ветер перемен 2

ВЕТЕР ПЕРЕМЕН

Часть вторая

  Вернувшись домой, я соскучился по жизни обычной. Не по бесконечным командировкам, не по стуку колёс, не по смене картинок за окном, где мелькают города, станции, полустанки, лица людей, которые уже не запоминаются, потому что завтра будут другие. А по той, простой, где не надо решать, что везти и куда продавать, где не надо бояться, что ночью в окно бросят камень или, того хуже, постучат в дверь — свои или чужие, разницы уже не было.
  По той тишине, которая наступает, когда не надо никуда ехать, когда можно просто сидеть, смотреть в окно и ни о чём не думать. Или думать о чём-нибудь необязательном, вроде того, почему у соседнего подъезда уже третью неделю не красят скамейку, или куда пропал рыжий кот, который раньше грелся на солнце у мусорных баков.
  В депо мне выдали расчёт. Деньги были хорошие, даже очень. За полгода набежала приличная сумма — такая, что в прежней жизни я бы не заработал и за год, а может, и за два. Мы получали за всё: за каждый выезд (выход на линию считался, как боевой, хотя мы всего лишь возили продукты), за отгулы, за каждые сутки командировки — ещё два отгула, словно государство чувствовало вину за то, что отрывает человека от дома, от семьи, от нормальной жизни. Колёсные, разъездные, полевые — названия были разные, а суть одна: страна пыталась стимулировать тех, кто ещё работал, а не просто выжидал у моря погоды, сидя на табуретке у подъезда и обсуждая, кто из соседей что достал и по какой цене.
  Я получил несколько пачек денег. Они были разные: трёхрублёвки с Лениным, который смотрел куда-то вдаль, поверх голов, поверх времени; пятирублёвки с каким-то памятником, название которого я никак не мог запомнить; красненькие червонцы с портретом основателя советского государства, мятые, пахнущие типографской краской и чужими карманами. Деньги пахнут по-разному. Те, что лежали в сберкассе, пахли бумагой и пылью. А эти — дорогой, потом, свободой, которую они давали, и ещё чем-то таким, что называется «перестройка».
  Я положил их на стол и долго смотрел. Не верилось, что это моё. Раньше такие деньги я видел только в кино, где герои доставали пачки из карманов пиджаков и бросали их на стол в ресторанах, не считая. Теперь эти деньги лежали передо мной. И я понимал, что они не просто так, что за ними стояли бессонные ночи, постоянный страх, холод в промёрзших вагонах и жара в южных городах, где даже вода из-под крана казалась кипятком.
  И наконец ощутил: я дома. Не в поезде, не в гостинице, не в секции, где стены ходуном ходят от стука колёс и каждую ночь просыпаешься от мысли — где я? А здесь, в своей комнате, где из окна видно тополя, на которых ещё в детстве мы вырезали инициалы, и буквы эти заросли корой, и теперь их не прочитать. В комнате, где пахло старыми книгами, пылью на полках и почему-то ещё — пирожками, хотя мама не пекла их специально, просто запах въелся в стены, в ковёр, в занавески.
  Знакомые собрались. Те, с кем не виделся полгода, а казалось — вечность. Кто-то похудел, кто-то обзавёлся усами, а кто-то — новой семьёй. Данил всё ещё был в Армении, разнимал враждующих, и никто не знал, когда он вернётся. Григорий, как обычно, жаловался на жизнь — на завод, на начальника, на то, что зарплату задерживают уже второй месяц. Фёдор пришёл с гитарой, и мы пели песни Цоя, которые тогда знал весь двор, весь район, весь город — от мала до велика, от старушек на лавочках до малышей в песочницах.
  Подарки я привёз отовсюду. Из Средней Азии — халаты, расшитые золотом, тюбетейки, ковры ручной работы, мягкие, тёплые, такие, что ноги утопали в ворсе, словно в снегу. С Кавказа — вино в бутылках странной формы, кое-где потёкших, но от этого только вкуснее, сыр, завёрнутый в виноградные листья, пахнущий солнцем и молодостью, и чуть-чуть — дымом костров, у которых его коптили. Из Прибалтики — янтарь, прозрачный, с застывшими внутри мошками, кофе в зелёных банках, шпроты в масле — роскошь, которой в Челябинске днём с огнём не сыщешь, разве что у фарцовщиков на рынке. С Дальнего Востока — рыбу, икру, крабов в банках, экзотику, которую мы ели, не понимая вкуса, но наслаждаясь самим фактом того, что едим.
