Ниновка далёкая и близкая. Глава 108

 

1945-й. Первое мирное лето.

Лето пришло жаркое, сухое — будто природа торопилась наверстать упущенное. Трава поднялась густая, высокая, с запахом, который забыли за войну — просто запах травы, без гари, без пороха.

Ниновка работала.

Татьяна Матвеевна Рыженко вставала раньше всех. Не потому что председатель — просто иначе не умела. Обходила колхозный двор, скотный выгон, поле — смотрела, запоминала, прикидывала. Возвращалась в контору, садилась за стол, делала заметки на бумаге. Цифры, схемы, списки.

Потом шла к людям. Не вызывала к себе — сама шла. Это все заметили сразу и оценили молча, по-крестьянски: не барствует, своя.

— Татьяна Матвеевна, — окликнула её однажды Авдотья Коноплёва у колодца.

— Ты б хоть поела сначала, потом ходила.

— Позавтракала, — сказала Рыженко.

— Когда? Я в пять утра вышла — ты уже на выгоне стояла.

— В четыре и позавтракала, — ответила председатель. И пошла дальше.

Авдотья посмотрела ей вслед. Покачала головой. Но в глазах читалось одобрение.

На первом собрании после Победы Татьяна Матвеевна разложила на столе большой лист бумаги  — большой, исчерченный от края до края.

— Вот, — сказала она. — Смотрите.

Смотрели. Кто грамотный — читал. Кто нет — слушал.

— Коровник на сорок голов, — говорила она, водя пальцем по бумаге. — Овчарник. Кузня. Колодец на скотном дворе. Всё своими руками, своим материалом. Лес в балке есть — брёвна таскаем сами. Саман делаем сами. Всё к ноябрю должно стоять.

— К ноябрю? — переспросил кто-то с дальней лавки. — Татьяна Матвеевна, сейчас июнь.

— Знаю, что июнь, — сказала она спокойно. — Потому и говорю сейчас, а не в октябре.

Помолчали.

Паша сидела, слушала. Смотрела на председателя — на её быстрые руки, на то, как она говорит: без лишних слов, без обещаний, которые не выполнишь. Только то, что есть, и то, что будет, если работать.

— Я выйду, — сказала Паша. — Говори куда.

Татьяна Матвеевна кивнула. Записала.

Лес был в балке  — далеко, версты три по жаре. Ходили с топорами, с верёвками. Рубили, обтёсывали, тащили на себе — потому что лошадей ещё не хватало, а дело не ждало.

Иван Лукичёв впрягся сразу — большой, молчаливый, с войны привыкший к тяжёлому без разговоров. Рядом молодые — войной повзрослевшие враз, быстрые и жилистые.

Бревно тащили вшестером — через балку, в гору, по жаре.

— Взяли! — командовал Иван.

Брали. Тянули. Верёвка врезалась в плечи.

— Ещё взяли!

Татьяна Матвеевна тащила рядом — наравне со всеми, без скидок на должность. Платок съехал на затылок, лицо красное от натуги.

— Татьяна Матвеевна, — выдохнул кто-то из молодых, — может, вы б того... не надо вам.

— Надо, — сказала она коротко. И потянула сильнее.

Смеялись потом — уже наверху, когда бревно легло. Смех был усталый, но настоящий. Такой бывает только когда сделал что-то тяжёлое и сделал вместе.
Авдотья вытерла лицо подолом.

— Ну и председатель нам достался, — сказала она. — Не баба — конь.

— Сама такая, — отозвалась Татьяна Матвеевна, не оборачиваясь.

Снова смеялись.

В те же июньские недели бабы взялись за саман.

Это работа особая — тяжёлая, липкая, пахучая. Глину месили ногами — босыми, по колено в густой жиже вместе с соломой и навозом. Месили долго, до однородности, до того, чтобы тянулась ровно.

Паша месила молча. Рядом Валя — молодая, упрямая, в мать. Дуняша Петрова. Настасья с Центральной улицы.

— Вот тебе и мирная жизнь, — говорила Дуняша, вытаскивая ногу из глины с чавкающим звуком.

— А ты чего хотела? — отвечала Авдотья. — Чтоб само выросло?

— Хотела чтоб полегче.

— Полегче будет, — сказала Паша. — Построим — полегче будет.
Формовали кирпичи — деревянными формами, один за другим, раскладывали на солнце сушиться. К вечеру руки не разгибались. Но к утру снова выходили — и снова месили, формовали, раскладывали.

Стены росли медленно — сначала по щиколотку, потом по колено, потом по пояс. Каждый ряд саманных кирпичей был чей-то труд, чьи-то руки.

Татьяна Матвеевна ходила, смотрела, поправляла — здесь подровнять, там укрепить. Знала толк в строительстве — откуда, никто не спрашивал. Знает — и хорошо.

Как раз в те июльские дни, пока Ниновка таскала брёвна и месила саман, по Центральной улице шли солдаты — свои и чужие, из соседних сёл и дальних. Кто домой. Кто мимо.

Бельченко Павел Фёдорович вернулся в июле — на попутной телеге, с чужого конца района. Слез у развилки, поблагодарил возницу, пошёл пешком. Дальше сам — по своей земле, своими ногами.

