Тридцать семь трещин
Кирилл пришёл без стука, ведь стук создан для тех, кто ещё верит в границы. Я перестала верить в них в тот день, когда он впервые сказал моё имя так, будто держал его за горло.
— Ты думала обо мне? — спросил он, садясь на край кровати.
Кровать прогнулась под его весом, и это движение было знакомым.
— Да, — ответила я. Потому что это было правдой, и потому что ложь требует усилий, которых я больше не хотела прилагать.
Он улыбнулся. У него была улыбка человека, который знает, что победа уже не нуждается в подтверждении. Он снял очки, и этот жест всегда означал, что сейчас он будет смотреть на меня так, будто читает что-то написанное под моей кожей.
Я рассказала ему про того мужчину в подъезде, про грязный пол и запах перегара, про то, как считала ступеньки после, чтобы не разрыдаться раньше, чем захлопнется дверь квартиры.
Он слушал. Не перебивал. Не говорил этих ужасных слов «тебе нужно обратиться к специалисту», от которых хочется выцарапать себе шею, потому что специалист посмотрит на тебя как на сломанный механизм, а ты и так знаешь, что сломана. Знаешь лучше всякого специалиста.
– Покажи мне.
Я показала, и Кирилл касался меня так, будто изучал карту местности, где планировал поселиться. Я позволила, а он смотрел с интересом. С чем-то, что похоже на голод.
В его больном уме помещалась вся конструкция, я быстро это поняла. Он разложил по полочкам мою боль, мою покорность, мою потребность в том, чтобы кто-то сильный сказал: «Ты не выберешь сама. Это слишком опасно».
Когда в первый раз я сказала «нет», он не остановился. Я запомнила это не как предательство, хотя, наверное, должна была. Я запомнила это как момент, когда граница между мной и миром исчезла окончательно. Он перешагнул через моё «нет» так же легко, как перешагивают через лужу, и в этой лёгкости было что-то возбуждающее.
Больше не нужно было решать. Не нужно было выбирать. Он всё делал за меня.
Люди говорят о свободе как о высшей ценности. Но свобода – это ответственность. Это когда каждый вечер ты остаёшься наедине с вопросом «правильно ли я поступила?». Постоянная рефлексия. Кирилл избавил меня от этого вопроса. Он избавил меня от выбора, от сомнений, от необходимости быть личностью постоянно копаясь где-то глубоко в ранах. Ему не нужно объяснять, почему я вздрагиваю от резких звуков. Не нужно врать про хорошее настроение. Единственный кто смотрел на мою разрушенную душу без желания её починить. Он принимал её как данность.
— Ты сегодня молчаливая, — сказал он, закуривая. Пепел падал на пол, и я знала, что убирать придётся мне.
— Я сегодня думаю.
— О чём?
Я посмотрела на его руки. Сильные, с выступающими венами, руки человека, который привык брать без разрешения. Я любила эти руки. Любила то, как они сжимали мои запястья. Как оставляли следы, которые я прятала под длинными рукавами. Как показывали мне, что моё тело больше не принадлежит мне. А раз так, то и ответственность за него не моя.
Никогда не получая понимания на моё «нет», он показывал, что может управлять моей жизнью. И с этим контролем было легче. Не узнавала себя, и было больно.
Он докурил и погасил сигарету о подоконник.
— Раздевайся, — сказал он, и это прозвучало как утверждение неизбежного.
За окном кто-то смеялся. Жизнь шла своим чередом для тех, кто не знал, что человек может добровольно выбрать тюрьму, лишь бы не оставаться наедине с тем, кем он стал после того, как один чужой человек решил, что его желание важнее чужой плоти.
Кирилл смотрел на меня с высоты своего роста, и в его глазах не было ни зла, ни добра. Было только спокойное, абсолютное знание того, что я никуда не уйду. И он был прав.
Скрип двери. Он всегда скрипит именно так, будто дверь не из дерева, а из напряжённых до предела нервов. Кирилл пришёл, а я сижу тут, с тетрадкой в руках, и проверяю эти бесконечные буквы, которые выводят детские руки. «Мама мыла раму». И все рамы вымыты, все мамы довольны. Он входит, и воздух сразу становится другим. Густым, липким, как сироп, в котором тонут мушки. Кирилл не говорит ничего. Он молча смотрит на меня. А я делаю вид, что не замечаю. Палочка, крючочек. Он подходит ближе. От него пахнет ветром с улицы, дешёвым одеколоном и ещё чем-то металлическим, как монета, подержанная в потной ладони. Он кладёт руки мне на плечи. Тяжело. Так тяжело, будто эти руки из чугуна отлиты.
– Анна, Ты чего это тут застыла, как монумент?
Я не отвечаю. Я знаю, что любой мой ответ неверный. Даже молчание неверное. Он гладит меня по волосам, а потом запускает пальцы в них и слегка тянет. Не больно. Почти не больно. Просто намёк на то, что могло бы быть.
– Я же тебя люблю. ты ведь знаешь, как я тебя люблю.
