлась с ними жизнь — в этой красоте есть что-то неуловимое, тревожное, словно боль не только ломает, но и странным образом обостряет черты, делает взгляд глубже, а движения — тяжелее и тише.
Савелий сидел, сгорбившись над столом за обедом, и время от времени украдкой цеплялся взглядом за каштановые волосы и тонкую спину Астрид, сидевшей к нему вполоборота.
— Запал на неё, а? — неожиданно раздался напротив голос Сергея.
Он сидел с привычной дурашливой улыбкой и, проследив за взглядом Савелия, теперь с хитрым прищуром смотрел на соседа.
Савелий мрачно покосился на него и демонстративно запихнул в рот целый ломоть хлеба, ясно давая понять, что разговаривать не намерен. Но Сергея это никогда не останавливало. Он наклонился ближе и заговорил вполголоса, будто сообщал страшную тайну:
— Да ладно тебе, не злись. Я давно уже заметил, как ты на нее смотришь. Еще с первого дня, как она тут появилась. Ты даже ходить начинаешь по-другому, когда она рядом. Серьезно. Сразу плечи расправишь, морда кирпичом, будто тебе не лопату в руки дали, а генеральские погоны нацепили. А когда она на своей лужайке сидит и снег под собой плавит, ты как ее увидишь — так сразу начинаешь этой своей лопатой махать с таким видом, будто кино про героев снимают. Да не кривись ты, я ж не слепой.
Сергей тихо хохотнул и продолжил:
— Симпатичная она. Очень даже. Жалко только, что тут со здешними бабами не замутишь. Хотя… кто почему бы и нет? Я, между прочим, заметил, что она тоже на тебя поглядывала. Ну, раньше. До того, как ты ее, в прямом смысле слова, огорошил. Господи, я до сих пор вспоминаю ее лицо в том горошке — и меня разбирает. Злая стоит, а волосы все в каше…
Он прыснул со смеху, но тут же снова стал серьёзным.
— Кстати, слышал, ожог у нее нехилый. Катька из медкабинета говорила — там вся грудь волдырями пошла. Так вот… Да погоди ты хмуриться, дослушай. Когда мы всей толпой идем, она на всех так — глянет мельком, кому-то кивнет. А тебя увидит — и сразу отворачивается. Зато если ты впереди идешь, она тебе всю спину взглядом сверлит. Серьезно. Короче, запала на тебя эта каштанка.
Не он успел договорить, как длинные пальцы Савелия резко вцепились в ворот его рубашки. Сергей даже не понял, как это произошло. Еще секунду назад сосед молча жевал хлеб, а теперь его лицо оказалось совсем рядом.
— Она не каштанка, — тихо, почти шипя, произнес Савелий.
У Сергея перехватило дыхание. Глаза Савелия в этот момент были по-настоящему страшными — тяжелыми, темными, звериными, будто в них на мгновение поднялось что-то дикое и неуправляемое, готовое вцепиться в горло. И вдруг это напряжение резко оборвалось. Савелий словно опомнился. Вспомнил предупреждение Игоря.
Он медленно разжал пальцы, осторожно отпустил ворот рубашки Сергея и даже неловко пригладил смятую ткань, пытаясь придать всему этому видимость случайного, почти дружеского жеста — как будто ничего не произошло.
Те, кто успел обернуться на шум, на секунду задержали взгляды, но быстро отвели глаза и снова вернулись к своим тарелкам, будто ничего особенного и не было.
Сергей нервно пригладил редкие волосы, словно пытаясь этим движением вернуть себе спокойствие, и молча взялся за ложку, то и дело настороженно озираясь по сторонам. На этот раз он предпочёл не продолжать разговор — и даже не смотреть в сторону Савелия.
Вечером, когда Савелий вернулся из душа, Сергей уже лежал на кровати, довольный неизвестно чем, и вполголоса распевал свою любимую песню:
— Сей, коль солнце светит,
Сей и в день ненастья.
Тьма и холод жизни
Дух да не смутят…
Завидев Савелия, он тут же вскочил.
— Слушай, брат… — начал он неловко. — Ну, прости меня. Сглупил. Не со зла я ее так назвал. Сам понимаешь… по привычке ляпнул.
Он мялся, как школьник перед директором: смотрел то в пол, то украдкой на Савелия, нервно чертил босой ногой дуги по линолеуму.
— Она правда не одна из тех… Я не это имел ввиду. И вообще… не стоило мне. Извини, а? Я ж не хотел обидеть. Просто язык у меня вперед головы работает. Сам знаю, дурак.
Савелий никак не отреагировал. Прошел мимо, повесил полотенце на спинку стула, лег на кровать и молча отвернулся к стене.