  Часть раздарил родным и близким — маме, тёткам, двоюродным сёстрам, которые, как обычно, собрались на кухне и, причитая, принимали подарки, приговаривая: «Зачем ты так много потратил? Мы бы и так обошлись». Часть продал. Торговался лениво, без азарта, не привык ещё к рыночным отношениям. Деньги делались из воздуха, но мне это не нравилось. Не нравилось, что вещи, которые раньше были просто вещами, вдруг стали товаром. Что халат — это уже не подарок, а предмет торга. Что время, потраченное на дорогу, — это не жизнь, а затраты, которые надо окупать.
  Мы пошли гулять по городу. Челябинск изменился. Раньше я знал каждую улицу, каждый двор, каждую подворотню, каждый подъезд, где можно спрятаться от дождя. А теперь — как в чужом городе: новые вывески, кооперативные ларьки, рэкетиры, которые ещё не окончательно обнаглели, но уже дерзко поглядывали на прохожих, определяя, с кого можно взять дань. И запах — запах жареного мяса, дешёвых духов, бензина и свободы, которой вдруг стало слишком много, как воды в прорванной плотине.
  Зашли в кооперативное кафе. Оно называлось «Ручеёк» и помещалось в бывшем овощном магазине, где раньше продавали картошку, капусту, лук, и пахло там землёй и гнилью, как в погребе. Теперь внутри — видеосалон, телевизор, кассетник, колонки, из которых орал какой-то боевик со стрельбой и взрывами — то ли Шварценеггер, то ли кто-то ещё, я уже не помню.
  Заказывали коктейли — «Кровавую Мэри», «Пина Коладу», названия мы знали по фильмам, где герои пили их в барах, и это звучало как пароль для входа в другую жизнь. Сами коктейли были дешёвой водкой с соком и кубиками льда, но подавали их в высоких стаканах, с соломинками и кусочками фруктов, и это придавало процессу значимость.
  Пили, смотрели, разговаривали. Жизнь била ключом. И ключ этот бил прямо по голове. Я рассказывал о своих путешествиях. О том, как мы везли рыбу из Мурманска, когда за окном была ночь, и звёзды отражались в чёрной воде Кольского залива, и казалось, что мы едем по Млечному Пути. О том, как меняли бананы на мясо в каком-то южном городе, название которого забыл, но помню запах — бананы пахли солнцем, а мясо — кровью, и этот запах въелся в память навсегда. О том, как страна меняется на глазах и как из окна поезда видно это лучше всего: одни станции опустели, на других — толпы людей с узлами, и эти узлы — всё, что у них осталось от прежней жизни, от старой, надёжной, понятной.
— А у нас, — говорили мне, отодвигая тарелки и усаживаясь поудобнее, — в магазинах ничего нет. Всё — на рынке. Наступила рыночная экономика, во всей её красе. И колбаса теперь не по два двадцать, а по пять. И масло — по три пятьдесят. И люди стоят в очередях не за дефицитом, а за хлебом.
— Теперь в почёте, — подхватил другой, поправляя галстук, который он специально надел по случаю встречи, и галстук этот явно был куплен на рынке, потому что этикетка на нём болталась на нитке, — не те, кто был раньше, а кто может достать. Официанты, бармены, продавцы. Они умеют жить.
  Официанты и бармены. Те, кто раньше были прислугой, теперь — хозяева жизни. Я слушал и вспоминал, как в детстве зачитывался приключенческими романами, смотрел фильмы про Индиану Джонса и Арнольда Шварценеггера. Герои тех книг и фильмов были другими — они спасали мир, а не торговали арбузами. Они рисковали жизнью, а не здоровьем. Они умирали за идею, а не за прибыль. И когда они возвращались домой, их встречали как героев, а не как вахтёров.
  В кафе зашли парни в кожаных куртках, с золотыми цепями на шеях. У них были одинаковые стрижки, одинаковые взгляды, одинаковые усмешки. Вошли не как все — а вразвалочку, с видом хозяев, и официантка, которая только что кокетничала с нами, вдруг стала серьёзной и услужливой.
