Крона для привратника
Ему было за семьдесят, но он держался как человек, который помнит, где на сцене стоит его метка. Пальто из темно-синего сукна с меховым воротником, сильно облезшим. Котелок он не снимал даже у стойки. В левом глазу иногда появлялся монокль на черном шнурке, не для улучшения зрения, а для определения дистанции. Лакированные туфли скрипели на половицах. Пальцы длинные, с желтым налетом табака, на мизинце ноготь был длиннее, чем принято.
Он садился напротив без спроса и первым делом просил крону. Не как милостыню, а как реквизит для начала реплики.
— Молодой господин умеет слушать, — говорил он по-норвежски, пересыпая речь немецкими словами, оставшимися от пражских сезонов. — В одиннадцатом я так же учуял Томаса Лида.
Томас Лид служил в портовой конторе, вписывал в книги прибытие сельди и убытие трески, а по ночам писал на оборотах накладных. Боялся он не отказа, а законченной фразы. Носил предложение в кармане три дня, шептал его, пробовал на вес, и все равно зачеркивал вечером. Говорил, что написанное начинает жить отдельно и требует корма.
Йенс размешивал в толстом стакане пять ложек сахара, слушал звон, откладывал ложку с аккуратностью хирурга.
— Мы были два портных, — продолжал он, — которые видят шов на изнанке. Я в театре знал, когда актер крадет жест. Он в слове знал, где прячется ложь. Мы понимали друг друга без объяснений.
Он не жаловался на свою мансарду на Сверресгате. Описывал ее как декорацию. Печь дымила и почти не грела, рамы пропускали норд-ост, чернила замерзали на пере. По ночам по жести ходил кот и кричал голосом, в котором можно было различить и младенца, и женщину. Йенс спал в пальто, накрывался газетами, глотал таблетки, которые ему оставлял аптекарь в долг.
— У меня есть противник, — говорил он без улыбки. — Очень вежливый. Делает ход, я отвечаю. Отнял сцену, отнял сон, отнял женщин. Я не сержусь. Долгая партия интереснее короткой.
Он замолкал, слушал, как за соседним столом стучит домино, потом возвращался к другому имени.
Над ним жила Астрид Нюгорд, вдова лоцмана. У нее было три дочери. Старшую звали Ингрид. Когда муж утонул, Астрид решила, что должна уберечь девочек от всего, что ломает. Она держала Ингрид дома, как держат фарфор в буфете за стеклом. Не пускала на танцы в Дом молодежи, не пускала на пристань, где матросы торгуют леденцами и словами. Читала вслух наставления, проверяла письма.
Ингрид выросла красивой. В тридцать шесть она сидела у окна и смотрела на фьорд, сжав губы. Она не кричала на мать, она просто перестала говорить с ней о том, что важно.
Вторую, Сив, отдали в прислуги к судовладельцу в Фане, чтобы скопила на приданое. Астрид бегала к ней по десять раз на дню, шептала о грехе, о том, что мужчины берут и не возвращают. Сив слушала, кивала. Ей нашли мужа, корабельного плотника. Через год он забрал ее деньги, оставил ей кашель и ушел в Ставангер.
Сив вернулась к матери. Ложилась рядом, как в детстве, и плакала ночами в подушку. Астрид гладила ее по волосам и чувствовала, как каждый всхлип падал ей на грудь расплавленным свинцом.
— И тогда Астрид сказала себе, хватит, — произнес Йенс и впервые посмотрел на меня поверх монокля. — Третья, Марта, пошла на консервную фабрику. Шестнадцать часов на ногах, руки в соли, запах рыбы пропитывает кожу. Вечером она встречалась у складов с парнем из Тромсё. Он целовал ее в шею, она смеялась и грызла мятные леденцы.
Однажды соседка увидела их и прибежала к Астрид. Астрид выслушала, надела пальто и пошла не к дочери, а к молу. Стояла, пока ветер не высушил слезы. Дома она не сказала Марте ни слова. На ужин положила ей лишний кусок хлеба с маслом.
Йенс отодвинул пустой стакан. Его пальцы дрожали, но голос оставался ровным.
— Лид бы записал это как историю о коробке, — сказал он. — Человек получает каждый день письмо от самого себя, но боится его открыть, потому что внутри может быть приказ жить. Астрид открыла. Не для себя, для третьей.
Он нагнулся ближе, и я почувствовал запах дешевого табака и мятных пастилок, которыми он перебивал голод.
— Хотите знать, чем закончилась партия? — спросил он. — Приходите завтра. У меня будет крона для привратника.
За окном чайки снялись все разом, и в стекло ударил порыв с моря, принеся с собой мелкую соль, осевшую на губах.