Ниновка узнала его издали. Александра — жена — выбежала со двора, ещё когда он только показался за поворотом. Бежала по пыльной дороге босиком, платок слетел с головы — и не подняла, не заметила.

Он остановился. Поставил вещмешок на землю. Она налетела — молча, без слов — и вцепилась в него руками, в гимнастёрку, в плечи. Он обнял её — крепко, как обнимают то, о чём думают четыре года каждый день.

Стояли посреди улицы.

Ниновка смотрела. Не стыдилась смотреть — это не чужое, это своё, общее.

Авдотья Коноплёва стояла у своих ворот и утирала глаза фартуком — молча, не объясняя зачем.

Паша смотрела из-за плетня. Думала о Тихоне — не со слезами уже, а тихо, как думают о том, что было и не вернётся, но было.

Павел Фёдорович дошёл до Берлина. Своими ногами, по чужой земле — и вернулся. Пришёл с пустыми руками. Только себя принёс — живого, целого.

Этого было достаточно. Этого было больше чем достаточно.

— Дошёл, — сказала Александра — наконец, когда отдышалась.

— Дошёл, — ответил он просто.

Больше ничего не надо было говорить.

Иван Смирнов вернулся иначе.

Его увидели на въезде в Ниновку — на телеге, гружёной так, что лошадь шла медленно, с натугой. Сам сидел сверху — загорелый, в расстёгнутой гимнастёрке, покрикивал на лошадь лениво.

Ниновка смотрела и недоумевала.

.— Откуда это? — тихо спросила Дуняша у Авдотьи.

Авдотья молчала. Смотрела.

— Немецкое, — сказал кто-то сзади. — Оттуда привёз. Говорят, там брали что хотели.

Помолчали.

Иван слез с телеги, огляделся — увидел людей вдоль дороги, кивнул по-хозяйски. Жена его стояла у ворот — смотрела на телегу, на мужа, снова на телегу. По выражению лица невозможно понять ее чувств.

Ниновка расходилась молча.

А у колодца вечером говорили — тихо, но говорили.

— Война, — сказала Настасья. — Люди головы клали. А он — с тряпками.

— Может, купил, — неуверенно сказала Дуняша.

— На что купил? — Авдотья даже не повысила голос — просто спросила. — На солдатское жалованье — батист и плюш?

Замолчали.

— Бельченко вот пришёл, — сказала Паша негромко. — Пустой. Только сам.

Больше ничего не сказала. Но все поняли.

Не осуждали вслух — не то время, не то место. Но думали каждая своё. И это молчание говорило больше любых слов.

Разные они возвращались. Каждый со своей войной, со своим грузом — видимым и невидимым. Кто с пустыми руками и полной душой. Кто с телегой добра и чем-то тяжёлым внутри, о чём не расскажешь.

Ниновка принимала всех. Потому что живой — это живой.

К сентябрю коровник стоял — без крыши ещё, но стены были. Добротные, толстые, саманные стены, которые держат тепло зимой и прохладу летом.

Татьяна Матвеевна обошла постройку. Провела по стене ладонью. Кивнула.

— Хорошо сделали, — сказала она.

Больше не добавила. Но этого было достаточно.

Паша стояла рядом — смотрела на стены, которые ещё месяц назад были глиной под ногами. Что-то сжалось в груди — не больно, а наоборот. Как бывает, когда видишь, что сделанное руками стоит.

— Тихон бы порадовался, — сказала она тихо.

А осенью пришла бумага из района — казённая, с печатью - о самообложении.

Татьяна Матвеевна читала её долго, одна, в конторе. Потом вызвала бригадиров. Говорила коротко, без лишнего:

— Сдаём государству. Яйца, молоко, шерсть. По норме на двор. Знаю, что тяжело. Но — закон.

Авдотья Коноплёва выслушала. Помолчала.

— Татьяна Матвеевна, — сказала она наконец. — У меня курей пять штук. С пяти кур норму не выдать.

— Знаю, — сказала председатель.

— И у Насти столько же. И у Дуняши.

— Знаю, — повторила она. — Буду писать в район. Просить пересмотра нормы. Но пока — сдаём что есть.

Авдотья поджала губы. Кивнула. Что возражать — закон есть закон. Только закон этот писали люди, которые не месили саман босыми ногами и не тащили брёвна через балку.

Паша сдала яйца молча. Не считала — отдала и отдала. Потом постояла у пустой корзины. Вздохнула. Пошла во двор.

Жить дальше. Что ещё делать.

К ноябрю коровник был накрыт. Колодец на скотном дворе — пробит. Кузня — починена.

Татьяна Матвеевна стояла посреди двора и смотрела на всё это хозяйство — небогатое, наспех сделанное, но живое. Настоящее.

Подошла Паша. Встала рядом.

Стояли молча — две женщины, разные по всему, похожие в главном.

— Успели, — сказала Паша.

— Успели, — согласилась председатель.

Над Ниновкой было холодное ноябрьское небо. Оскол внизу потемнел, готовился к зиме. Из новой кузни тянуло дымом — живым, рабочим дымом.

Колхоз «Красный воин» стоял. Руками поднятый, ногами вымешанный, плечами вытащенный из леса. Стоял — и это было главное.

 

      Продолжение тут:http://proza.ru/2026/05/12/1338


Рецензии