— Рэкетиры, — шепнули соседские девчонки, которые сидели за соседним столиком и пили коктейль через соломинку, томно отставив мизинцы.
  А мне показалось — Вадик из параллельного класса. Тот самый, который в школе курил за гаражами и подворовывал мелочь из раздевалки, пока мы, романтики, зачитывались Дюма и Фенимором Купером, обсуждая, кто из мушкетёров круче. Теперь он кумир местных, держит шашлычные, видеосалон, а скоро, говорят, откроет ночной клуб и купит иномарку, не «Жигули», а настоящую, импортную, с кожаным салоном и музыкой.
  Глядя на него, я думал: а что я? Воспитанный на романтике геологических экспедиций, на книгах Обручева и Ефремова, наизусть знающий таблицу минералов и могущий с закрытыми глазами определить шкалу твёрдости Мооса. Что я сделал? Что я умею? Возить арбузы? Торговать вином? Смотреть, как рушится страна?
  Герои изменились. А я остался прежним. И это тревожило. На рынке было многолюдно. Бесконечные ряды товаров, закутанных в целлофан, перемежались киосками с напитками. Шумел народ, орали зазывалы, из динамиков гремело: Виктор Цой, Шуфутинский, «Комбинация».
  Над всем этим — запах шашлыка, жареного лука, дешёвых духов и бензина. Люди — озабоченные, суетливые — толкались, торговались, выхватывали друг у друга товар, будто завтра наступит конец света.
  Я купил куртку — джинсовую, с подкладкой, на ней уже не было острых плеч, как в прошлом сезоне, когда модники ходили, словно роботы. Просто куртка. Джинсы — свободные, не такие, как раньше, когда джинсы были предметом вожделения и гордости, символом причастности к чему-то большему. Спортивный костюм — теперь многие в них ходили, и это уже не казалось странным.
  Я принял этот факт. Одежда должна быть удобной. Странным казался весь мир. И эта странность была повсюду — в людях, в их разговорах, в их глазах, в том, как они смотрели на деньги и на тех, у кого этих денег было больше.
  Мама рассказывала о заводе, где она главный инженер. Мы сидели на кухне, пили чай из старых кружек с трещинами, и мама говорила:
— Производство еле дышит. Половину цехов сдали в аренду предпринимателям. Они выпускают то же, что и завод, только в другой упаковке. И продают втридорога. А наши рабочие — кто ушёл в кооперативы, кто — на рынок. Кто — куда. Остались только старики, да те, кому уже некуда идти.
— А ты? — спросил я.
— А я держусь. Но не знаю, надолго ли. Говорят, скоро вообще всё закроют.
  Она была главным инженером в советское время. Её слово значило много — на совещаниях к ней прислушивались, рабочие уважали, начальство побаивалось. А теперь — что она? Старая закалка, которую никто не ценит.
  Глядя на неё, на её уставшие глаза, на то, как она, расправив плечи, выпрямив спину, пыталась сохранить достоинство, я думал: а ведь таких, как она — миллионы. Тех, кто строил эту страну, а теперь оказался за бортом.
  У меня было несколько тысяч рублей. Можно было купить подержанный «Москвич» — машина, на которой можно ездить на дачу, к родителям, в лес, на рыбалку. Можно было отложить на будущее, на чёрный день, который, чувствовалось, уже приближался. А можно — видеоплейер.
  Я выбрал второе.
  Недальновидно, но душа просила чуда.
  В комиссионке нашел японский «Samsung», бэушный, но работающий. Продавец, лысый мужик с хитрющими глазами и золотым зубом, долго его нахваливал:
— Два видеоканала, пульт, запись с телевизора — сами будете концерты записывать! Мечта, а не техника! В Японии таких уже нет, всё на цифру переходят, а это — эксклюзив!

  Я отдал деньги, не торгуясь. Продавец удивился, хотел было добавить ещё что-то, но передумал — видно, опасался, что я передумаю.
  Как хотелось чувствовать себя частью нового мира, который вдруг обрушился на нас со всей силой. Мира, где можно смотреть кино, не выходя из дома, где можно перематывать плёнку назад, где можно остановить мгновение.