На следующий вечер он не пришел. Лампа над моим столом горела напрасно, свет ложился ровным кругом на клеенку, на которой не было второго стакана. Официантка убрала сахарницу, не спросив. К девяти я поднялся на Сверресгате.
Дом стоял торцом к ветру. На третьем пролете перила кончались, дальше вела доска, приколоченная к балке. На площадке четвертого этажа кот сидел на карнизе.
Дверь была обита серым войлоком. Йенс открыл не сразу, в халате, подпоясанном веревкой, в толстых носках. Комната оказалась меньше, чем я представлял. Потолок скатывался к окну. Железная печь дышала холодом, на ее дверце лежал слой сажи. На табурете стояла керосиновая лампа, стекло закоптилось изнутри. На столе — жестяная коробка с таблетками, пачка чая, стопка газет.
Он сел на край кровати, укрыл колени пледом и посмотрел на меня не с удивлением, а с тем сценическим согласием, с каким принимают реплику партнера, вышедшего не в свой черед.
— Противник сделал ход пешкой, — сказал он. — Утром я потерял ключ, вечером нашел его в снегу у порога. Он любит маленькие шутки.
Йенс налил кипяток в две кружки, бросил по щепотке заварки.
— Вы хотели знать про партию, — продолжал он. — Слушайте.
В ту зиму печь сдалась окончательно. Он лежал под двумя одеялами и слушал, как ветер постукивает в окно. Около двух постучали. Он нашарил спички, зажег лампу, открыл. На площадке стояла Марта.
Девчонка с консервной фабрики. Куртка из тюленьей кожи поверх ситцевого платья, ноги босые, посиневшие, волосы слиплись от мороси. В руке она комкала бумажный кулек, из которого пахло мятными леденцами.
— Пустите, — сказала она. — Он меня убьет.
Ее парень с траулера снял комнату в этом же доме, держал в ванне детеныша тюленя и поил его молоком из бутылки. В тот вечер он напился, разбил тарелку о стену и замахнулся на нее ножом для разделки. Она выскочила и побежала наверх, потому что внизу хлопали двери и никто не открыл.
Йенс впустил ее. Предупредил, что в комнате холоднее, чем на лестнице. Она ответила, что лучше холод, чем его кулак. Он налил ей коньяку, который держал для растираний. Она выпила, закашлялась, потом засмеялась и достала леденец.
Они сидели на кровати, потому что кресло было одно. Он рассказывал ей, как в одиннадцатом в Праге играли в подвале, где зрители сидели на ящиках из-под пива, и как один критик заснул и упал лицом в суп. Она рассказывала, как девчонки на фабрике спорят, кто дольше продержит руку в ледяной воде, и как мастер отворачивается, когда они плачут, потому что плачут все.
Потом на лестнице загрохотали сапоги. Парень бил кулаком во все двери подряд, выкрикивал ее имя. Марта скатилась на пол и легла между кроватью и стеной. Йенс накрыл ее свисающим краем одеяла. Удар пришелся в его дверь, косяк загудел, но выдержал. Сапоги потоптались и пошли вниз.
Они вылезли, посмотрели друг на друга и рассмеялись беззвучно, чтобы не услышали соседи. От ее волос шел запах морской воды и молодого пота. Йенс вдруг почувствовал, как кровь возвращается в пальцы. Будто в подвале, где давно перегорели лампы, одна вдруг зажглась.
— Я обнял ее, как отец, — сказал он. — Она положила голову мне на грудь и уснула, дыша ровно.
Утром он отнес к ювелиру на Торге свой монокль на черном шнурке. На вырученные кроны купил ей чулки, ботинки на толстой подошве и билет на автобус до Восса, где жила ее тетка. Она переоделась за ширмой, вышла, покрутилась, проверяя, не жмет ли. Потом поцеловала его в лоб и ушла, оставив на подоконнике два леденца.
Йенс замолчал, поправил плед.
— Мой противник любит такие ходы, — добавил он. — Дает ночь, в которую я нужен, потом забирает ее, не унизив. Это хорошая игра. Я не стал моложе, но перестал бояться, что я уже не мужчина. Я стал тем, кто может впустить.
Он потянулся к жестяной коробке и достал связку писем, перетянутых синей лентой.
— Лид, — сказал он. — Томас Лид. Днем вписывал в книги приход сельди, ночью писал на оборотах накладных. Каждое утро клал на стол письмо от себя к себе. Не вскрывал. Говорил, что в закрытом конверте живет возможность, в открытом — долг.
Он выбрал один лист, поднес к свету. Почерк был мелкий.
— «Человек носит фразу три дня во рту, а когда выплевывает на бумагу, она уже не его». Он боялся, что написанное потребует от него стать тем, кто это написал.