Сергей тяжело вздохнул, тоже улегся на спину, и спустя минуту снова затянул свою песню:
— Разведем воды, разведем воды
В радости великой…
— Да сколько можно?! — внезапно рявкнул Савелий, резко подскочив.
Сергей испуганно заморгал.
— Ты вообще понимаешь, что не так поешь? При чем тут вода? Какая еще вода?!
— А как тогда? — растерянно спросил Сергей. — Мы ж всего пару раз это пели. Я только припев и запомнил.
Лицо у него в этот момент было до смешного наивное и виноватое. Савелий уставился на него тяжелым взглядом и вдруг загремел своим грубым басом, больше похожим на команду перед атакой, чем на церковный гимн:
— Соберем снопы!
Соберем снопы!
В радости великой соберем снопы!
Он чеканил слова так, будто выбивал их молотом.
— Соберем снопы! Понял? Сно-пы!
Сергей сидел с раскрытым ртом.
— А-а… вот оно как… — протянул он и виновато почесал затылок. — Ну давай еще раз. Теперь правильно.
И через секунду они уже пели вдвоем:
— Соберем снопы!
Соберем снопы!
В радости великой соберем снопы-ы-ы!
Последняя строчка снова растянулась по комнате: высокий голос Сергея взлетел к потолку, звеня и срываясь на каждом слоге, а низкий бас Савелия будто расползся по линолеуму и стенам, заполняя пространство тяжёлой, гулкой вибрацией.
Со стороны казалось, что у обоих слуху основательно досталось — как будто медведь не просто наступил, а ещё и задержался, хорошенько потоптавшись.
— Эй, вы там, снопы недоделанные! — раздраженно донеслось из-за стены. — Время видели вообще? Устроили тут посевную ночью!
Певцы мгновенно замолчали и с одинаково серьезными лицами переглянулись.
— Завтра еще повторим, — прошептал в темноте Сергей.
— Повторим, — буркнул Савелий.
Повисла тишина. А потом Сергей тихо добавил:
— И за каштанку ты меня все-таки прости. Ты прав. Ей и без нас досталось… Слышал, перед тем как она сюда попала, ее несколько уродов в каком-то грузовике избили и изнасиловали. Говорят, она потом в больнице повеситься пыталась. Если б трубы не выдержали — так бы и умерла. Короче… тяжело ей пришлось. Мы, мужики, иногда такие твари, что смотреть противно. Не надо было ей хамить. Жалко ее по-настоящему. Я бы, может, и поговорил с ней нормально, поддержал… да она ведь от всех шарахается. И неудивительно. После такого ей, наверное, даже смотреть на нас мерзко…
Савелий вдруг резко вскочил с кровати и вылетел за дверь с такой скоростью, что Сергей даже не сразу понял, что произошло. А когда опомнился — того уже и след простыл.
— Ну вот… — пробормотал Сергей, почесав затылок. — Наговорил, идиот…
Савелий выбежал на улицу, растерянно огляделся и быстрым шагом направился к сторожке. Возле самых ворот рос старый тутовник. Он налетел на дерево так, будто перед ним стоял живой человек. Первый удар глухо треснул о ствол. Он бил с остервенением, не чувствуя боли. Шершавая кора вспарывала кожу на костяшках. Кровь брызгала на снег, но Савелий продолжал колотить дерево. Когда кожа на руках уже свисала лохмотьями, обнажая разбитые костяшки, он бессильно привалился к стволу, закрыл лицо окровавленными ладонями и глухо, надломленно взвыл.
— Ты с ума сошел? — вдруг раздался за спиной голос.
Савелий дернулся от неожиданности, потерял равновесие и тяжело рухнул в снег.
Перед ним стояла Астрид. В толстом пуховике, бледная до синевы, с неподвижным лицом и едва заметной кривой усмешкой. Савелий неловко поднялся, стряхнул с рук капающую кровь.
— Я не знал… — хрипло выдавил он. — Не знал, что с тобой… Прости.
Астрид коротко, неестественно рассмеялась.
— Извиняешься? — спросила она с холодной издевкой. — За что? Неужели жалко стало?
— Твою мать!.. — взревел Савелий и с размаху снова ударил по дереву.
— Не ори, — спокойно сказала Астрид. — И не надо извиняться. Не смеши меня.
Савелий резко повернулся и сделал шаг к ней. Но ее взгляд тут же остановил его. Холодный, колючий, почти мертвый. Она медленно вытянула руку вперед и ледяным голосом произнесла:
— Ближе не подходи.
Свидетельство о публикации №226051101889