  Днями и вечерами знакомые слетались, как мотыльки на свет. Приносили кассеты, вино, закуски. Смотрели фильмы — сначала боевики, где Шварценеггер спасал мир, и мы верили, что так и должно быть; потом, когда кончились боевики, комедии — французские, с Пьером Ришаром, которые мы пересматривали по несколько раз и всё равно смеялись; потом мелодрамы, от которых девушки плакали, а мы, мужчины, делали вид, что нам неинтересно, но сами украдкой вытирали глаза.
  Пили, обсуждали, говорили о том, как можно перекрутиться, какие молодцы кооператоры, какие они предприимчивые и как быстро они богатеют. Какой крутой Сергей из первого подъезда — он начальник рынка. У него теперь машина, дача, и он собирается открыть свой магазин. И все ему завидуют. И все хотят быть, как он.
  Все свихнулись на том, кто что достал, у кого какие связи, кто кому должен. Дружба измерялась в рублях, любовь — в подарках, уважение — в том, сколько ты можешь потратить.
  Через две недели я собрал сумку. Небольшую, походную, ту, с которой ездил в командировки, положил туда смену белья, кружку, ложку, фонарик, еще что-то.
  Отдал ключи Светке — сестре соседа, которая была не своя от счастья.
— Комната с видаком, — объяснил я. — Вернусь через полгода.
  Она кивала и улыбалась, и я видел, что она уже мысленно переставляла мебель.
  Я заехал к матери на работу. Заводской проходной, вахтёрша, старая тётка с красным, одутловатым лицом, которая помнила меня ещё пацаном, когда я прибегал к маме после школы, пропустила без пропуска — махнула рукой, мол, проходи, там твоя.
— И не побыл совсем, — сказала мама, когда я вошёл в её кабинет.
— Побыл, — ответил я. — Всё, что мог.
  Поехал к Фёдору. Он жил в пригороде, в доме с палисадником, где росли георгины и астры, красные, жёлтые, фиолетовые. Дом был старый, деревянный, с резными наличниками и петухом на крыше, который, казалось, вот-вот запоёт.
  Фёдор не удивился. Ему тоже надоело.
— Посадил картошку, — сказал он, когда мы сидели на веранде и пили чай из стаканов без подстаканников — они разбились ещё в прошлом году. — Помогаю родителям. А что делать дальше — не знаю.
— Пацаны твои?
— Пацаны мои бухают, не просыхают. Деревня словно доживает последние дни.
— Шахта?
— Шахта работает, но лезть под землю я как-то не горю. Хотя отец шахтёр, мог бы за меня словечко замолвить.
  Отец Фёдора был крепким мужиком с чёрными от угольной пыли руками, которыми он, казалось, мог выжать воду из камня. Он спускался в забой каждое утро и возвращался только к вечеру. Усталый, молчаливый, пахнущий породой и смертью.
— Не хочешь?
— Не знаю. А ты?
— А я в институт подал. Заочно. И устроился в геологоразведку.
— Куда?
— В геологоразведку. В тайгу. Буду искать полезные ископаемые.
  Фёдор посмотрел на меня, как на сумасшедшего.
— Ты серьёзно?
— Вполне.
— А поезда? А командировки? А деньги?
— А что деньги? Деньги — это не главное.
— А что главное?
— Романтика.
  Фёдор усмехнулся, покачал головой.
— Романтика, — повторил он. — С ума ты сошёл, Гвоздь.
  Мы поехали в депо. Ночь провели в рефобщежитии, которое пахло потом и дешёвым одеколоном, и этот запах теперь казался почти родным. Разговаривали со сменщиками — те, кто вернулся с дороги, и те, кто только собирался.
  Нам рассказывали о нападениях на рефрижераторные секции. О том, что надо просить оружие. О том, что стали оформлять загранпаспорта для блатных, но нам это не светит. Нам вообще ничего не светило, кроме бесконечных рейсов.
— Слышь, — сказал один, пожилой, с сединой в усах, похожий на старого волка, который, однако, ещё мог укусить. — Ты смотри, Гвоздь. Не ввязывайся. Эти новые — они без тормозов. Им закон не писан, совесть не мешает.
— Какие новые?
— А которые в кожаных куртках. Они не то, что мы. Мы за идею. А они — за бабки.
  Я кивал. Мне нечего было ответить.
