Строгий и мятежный
В гостиной, где пахло сухими розами, стоял рояль, его лакированная крышка отображала сумерки, как спина спящего зверя.
За этим инструментом вершилась исповедь двух веков.
Бах звучал как нечто неземное. Начальная тема плыла в воздухе, — прозрачная, печальная и строгая.
Музыка бессонницы, что мучает изнурённое тело, возносит душу до кристальной чистоты, радости и скорби. Пассажи рассыпались, словно солнечные зайчики.
Мир, где даже печаль стройна, хаос подчинён логике баховского духа.
Слышен вздох юной девушки у окна, бездна человеческого страдания.
И вот из недр инструмента вырывается иной дух — неистовый, строптивый, пахнущий грозой. Это Бетховен.
Ничтожный мотив, из которого он, точно скульптор, вгрызающийся в грубый гранит, высекал миры.
Там не было баховской смиренности. Там был бунт! Новый лик человеческой комедии. Музыка топорщится, ворчит и огрызается, расцветает нежностью.
В гостиной стало совсем темно. Лишь белели клавиши – зубы старой памяти.
Две вселенные — Бах с неземным порядком и Бетховен с человеческой стихией — затихли, оставив после себя лёгкий трепет струн и запах мая.
Пока звучит музыка, смерть — лишь одна вариация в бесконечной песне бытия.
Ночь входила в свои права, и старый дом замирал, вслушиваясь в собственное дыхание. Серебристый свет месяца коснулся клавиш, и они блеснули, точно кости, хранящие тепло чьих-то некогда живых, страстных рук.
Музыка не ушла — она затаилась в углах высокой залы, между тяжёлыми складками штор и потемневшими золочёными рамами портретов.
Бах – архитектор небесных сфер.
Бетховен — ваятель земных страстей.
Вдруг издалека, из глубины заброшенных аллей, донёсся резкий крик ночной птицы.
Остался лишь рояль — огромный лакированный гроб, в котором покоились все эти звуки.
Одно движение руки — рождается мир.
В этом была горькая прелесть момента.
Бах дарил надежду на то, что всё в мире упорядочено и правильно.
Бетховен убеждал, что страдание имеет смысл, если оно претворено в искусство.
Старый рояль молчал. Жизнь продолжалась, теперь она пронизана тайным знанием: всё проходит, и слава, и боль, и великие свершения, и лишь чистая гармония, однажды вызванная к жизни, остаётся вечно бродить под сводами мира, ожидая того, кто решится вновь коснуться клавиш.
Я подошёл к инструменту. Холод слоновой кости обжёг пальцы.
Музыка не умирает в струнах. Она уходит в стены, в древесину старых шкафов, в корни лип, что шумят в саду, становится частью нашего кровообращения, не теряется, пока жива память и сердце способно откликаться на замирающий, едва слышный зов вечности.
Глядя на затихший инструмент, я думал о том, как странно сплелись судьбы двух гигантов в одно целое.
Бах создал идеальный кристалл, математическую молитву, где каждое звено было оправдано небесным порядком.
Бетховен совершил нечто кощунственное и святое одновременно: он доказал, что из сора, из пошлой безделицы можно воздвигнуть храм.
Это похоже на нашу жизнь. Разве не из мелких привычек, случайных встреч и пустяковых обид складывается в итоге грандиозная трагедия или высокий гимн. Мы все — каждый из нас дробит, растягивает и перекраивает этот краткий, навязчивый мотив земного существования.
Солнце стояло уже высоко. На клавишах рояля лежала золотая полоса, и казалось, что если сейчас нажать на любую из них, она ответит не звуком, а чистым, неразбавленным светом.
Я в последний раз смотрю на рояль. Теперь это старый предмет мебели, ящик из чёрного дерева, хранящий в себе молчание. И в этом высшая точка искусства.
Бах довёл нас до врат рая, Бетховен заставил биться в эти врата кулаками, требуя ответа у небес.
Высшее назначение великих творений состоит в том, чтобы в какой-то момент стать ненужными.
Чтобы мы, оперевшись на их плечи, смогли наконец взглянуть на мир своими собственными, просветлёнными глазами.
Свидетельство о публикации №226051200329