Йенс отложил письмо.
— Я потащил его однажды в дом у немецкой пристани, — сказал он тише. — Хотел доказать ему, что тело не приговор. Лид дошел до двери, взялся за ручку и вдруг отдернул руку, будто обжегся. Сбежал вниз, на улице его вывернуло. Мы шли потом вдоль доков, и он говорил про пражского раввина, который лепил из речной глины человека и вкладывал ему в рот имя. Боялся того, что имя подействует.
За окном снова закричал кот, когти царапнули жесть. Йенс прислушался.
— Через месяц после той ночи приходила Астрид, — добавил он. — Спросила, не видел ли я ее дочь. Я сказал, видел. Она взглянула на меня и ушла, не поблагодарив.
Он собрал письма, стянул лентой.
— Лид в последнюю зиму сжег свои тетради в железной печи на складе, — сказал он. — Сидел на ящике и смотрел, как бумага сворачивается. Говорил сторожу, что своей писаниной кормит зверя, который иначе съест его самого.
Йенс некоторое время молчал.
— У вас найдется крона для привратника внизу? — спросил он буднично. — Он не любит, когда я бужу его собаку.
Я положил монету на стол. Он спрятал ее в карман халата, где уже лежала другая.
За дверью на площадке послышались шаги. Маленький сутулый человек в лаковых туфлях держался за перила двумя руками и дышал ртом. Это был Ларс Бамле, жилец с нижнего этажа, который по вечерам учился танцевать под патефон, потому что его друг-философ написал книгу о том, что разум обанкротился.
Он посмотрел на меня одним глазом, который был больше другого, красным и выпуклым, и сказал:
— Передайте Йенсу, что завтра я веду даму. Пусть не занимает ванную.
Утром я был в конторе на причале. За барьером сидел человек в нарукавниках, перед ним лежали книги прихода. Я назвал имя. Он не переспросил, лишь выдвинул нижний ящик, где держали личные карточки служащих, уволенных или ушедших без расчета.
— Лид, Томас, — прочитал он вслух. — Соль, сельдь, уголь. Почерк хороший. В марте не вышел на смену. Сторож сказал, сидел на ящике у печи и смотрел, как бумага сворачивается. Утром нашли. Врач записал — легкие.
Я вышел на пирс. С баржи разгружали бочки, и от каждой пахло рыбой.
К полудню я поднялся на Сверресгате. Дверь мансарды была прикрыта неплотно. В комнате было жарко от печки, которую кто-то растопил с утра. Йенс сидел на кровати в пальто поверх халата, ноги укрыты пледом. На табурете стояла миска, над ней поднимался пар.
Астрид Нюгорд не поздоровалась. Она стояла у печки и смотрела, как вода в чайнике начинает закипать. В руках у нее был бумажный кулек, из которого торчал край вязаной вещи.
— Ешьте, — сказала она Йенсу, не поворачиваясь ко мне. — Пока горячее.
Йенс взял ложку двумя пальцами, как берут смычок, и попробовал. Бульон был мутный, с кусочками трески и укропом. Он ел медленно, с паузами для дыхания.
— Марта прислала открытку, — сказал он между ложками. — Из Восса. Пишет, у тетки печь греет с пяти. Взяли на почту разбирать конверты. Руки в клею, а не в соли. Спрашивает, не мерзну ли я.
Астрид достала из кулька безрукавку, связанную из распущенной шерсти, с аккуратным швом на боку.
— Наденете, когда встанете, — сказала она и положила вещь на спинку стула. — Сив кашляет меньше, если окно закрыто на ночь. Ингрид сидит у окна и смотрит на воду. Говорит мало.
Йенс посмотрел на нее долгим взглядом.
— Вы сделали ход за третью, — сказал он.
Астрид не ответила. Она поправила ему плед у ног тем движением, каким поправляют детям одеяло, и села на табурет, сложив руки на коленях. Внизу завелся патефон. Ларс Бамле вел свою даму по кругу размером с половик. Слышно было, как его лаковые туфли скользят по доскам и как он считает вслух, сбиваясь на каждом третьем такте.
Йенс допил бульон и отставил миску.
— Лид кормил печь, — сказал он, глядя на огонь за дверцей. — Сторож потом рассказывал, что он сидел на бочке из-под сельди и бросал листы по одному. Говорил, кормит зверя, который иначе съест его самого. Я думал, он испугался. Теперь понимаю, он видел в этом долг. Письмо, которое не открываешь, живет дольше тебя.
Он наклонился, достал из-под кровати жестяную коробку, где лежали таблетки и связка писем, перетянутая синей лентой. Развязал узел, выбрал конверт без марки и положил на стол.
— Отнесите сторожу, — сказал он мне. — Третий ящик слева. Он знает, куда класть. Не читайте по дороге.