  Распределение дали секцию поновее. Смена — в Баку. С трудом выпросили самолёт — устали от поездов и от стука колёс, который снился по ночам и от которого, казалось, никогда не отвыкнуть.
  Получили бельё, тушёнку, сахар — новшества эпохи перестройки. Продукты на несколько дней, как неприкосновенный запас.
— Гляди, — сказал Фёдор. — Сахар. Раньше — по талонам. А теперь — вот он, лежит. Бери — не хочу.
  Сахар был жёлтым, крупным, в мешке, и пах он не сахаром, а чем-то ещё — может быть, свободой.
  Нас дефицит не коснулся. Бартер среди бригад процветал. Везёшь виноград — встретил тех, кто везёт мясо, поменялись. Мясо на бананы, бананы на рыбу, рыбу на сахар. Экономика выживания.
  В самолёте было тесно, как в переполненном трамвае в час пик, только вместо трамвая — Ил-86, который, казалось, вот-вот развалится в воздухе. Самолёт напоминал восточный базар — шумный, пёстрый, бестолковый. Люди летели с чемоданами, узлами, авоськами, рюкзаками.
  Вещи не помещались в багажные полки, забивали проходы, их пихали под сиденья, на колени, в проходы между креслами. Живые куры кудахтали в корзинах, как будто их везли не за тысячу километров, а просто на другой конец базара, к соседнему прилавку. Колёса, детали, какие-то агрегаты — кто-то вёз с собой всё, что могло пригодиться, всё, что можно было продать или обменять.
— Торговцы фруктами, — объяснил Фёдор. — Или беженцы. Или и те и другие.
— А разница есть?
— Никакой. И те, и другие хотят одного — выжить.
  Я смотрел в иллюминатор. Под нами проплывали поля, леса, реки, города, которые казались игрушечными. Казалось, страна огромна и неделима. Но это было обманчивое ощущение. На карте она всё ещё была красной, но на самом деле она трещала по швам. С этой высоты не видно ни границ, ни очередей, ни талонов на колбасу, ни блокпостов, ни проверок.
  Видна только земля — бескрайняя, прекрасная, ничья.

  Азербайджан покорил с первого взгляда. Дома, похожие на дворцы — с арками, барельефами, лепниной, с балконами, увитыми виноградом, с дворами, где росли гранатовые деревья и пахло хной и ещё чем-то сладким, неуловимым. Люди — чернобровые, черноглазые, говорливые, жестикулирующие, шумные. И разговоры о войне с Арменией — такие же шумные и горячие, как сами люди.
— Россия должна поддержать Азербайджан, — сказал хозяин, у которого мы остановились. Дядя Али, так он представился. Усатый, с орлиным носом и доброй улыбкой, которая, однако, быстро исчезала, когда речь заходила о войне.
— А как же Армения? — спросил я.
— Армения — наш враг, — ответил он, и улыбка исчезла совсем. Глаза его стали жёсткими, как у человека, который потерял на этой войне близких. — Они захватили Карабах. Нашу землю. Нашу кровь.
— Но мы же советские люди.
— Нет, — сказал он, и голос его стал тихим, почти шёпотом. — Нет уже советских людей. Есть армяне, азербайджанцы, русские. И каждый сам за себя. Каждый сам за свою землю.
  Конфликт не утихал. То здесь, то там вспыхивали стычки, словно искры от костра, который разгорается всё сильнее, и никто не может его потушить. Где-то там, на границе, служил Данил. «Принуждал к миру». Миру, который никому не был нужен. Миру, которого никто не хотел.
  Мы загрузились вином. В посёлке Агдам, название которого я запомнил, хотя язык его выговаривал с трудом. Вино было терпким, густым, почти чёрным, налитым в большие глиняные кувшины. Оно пахло солнцем и кровью. Соляркой от него не пахло, и это радовало.
  Загружали всем, что могло пригодиться — от фруктов до стройматериалов.
  После смены навели порядок в секции, вымыли полы, протёрли пластик, надраили никель. Поставили телевизор — цветной, купленный ещё в Челябинске в комиссионном магазине, за полцены. Теперь можно было смотреть кино, не выходя из вагона.
  Поехали с вином в Мурманск.
