Единство с Бесконечностью
значит открыть свою сущностную Природу
В небольшом приморском городе, там, где старая пристань вдавалась в воду, словно потемневшая от времени рука, еще помнящая прикосновение ушедших кораблей, стоял дом с облупленными ставнями.
У этого домика была низкая крыша и какое-то особенное выражением старости, не жалкой, но задумчивой.
Задумчивой, как если бы и стены и окна этого дома, и скрип половиц и петель входной двери давно уже перестали принадлежать одному лишь настоящему моменту, а существовали сразу в нескольких временных пластах, вмещая в себя и то, что было, и то, что едва только намеревалось возникнуть.
В этом доме жила Мариса — женщина столь преклонных лет, что в ее лице старость уже не казалась увяданием. Встречаясь с таким лицом,переживаешь трудновыразимую ясность. Как можно сказать, что в образе этой женщины всё так часто встречаемое в других лицах, поверхностное и суетное давно уже осыпалось, а осталось только нечто тихое, внимательное и почти бесплотное. Почти нематериальное, подобное свету в поздний час, когда вечер еще не начался, но день уже отказался от своей власти...
Горожане знали её давно, но знали так, как знают тех, кого не решаются понять до конца: со страхом, скрытым за маской иронии, с привычным недоверием, с тем рассеянным снисхождением, какое обыкновенно достается людям, живущим обособленно и не желающим объяснять себя слишком охотно.
Марису называли странницей, вспоминали её старый чемодан, в котором рядом были уложены: скрипка, книги, связки пожелтевших нот и вещи, назначение которых никто не мог бы определить с уверенностью.
С появлением этой женщины в городе, некоторые люди стали говорить, что появилось чувство какой-то ненадежности всего, что было обыденным, особенно вблизи её дома: огни уличных фонарей порой гасли в полночь безо всякой причины, ласточки в небе вдруг исчезали на несколько дней, потом снова появлялись, словно им был дан какой-то знак, в витрине лавки у причала иногда оказывались предметы, которых утром там еще не было, и это было не столько чудом, сколько тихим смещением порядка вещей, как если бы мир на миг вспоминал о своей способности менять сам источник всех изменений....
Однажды двери домика у морского причала постучал молодой писатель Егор. Он был человеком еще не старый, но уже утомленный тем особенным видом усталости.
Усталости, которая не имеет отношения к труду и возникает не от объема и сложности сделанного, а от рассеяния сил на бесконечные, лишенные внутреннего центра занятия: разговоры, обещания, откладывания, от той городской раздробленности существования, при которой человек привыкает быть беспрестанно занятым и при этом всё глубже утрачивает соприкосновение с тем единственным, ради чего стоило бы жить.
Поговаривали, что он приехал из России, из мегаполиса.
Приехал, чтобы пересобрать самого себя расцентрованного от городской суеты, от грандиозных планов,которые помимо его воли, диктовали огромные географические пространства страны и прожекты политических лидеров.
Он считал себя талантливым, и, быть может, это было справедливо.
Но талант его, подобно птице, привыкшей жить в небе, всё чаще стал бился о стекла чужих ожиданий, о собственное тщеславие, о страх оказаться не тем, кем он воображал себя в лучшие минуты.
Мариса встретила его так, как встречают не гостя, а уже давно предсказанное событие.
Она посмотрела на него долгим, взглядом, сопоставимым морским далям, в котором как будто сходились глубина воды, текучесть облаков и длительное созерцание тонкой линии горизонта, и тихо сказала:
— Хочешь ли ты увидеть то, чем являешься на самом деле, — не только в себе, но и во всём, что тебя окружает?
Егор, привыкший к словам как к орудиям, которыми либо убеждают, либо защищаются, не сразу понял услышанное.
Он пожал плечами с той небрежностью, за которой скрывается усталое любопытство, и, не желая, по собственному убеждению, тратить время зря, согласился зайти на чай.
Но едва он переступил порог, как почувствовал, что вошел не просто в дом, а в пространство иного ритма, где само течение времени освобождено от привычной спешки и потому делается почти материальным.
Чай, который Мариса поставила перед ним, дышал ароматом моря, цветущего силой дерева, сухих трав и чего-то еще, чему невозможно было подобрать название без того, чтобы не разрушить впечатление.
Казалось, будто в этой чашке заключена не жидкость, а особая, согретая глубина мира, в которую можно вглядываться так же долго, как в осеннюю воду или в огонь, не ожидая от них ответа, но мало-помалу начиная слышать их безмолвное наставление...
Мариса не спешила говорить.