Я знаю.
– пошевели пальцами, – говорит он, – я хочу видеть, как они дёргаются.
Он садится рядом, откидывается на спинку стула, смотрит в потолок. Достаёт из кармана зубочистку. Начинает чистить ногти. Я знаю что будет потом. Он возьмёт эту заострённую щепочку, повертит её в своих толстых пальцах и посмотрит на мои руки, лежащие на столе. На синие прожилки под тонкой кожей. Только до испуга. Лишь до той грани, где душа уже готова выпорхнуть, как испуганная птица из клетки, но дверца захлопывается в самый последний момент. И ты остаёшься. Сидишь и дышишь. Ждёшь следующего раза.
Он берет мою руку, переворачивает ладонью вверх. Проводит по линии жизни кончиком зубочистки. Щекотно и страшно.
Он видит меня насквозь, и самое ужасное, что я ему верю. Потому что после того, как он причинит боль, он плачет. Он ревёт, как мальчик, прижимаясь к моим коленям. Целует руки, в которых только что оставлял красные точки. Кирилл шепчет: «прости, прости, я больше не буду», и я верю. Я всегда верю. Колючая, пахнущая кровью любовь, с синяками и страхом. Другая любовь, нежная и ласковая... Мне даже представить страшно. Это будет подделка. Ненастоящая. Такое только в фильмах.
И вот он вонзает зубочистку в мою ладонь. Не сильно. Просто так, чтоб кожа дрогнула. Я смотрю, как выступает крошечная капля. Алая, точная, как будто поставил точку в конце предложения.
– Видишь, — говорит он, и в голосе у него звучит странная нежность, будто он показывает мне редкую бабочку или звезду на небе. — Какая аккуратная. Почти не больно.
Он прав. Почти не больно. Больно было вчера, когда он бил меня ребром ладони по губам за лишние слова. Больно будет завтра, когда он, пьяный и рыдающий, будет тащить меня за волосы в постель, приговаривая что-то о долге. А сегодня только точка. Только знак, что я здесь, что я живая, что он может это проверить в любой момент.
Он подносит мою руку к своим губам и слизывает каплю. Его язык шершавый, как у кота.
Солёная, – заключает он и отпускает мою руку, словно дело сделано.
Он откидывается на стул, и взгляд его становится больным. Куда-то вдаль направленный, сквозь стены, этот уютный мирок с кружевными занавесками, который он для нас сколотил на костях.
– ты не понимаешь, Аня... – Говорит Кирилл с надрывом. – Если ты меня предашь, если ты хоть раз взглянешь на другого, то я не переживу. Ты не представляешь, Аня, что я с ними сделаю. Сначала с ним, потом с тобой, а в конце с собой. Чтоб запомнили. – Он говорит это без злобы. С каким-то даже пафосом, с трагическим придыханием, как артист на сцене. Он верит в это. Верит в великую трагедию нашей любви. Я молча смотрю на крошечную ранку на руке. Она уже не кровоточит, просто маленькое красное возвышение, ещё одна зарубка на дереве моей жизни, которое он методично обтёсывает, чтобы оно приняло нужную ему форму. Вдруг оживляется, роется в шкафу, звенит рюмкой. Вот оно, начало ритуала. Сейчас будет водка. Потом будут слезы. Потом руки, ползущие по мне, тяжёлые и властные. А я буду лежать с открытыми глазами и считать трещины на потолке. Их тридцать семь. Я пересчитываю их каждый раз. Это тоже ритуал в этом доме, только уже мой. Что-то, что позволяет чувствовать хоть небольшую власть в этом доме.
Он возвращается с рюмкой. Стоит в дверях, смотрит на меня.
— Ты меня любишь? — спрашивает он. Я поднимаю на него глаза.
— Люблю — говорю я. И это чистая правда.
Потому что я уже не представляю, как можно не любить. Это чувство стало таким естественным. Это просто есть.
И вот наступает утро. Всегда одно и то же. Сначала тишина, тяжёлая, как одеяло, под которым он спит. Я лежу не двигаясь. Знаю, что первый звук, первый скрип кровати это как спусковой крючок. Он сработает и день начнётся. А пока можно просто дышать и считать. Трещины на потолке я уже все знаю наизусть, поэтому я считаю узоры на обоях. Цветочки, каждый по пять лепестков.
Кирилл кряхтит, поворачивается. День начался.
Я должна встать первой, поставить чайник, чтобы он закипел как раз к тому моменту, когда мой дорогой, с лицом одутловатым и серым, появится на пороге кухни.
Потом еда. Яйцо всмятку. Ровно три минуты, чтобы желток был жидким, но не вытекал. Если он вытечет будет плохо. Если желток будет крутым – будет ещё хуже. Я стою над таймером, вся втянувшись в себя, и слушаю, как тикают секунды.
Он садится за стол, молча. Я ставлю перед ним тарелку. Он тыкает в яйцо ложкой. Смотрит. Я замираю. Обошлось, желток вытек ровно, насколько надо. Золотистая лужица. Он хмыкает, это знак одобрения, я могу выдохнуть.