  Азербайджан, хоть и был горячей точкой, выглядел богаче России. Дома с колоннами, машины с иностранными номерами, магазины, где было всё — от икры до импортных сигарет, от джинсов до видеокассет. А уж по сравнению с Карелией, где люди жили тем, что добыли в лесах и озёрах, Азербайджан казался раем — другим, незнакомым, чужим.
  Но и там была своя боль. Война, беженцы, разбитые судьбы. И эта боль была ничуть не меньше, чем в других местах, которые мы видели.
  В Мурманске загрузились рыбой — треской, пикшей, сайрой, палтусом. Пахло морем, йодом и холодом, и этот запах напоминал о том, что страна наша — самая большая в мире, и у неё есть всё: и горы, и степи, и тайга, и море.
  Взяли курс на Ташкент, через Ош.
  В пути к нам прибилась азербайджанская секция. Подъезжая к границе Казахстана, они пересели к нам — побоялись, что местные власти устроят обыск, и найдут то, что не должны находить.
— У нас там не любят, — объяснил старший, коренастый мужчина с цепким взглядом и руками, покрытыми татуировками.
— А почему?
— Потому что мы — азербайджанцы. А они — казахи. А у них, сами знаете... Земля, вода, скот — всё это повод для ссоры.
  Я не знал. Но догадывался
  В Оше били турков-месхетинцев. Мы пытались добиться, за что. Нам отвечали: «За то, что живут лучше нас». Конфликт разрастался, как лесной пожар, который нечем тушить, и никто не знает, где он остановится.
  Азеры прятались у нас. При подходе патруля ныряли в рундуки, забивались в угол, замирали, боясь дышать.
— Если их найдут, — шептали они, — нам отрежут головы.
— Вам? Или им?
— Всем. И вам, и нам.

Мы занимались спортом. У нас лежали гири, боксёрские перчатки, висела груша. Это был стоп сигнал к нам не лезь получишь
— Это успокаивает, — сказал он.
— Что?
— Местное население. Когда видят, что вы можете за себя постоять, они не лезут. Уважение рождается из силы.
  Ночью в окна полетели камни. Благо, ещё в депо поставили решётки, железные, толстые, которые выдерживали любой удар. Стекла потрескались, но не вылетели. На полу посыпались осколки.
  Вообще, с перестройкой кидать в нас камни стало национальной традицией. Мстили за неустроенность, за несправедливость, за то, что у нас есть то, чего нет у них. Я вытащил в окно дрель, похожую на автомат Калашникова, и крикнул в темноту: «Ещё раз — стрелять буду!».
  Горячие головы утихли.
  Спасли азербайджанцев. Вывезли из Оша, довезли до безопасного места. Старший долго жал мне руку, обещал помочь в случае чего — достать вино, ковёр, жену, не знаю.
— Спасибо, брат, — сказал он. — Теперь я твой должник навек.
  Я махнул рукой. Не до долгов.
  Теперь мы ехали одни.
  И в этих поездках, в этих встречах, в этих разговорах я искал ответ на главный вопрос: что происходит с нашей страной? Почему мои соотечественники бегут от войны, а другие — развязывают её? Почему вчерашние друзья становятся врагами? И есть ли выход из этого лабиринта, в котором мы оказались?
  Ответа не было.
  Была только дорога.
  И мы по ней ехали.

  В Чарджоу мы увидели толпы русских беженцев. Людей, которых сорвали с мест, как листья с дерева осенним ветром. Которые бежали от войны, от погромов, от страха, от злобы, от непонимания.
  Лозунги на стенах: «Русские, убирайтесь!», «Россия — для русских!», «Советская власть — вон!». И эти лозунги были написаны не просто краской, а какой-то ненавистью, которая чувствовалась даже на расстоянии.
— Как это понимать? — спросил Фёдор, глядя на обгоревшие стены и выбитые окна.
— А никак, — ответил я. — Это и есть перестройка. Во всей красе.
  Горели дома. Чёрные, обгоревшие, с пустыми глазницами окон, с вывороченными дверьми, с копотью на стенах, с обвалившейся штукатуркой. Брошенные квартиры — с мебелью, посудой, фотографиями на стенах. На фотографиях — улыбающиеся лица, которым уже некуда возвращаться.
  Мы стояли на перегоне, курили, смотрели на дым, который поднимался над городом, и молчали.
— Это как? — спросил Фёдор, и в его голосе слышалось недоумение, смешанное с болью. — Как? Мы же одна страна.