Астрид встала, взяла пустую миску, завернула ложку в тряпицу. У двери она остановилась и посмотрела на подоконник, где лежали два мятных леденца в смятых бумажках.
— Оставьте, — сказал Йенс. — Пусть лежат. Они напоминают о зиме, когда дверь открывалась.
Она ушла.
Вечером в клубе над коптильней было людно. Матросы с английских барж заняли длинный стол, патефон хрипел, игла прыгала на царапине. Йенс пришел позже обычного, без котелка, в той же безрукавке, которую принесла Астрид. Сел под лампу, попросил воды с лимоном, сахар не взял.
— Противник сегодня вежлив, — сказал он, грея ладони о стакан. — Дал мне дойти без остановки. Завтра, может, отнимет лестницу. Я поднимусь и не замечу.
Он посмотрел на танцующих. Ларс Бамле вел женщину из прачечной, держал спину прямо, закрывал глаза и переставлял ноги с осторожностью человека, который учится заново доверять полу.
— Он не танцует, — сказал Йенс тихо. — Он репетирует жить телом. Это тоже ответ.
Он достал из кармана пальто конверт, который утром лежал на столе, и сунул мне в руку.
— Отнесете завтра, — повторил он. — Сегодня поздно. Ящики закрывают в восемь.
Мы сидели. Он не рассказывал больше про Прагу, не вспоминал про сцену. Смотрел, как от чужих кружек поднимается пар.
У выхода он остановился, поправил ворот безрукавки двумя пальцами и сказал привратнику, который дремал у двери:
— Собака сегодня молчала. Передайте ей от меня кость.
На улице норд-ост бил в лицо. Я сунул руку в карман. Там лежал конверт.
Дома я положил конверт на стол. За окном гудел буксир, короткими гудками.
Утром открыли склад у северного мола. Сторож в ватнике колол лед у порога пешней. Я назвал третий ящик слева. Он выдвинул фанеру и положил конверт Йенса поверх пачки накладных.
Сторож сказал: «Лид складывал сюда каждую пятницу. Говорил, если ящик наполнится, можно будет топить до весны. Потом принес охапку тетрадей и бросил в печь».
Он задвинул ящик коленом и снова уставился на огонь. В печке догорал лист, буквы сворачивались и темнели по краям.
К полудню я поднялся на Сверресгате. Дверь мансарды была приоткрыта. В комнате было жарко от прогоревшей печи, на плите остывал чайник. На спинке стула висела сложенная безрукавка. На столе стояла вымытая миска, ложка завернута в чистую тряпицу. Жестяная коробка из-под таблеток была пуста.
Йенс лежал на кровати поверх пледа, руки сложены на груди, пальцы расслаблены. Котелок висел на гвозде у двери. Монокль на черном шнурке лежал рядом с синей лентой. На подоконнике остались две бумажки от мятных леденцов.
Астрид сидела у окна на табурете, держала в руках его пальто. Она не взглянула, когда я вошел.
Она сказала: «Умер ночью. Сказал, что противник предложил ничью. Попросил не будить собаку внизу и оставить лампу до утра, чтобы кот не боялся жести».
Я сел на край кровати.
Астрид поправила ворот безрукавки двумя пальцами, тем движением, каким правят детям одежду перед выходом.
Она сказала: «Марта звонила на почту. Говорит, в Воссе печь греет с пяти, руки в клею, а не в соли. Спрашивала, не нужно ли прислать шерсти. Ингрид вчера вышла к причалу, постояла и вернулась. Сив спала без кашля».
Внизу завелся патефон. Ларс Бамле ставил ту самую пластинку, где нет царапины. Его лаковые туфли скользили по доскам, он считал вслух и не сбивался на третьем такте. Женщина из прачечной смеялась, не обижая.
Астрид встала, взяла пальто Йенса и повесила на гвоздь у двери. Взяла с подоконника одну бумажку от леденца и положила в карман.
Она сказала: «Письма я заберу. Отвезу Марте. Ей нужна бумага, которая не требует ответа».
Она вышла, оставив дверь приоткрытой, чтобы кот мог войти, если захочет
Вечером в клубе лампа горела над моим столом. Официантка поставила воду с лимоном и не спросила про сахар. Я сел на место Йенса.
Ларс танцевал один, держа руки так, будто в них была партнерша. Привратник дремал у двери, собака подняла голову, посмотрела на лампу и снова положила морду на лапы.
За окном проплыл буксир, коротко просигналил гудком и потянул баржу к выходу из гавани. Норд-ост бил в стекло ледяной крупой. Я допил воду, оставил крону под стаканом и вышел на улицу.
Свидетельство о публикации №226051200968