Потом он уходит, и квартира замирает. Становится лёгкой, почти невесомой. Я могу ходить по ней не по маршруту, а как захочу. Могу потрогать его вещи: Рубашку, висящую на стуле. Пахнет им, табаком и чем-то тяжёлым. Я вешаю её в шкаф, аккуратно. чтобы не помять.
Потом начинается проверка всё ли на месте. Я прикладываю ладонь и проверяю. Книги на полке, по алфавиту. Это моё, уже моё, не его. Он и не замечает этого. Но если что-то будет не так, он заметит.
Обед. Я готовлю то, что он любит – котлеты с луком. Лук нужно резать мелко-мелко, чтобы он не попался под зуб. Он не любит, когда лук попадается под зуб. Я тру его на тёрке. Слезы текут ручьями, но это хорошие слезы, они имеют смысл.
Потом мытьё полов. Я мою от дальнего угла к двери, чтобы не оставалось разводов. Чтобы можно было увидеть в них своё отражение. Бледное, расплывчатое. Я мою и смотрю в это отражение. Иногда мне кажется, что это не я, а кто-то другой, кто живёт под полом.
Вечер. Он возвращается. Я уже у порога. Принимаю пальто. Тяжёлое, пахнущее улицей. Вешаю на крючок. Он проходит в комнату и включает телевизор. Звук всегда слишком громкий, он заглушает всё плохое. Например, тиканье часов, шум в моей голове, тихий стук собственного сердца.
Я готовлю ужин. Он ест, глядя в экран. Я сижу напротив, сдвинув руки на коленях. Жду, а вопросов не задают. Рассказывать ничего не нужно. Нужно просто быть как часть интерьера, как тумбочка.
Потом он засыпает перед телевизором. Я сижу и смотрю на него. На его рот, полуоткрытый в беспомощном сне, на морщину меж бровей. В такие моменты он почти безобидный, почти чужой, и я могу позволить себе не думать и наслаждаться тем, как выглядит мой любимый человек.
Я гашу свет, оставляя только голубоватый отблеск экрана. Он ползает по его лицу, по стенам, по моим рукам. Я сижу так, пока не закончится передача, пока не наступит тишина, настоящая, кроме его храпа. Тогда я могу идти спать, зная, что день прожит правильно. Всё было на своих местах. Всё было так, как он любит.
Ночь не приносит покоя, она прилагает другое измерение. Тиканье часов в коридоре становится громким, как удары молота по наковальне. Тик. Так. Тик. Так. Я лежу и слушаю, а он храпит рядом. Тяжёлый, животный храп. Я должна дышать в такт этому храпу. Если собьюсь – случится что-то страшное. Я не знаю что, но обязательно страшное.
Я встаю, и иду босиком. Пол холодный. Иду на кухню. Мне нужно проверить, выключен ли газ. Я знаю, что выключен. Я сама его выкручивала, прикладывала ладонь к конфоркам. Они были холодные. Но я должна проверить ещё раз. Рука сама тянется к ручке. я дергаю её. Нет, не подаётся. Выключено. Я делаю три оборота назад, три оборота вперёд. Стало спокойнее.
Потом холодильник. Он иногда гудит слишком громко. Я открываю дверцу, а свет внутри слепит. Всё стоит на своих местах. Банки с соленьями ровными рядами. Я трогаю пакет с молоком. Закрываю дверцу. Замок щёлкает с удовлетворяющим звуком.
Я иду в ванную и смотрюсь в зеркало. В полумраке моё лицо бледное пятно с тёмными дырами вместо глаз. Я не узнаю себя. Я подношу палец к стеклу, касаюсь отражения. Холодно. Я должна умыться, но вода из крана течёт неравномерно. То сильнее, то слабее. Я открываю и закрываю кран, пока струя не станет ровной, монолитной, как стеклянный прут. Только тогда я могу подставить ладони.
Возвращаюсь в спальню. Он перевернулся на другой бок. Храп стих. Теперь он дышит тихо, прерывисто. Я замираю у кровати. Жду. Стою и считаю его вдохи. Раз. Два. Три.
Я осторожно, крадучись, как мышь, пробираюсь на свою половину. Одеяло холодное. Я лёжу плашмя, стараясь не шелохнуться, не создать рябь на этом море тишины и страха. Я должна дотронуться до тумбочки три раза, потом поправить подушку. Дальше провести рукой по шву на простыне. Он должен быть ровным. Если я нащупываю малейшую неровность, я должна провести снова, пока палец не скользнёт идеально гладко.
Потом я считаю удары своего сердца до ста. Если собьюсь, то нужно начать сначала. Если досчитаю до ста и он не проснётся – всё будет хорошо.
Иногда я не выдерживаю, иногда сбиваюсь на девяносто восьмом, и тогда начинается ледяная паника. Она поднимается откуда-то из живота и сжимает горло, значит снова повтор.
Свидетельство о публикации №226051400106