— Уже нет, — ответил я. — Теперь каждая республика сама по себе.
— А мы?
— А мы — русские. Мы — ничьи.
  Мы познакомились с местным колхозником. Он сидел у дороги, продавал дыни — большие, жёлтые, пахнущие мёдом. На вид ему было лет пятьдесят, но могло быть и шестьдесят, и семьдесят — у этих людей возраст не угадать.
— Дедушка мой был басмачом, — сказал он.
— Кем?
— Басмачом. Боролся с советами.
— А зачем?
— А зачем? — Он усмехнулся, обнажив жёлтые, редкие зубы. — Не было у вас ничего. А сейчас — цивилизация.
— Цивилизация? — переспросил я.
— Мы сами построили. А вы пришли, забрали всё. Теперь уходите.
— Куда мы уходим?
— В Россию. Откуда пришли.
  Я не спорил. Что спорить с человеком, который видит в тебе врага, хотя ты не сделал ему ничего плохого?
  Ночью не спал. Думал о природе этого конфликта. О том, почему люди, ещё вчера жившие бок о бок, вдруг стали врагами. О том, что произошло с нами, с нашей страной, с нашей общей Родиной.
  В Молдавии была своя война. Или вражда. Или неприязнь. Названия городов сливались в одно — Тирасполь, Бендеры, Кишинёв. Люди в камуфляже, блокпосты, проверки.
  По телевизору показывали Прибалтику. Люди там, говорят, боролись с «оккупантами» из России. Будто не было десятилетий дружбы, десятков лет, когда мы строили для них заводы, дороги, дома. Будто не было всего этого — и дружбы, и братства, и общей победы.
  Будто не было вообще ничего.
  Такое ощущение, что вся страна освобождалась от чего-то. Если раньше горячие точки показывали, как язычок пламени на карте, то теперь страна превратилась в огромный костёр.
  Добавились ребята в кожаных куртках с золотыми цепями. Они уже робко, но, верно, разворачивались по всей стране, как грибы после дождя. Пытались грабить секции на пустынных полустанках. Врывались в вагоны, требуя деньги, угрожая ножами, которые они умело прятали в рукавах кожаных курток.
  Мы были готовы. У нас были гири, боксёрские перчатки, и мы умели воевать.
  Нас грузили в Ташкенте арбузами — везли в Красноярск. Погрузка напоминала военную операцию. Пацаны с автоматами расположились у нас в купе, курили травку, от которой в вагоне стоял сладковатый, приторный запах. Что-то говорили на своём языке — гортанном, быстром, непонятном. Иногда переходили на русский, и тогда я улавливал отдельные слова: «дорога», «опасность», «товар».
— Сопровождение нужно, — сказал старший, с нашивкой на рукаве, похожей на череп, и с таким же черепом на шее — золотым, тяжёлым.
— Не нужно, — ответил я. — Сами справимся.
— Рискуете.
— Риск — благородное дело.
  Конец погрузки ознаменовался выстрелом из ракетницы. Ракета взмыла в небо, осветив окрестности, оставляя за собой шлейф дыма, похожий на хвост кометы. В ответ взвились другие. Охрана снята, вагоны опечатаны.
  В недоумении мы смотрели друг на друга.
— Неужели из-за арбузов такая суета? — спросил Фёдор.
  Мелькнула мысль, что в наши вагоны загрузили что-то кроме арбузов. Подозрения усилились в Красноярске, где те же ребята с автоматами встретили нас как победителей.
— Молодцы, — сказал старший, хлопая меня по плечу, и его тяжёлая ладонь опустилась на моё плечо с такой силой, что я чуть не присел. — Не подвели.
— Арбузы? — спросил я.
— Какие арбузы, — усмехнулся он. — Важно, что приехали. Живыми. И груз цел.
  Как они ездили с автоматами по всей стране? Не наше дело.
  Не стало той романтики от путешествий. Хотя та же природа за окном, те же леса, реки, горы — те же сибирские просторы, где, кажется, можно затеряться и не найти дорогу назад. И та же тайга — густая, зелёная, живая.

  Хочется быть с природой, а не смотреть на агонию великой державы и не чувствовать, как она умирает. Хочется забыть о войнах, о беженцах, о рэкетирах. Обо всём.