В её молчании не было неловкости; напротив, оно обладало тем достоинством, которое ныне почти исчезло из человеческого общения, — достоинством не заполнять пустоту словами лишь потому, что пустота пугает. И только спустя время она произнесла:
— Посмотри на море. Посмотри на облака за окном.
В каждом кубическом сантиметре этого пространства заключено больше памяти, чем в иных книгах; в каждой волне больше движения души, чем в тех признаниях, которыми люди обыкновенно обмениваются, не задевая друг друга по существу; в каждом порыве ветра есть весть о том, что ничто не существует отдельно.
Твоя тревога не только твоя. Твоя надежда не только твоя. Твоя жизнь соткана из того же вещества, что и соль воды; из тех же фотонов, что утренний свет; из того же напряжения, что несет в себе молчание между словами.
Осознай это — и ты узнаешь себя не как случайную фигуру среди вещей, а как участника единого дыхания бытия...
Егор почувствовал, что внутри него, там, где прежде звучал напряженный, взыскательный, почти тиранический голос, беспрерывно оценивающий, измеряющий, требующий, осуждающий, вдруг возникла иная интонация — мягкая, глубокая, не спорящая, не насилующая мысль, а приглашающая её к покою; словно внутренний драматург, привыкший вооружаться пафосом и тревогой, вдруг сложил оружие, сел у окна и впервые за долгое время стал не говорить, а слушать...
На следующий день Егор вернулся к Марисе с пустым блокнотом, чья белизна уже не казалась ему упреком.
Он попросил научить его тому, чему, как он чувствовал, невозможно научиться прямо: как снять с души тяжесть суеты, как перестать жить в рассеянности, как обрести ту тончайшую внутреннюю нить, которая соединяет человека не с мечтой о величии, а с Бесконечностью, то есть с тем основанием мира, где всё разрозненное снова узнает своё родство, своё единство.
Мариса улыбнулась, открыла старый сундук и достала маленькую фарфоровую чашку без ручек, такую тонкую и светлую, что она казалась не предметом, а застывшей морской воронкой, которая образовывается во время движения весла в лунном сиянии...
— Это чашка прозрения, — сказала она.
— Она не утоляет жажду так, как утоляют её вода или вино.
- Но она удерживает мысль от распада. Наполни её словом — и если слово будет истинным, оно перестанет быть только знаком и станет мостом...
Мостом между твоей сущностью и Бесконечностью...
Егор начал писать.
Но очень скоро понял, что теперь суть этого процесса заключается не в написанном, а в том способе внутреннего присутствия, из которого рождается письмо.
Он учился не подбирать слова, а слушать тот ритм, в котором слово само подходит к человеку, как волна подходит к берегу: не по приказу, не из принуждения, а потому, что между ними существует давнее и неотменимое сродство.
Когда он писал, за стенами дома всё отчетливее слышался шепот моря, и этот шепот уже не казался внешним звуком: он становился продолжением его собственного безмолвия.
В какой-то миг Егор перестал думать о значении, о цели, о впечатлении, о том, как будет воспринят текст, — и начал слушать.
Не кого-то другого. Не мир как нечто чуждое. А самого себя, но такого себя, который прежде был заглушен множеством ложных голосов.
Его рука двигалась почти сама собой, как движется ветвь под дыханием ветра или как течет вода, находя путь не усилием, а согласием со своей природой...
— Почему ты не сопротивляешься? — спросила Мариса, появившись у него за спиной так тихо, будто возникла из полумрака вместе с вечерним светом.
Егор долго не отвечал, вслушиваясь не столько в вопрос, сколько в то, что уже знало внутри него ответ, и затем произнес:
— Потому что в сопротивлении слишком часто прячется страх потерять образ себя. А там, где я сейчас, писать значит не доказывать миру, что я существую, а честно позволять существованию открываться через меня.
Мариса кивнула так, как кивают не учителя ученику, а человек — самой жизни, когда узнает в другом правильно найденное слово.
— Вот она, твоя сущностная Природа, — сказала она. — Не талант, который можно измерить похвалой; не имя, которое можно усилить известностью; не образ, который можно украсить мастерством.
Сущностная Природа — это способность быть тем, что ты есть, без прибавлений, без оправданий, без страха перед собственной неполнотой.
Бесконечность не требует от тебя величия. Она требует присутствия. Она не делает тебя больше других — она возвращает тебя к твоей подлинной мере.
Каждый твой выбор — это семя. Но лишь тот, кто сам становится полем, может увидеть, как семя прорастает в цветок.
Прошел месяц, и в душе Егора началось то незаметное преображение, которое по внешности почти неотличимо от обычной жизни, но в действительности меняет, лучше сказать преобразовывает личность. И делает это не отдельными фрагментами, а тотально...
Свидетельство о публикации №226051200914