  В душе родилась мысль — не смотреть на переоценку ценностей, а жить своей жизнью.
  Я сидел у окна, смотрел на проплывающие мимо дома и думал. Вроде бы тот же поезд, те же рельсы, те же попутчики. А что-то изменилось. Не в стране — во мне. В моём отношении к этой стране, к её проблемам, к её людям.
Страна умирала. Или рождалась заново. Я не знал. И никто не знал.

  Газеты пестрели заголовками: «Перестройка», «Гласность», «Ускорение». А по сути — развал. Экономический, политический, моральный.
  Межнациональные конфликты вспыхивали как спички. В Фергане — погромы турков-месхетинцев. В Сумгаите — армян. В Абхазии — грузин. В Прибалтике — «поющие революции».
  Я вспоминал свою жизнь до армии. До депо. До этих бесконечных рейсов. Тогда всё было проще: школа, техникум, работа. Мечты о дальних странах, о романтике, о том, как буду открывать неизведанные земли, находить полезные ископаемые, писать отчёты, которые будут храниться в архивах и на которые будут ссылаться другие геологи.
  Теперь я видел эту романтику на изнанку. И она мне не нравилась.
  Я думал о Даниле, который служил в горячей точке. О Григории, который боялся перемен. О Фёдоре, который искал себя, метался, не знал, куда податься.
  О себе.
  Я понял: хватит. Не могу больше смотреть, как рушится то, что строили деды и отцы. Не могу больше быть свидетелем этой агонии, которую никто не может остановить. Не могу больше везти арбузы, вино, рыбу, когда в стране голод и нищета. Не хочу больше торговать, обменивать, выкручиваться, когда душа просит другого.
  Может, в моря? Но туда без блага не попасть — только в каботаж. А каботаж — это рутина, не морское приключение, плавание от порта к порту, без романтики, без ветра странствий, без ощущения, что ты покоряешь стихию.
  Может, в геологоразведку? Туда, где романтика, где тайга, где люди, которые ищут не прибыль, а смысл. Туда, где можно быть самим собой, не притворяясь ни кооператором, ни рэкетиром, ни челноком.
  Я вспомнил детство. Мы ходили в экспедиции от Дворца пионеров, искали полезные ископаемые, находили кварц, слюду, полевой шпат. Участвовали в слётах юных геологов, где мы мечтали о великих открытиях. Я зачитывался Ефремовым и Обручевым, наизусть знал таблицы, книги Ферсмана, мог определить любой минерал по цвету и твёрдости, по блеску и спайности.
  Мечтал о тайге, о палатке, о костре, о полевой книжке и молотке. О том, как буду сидеть у костра и смотреть на звёзды, гадая, есть ли там, в глубине материка, то, что я ищу.
  И решил.
  После этой командировки я подал документы в геологический институт — заочно, чтобы не терять время. И устроился в геологоразведку.
  Теперь представляю: я среди тайги и таких же романтиков. Палатка и костёр, отблески пламени на лицах. Полевая книжка и молоток, которым я отбиваю образцы породы.
  Никаких тебе кооператоров, рэкетиров, рынков. Никаких беженцев, блокпостов, проверок. Только природа, которая лечит. Только тайга, которая принимает. Только горы, которые смотрят на тебя свысока и напоминают, что жизнь коротка.

  Я сидел на берегу реки. Вода была тёмной, почти чёрной, отражала утреннее небо. Где-то там, за горизонтом, была Москва. И Питер. И другие города, в которых кипела жизнь — та самая, которая менялась, ломалась, строилась заново.
  А здесь — тишина. Только птицы поют в лесу, только ветер шумит в кронах сосен, только вода плещется о камни.
  Мысли текли медленно, как эта вода. О том, что ничего не проходит бесследно. Перестройка научила нас выживать. Армия — защищать. А жизнь — любить.
  Я достал блокнот и начал писать. О том, что видел, что чувствовал, что понял. О тех, кого встретил на своём пути, и тех, кого потерял. О той стране, которой больше нет. О новой, которая ещё не родилась, но уже мучительно появляется на свет.
  Ветер шелестел страницами. Где-то вдалеке кричала птица. И мне казалось, что она кричит не просто так — она зовёт туда, где всё только начинается.


Рецензии