Сломанная пташка
Но вот в чем парадокс. Эту её жалость я возвела в культ. Её снисхождение было для меня единственным лучом в том сером угаре. Я ловила каждое её слово, каждую милостиво брошенную улыбку. Я была благодарна даже за это. За то, что она хоть так, хоть из жалости, но подходила ко мне. Говорила «Анна, идём покурим», а все остальные в это время смотрели на нас с удивлением.
И теперь, когда я уже учительница, и детские голоса звучат для меня как самая чистая музыка, я думаю о ней. О Марии. Я не злюсь. Нет. Я по-прежнему благодарна. До слёз. До истерики. Потому что в тот момент, когда ты никто, когда тебя уже и за человека не считают, даже фальшивое, даже такое удобное для другого участие – это уже дар. Это спасение.
Мария дала мне иллюзию, что я ещё жива. Что хоть кому-то я могу быть полезна. Будучи сумкой, списанной работой, ролью безмолвной жилетки. И за эту иллюзию, за это крошечное окно обратно в мир людей, я ей благодарна. Искренне и до гроба. Она использовала меня, а я использовала её снисхождение как воздух для дыхания. И в этой чудовищной, нелепой сделке без слов я почему-то осталась должна ей. Всегда. Мы оказались в одной школе на отработке, в маленькой, неживой деревушке. Будто судьба, не отличающаяся особым изяществом, решила продолжить этот нелепый эксперимент. Я среди этих маленьких доверчивых личиков, и она, среди стен, которые, кажется, скучали по университету с его сплетнями. Её изящное высокомерие на сей раз не сработало. И коллектив, сплочённый организм, почуяв слабину, отвернулся. Как же знаком этот внезапный холод за спиной, это вежливое, ледяное игнорирование в учительской. Она ко мне пришла, как затравленный зверь к единственному, кто не кинет камень, потому что сам привык жить под их градом. С той же старой, чуть помятой снисходительностью, но уже с новой, дрожащей ноткой – потребностью.
– Ань, – сказала она, и в голосе её впервые не было брезгливости, а лишь усталое недоумение, – тут такое дело...
И мы пошли курить задний двор, где дым смешивается с запахом детских булочек из столовой.
И всё повторилось снова. Только теперь роли чуть сместились. Я уже не та униженная студентка, я учитель со стажем, пусть и небольшим. А она - новичок, споткнувшийся на старте. И Мария снова использует меня. Использует мою тихую, немую благодарность. Мою преданность, выросшую из той студенческой жалости. Она приходит, чтобы пожаловаться. Чтобы излить душу, полную яда на коллег, которые её не приняли. Я слушаю, киваю, поддакиваю. И я счастлива. Да, вот это чудовищно. Я счастлива от того, что её гордыня наконец-то дала трещину, и сквозь неё пробивается её потребность во мне. Я счастлива, что могу быть ей нужна, даже так. Даже в роли безмолвного слушателя, сосульки, в которую она выливает свои разочарования.
Она говорит со мной лишь потому, что другие отвернулись, и я это знаю. Мы обе это знаем, но это наш странный, уродливый танец двух одиночеств. Я ловлю себя на мысли, что смотрю на неё с той же нежностью, с какой смотрю на своих детей, испачкавших пальчики в чернилах. Какая разница, почему человек к тебе пришёл? Главное ведь что он пришёл. Что в этом огромном, равнодушном мире, в этой школе, пахнущей тоской, есть хоть одно живое существо, которое переступает порог моего класса не по долгу службы. Даже если за этим визитом лишь желание погреться у чужого, более смиренного огня.
Она заходит ко мне перед уроками, Будто входит в свою собственную кладовку, где всё знакомо, всё предсказуемо и ничего не представляет ценности.
– Долбоёбы! Ань, ты не представляешь! –
начинает она, сбрасывая на стул свою дорогую, но теперь как будто помятую кожаную сумку. – Этот завуч… Эта история с уроком… Я же говорила!»
Я молча ставлю перед ней чашку с чаем. Зелёный, который она пила ещё в общежитии, морщась от дешёвой заварки. Но всё же пила, потому что это было лучше, чем пить одной. Маша говорит. Говорит гневно, красиво, с надрывом. Её монологи это театр одного актёра, а я зрительный зал. Тёмный, безмолвный и всегда заполненный до отказа. Я уже не слушаю, я впитываю. Её унижение становится моим унижением. Её злость – моей злостью. я чувствую себя губкой, которую бросили на пол, а потом подобрали, чтобы вытереть лужу. Иногда она замолкает и смотрит на меня поверх чашки. Взгляд у неё тяжёлый, оценивающий. Будто проверяет, всё ли ещё я здесь? Всё ли ещё готова слушать? Как будто она смотрит на стул, который вот уже сколько лет стоит на одном месте и никуда не уходит. Удобно. Она поправляет волосы, встаёт, и маска снисходительности возвращается на её лицо.
– Ну, я пойду. Спасибо, Анюта –
Э то «спасибо» звучит так же привычно и ничего не значаще, как "здравствуйте". И она уходит. Уносит с собой свой шум, свою драму, оставляя меня в тишине моего кабинета. Я остаюсь одна, с пустой чашкой на столе и с тихой, безумной радостью внутри. Потому что она снова пришла. Потому что её беда мой пропуск в её жизнь. Единственная валюта, которой я могу заплатить за её присутствие. И я плачу с готовностью, с любовью, до самого дна.
И как вспомню начало... Нас поселили в одну клетушку, будто для контраста: я серая мышка, а она павлин в клетке интуриста. Это было самое унизительное и самое сладкое время.
У меня ничего не получалось совсем. Зачеты проваливались, как в дыру. Стипендии не было. А у неё всё лилось рекой: платья, поклонники, записки. Она смотрела на мои неудачи с тем же интересом, с каким смотрят на больную рыбку в аквариуме.
Но всё же, она заступалась, после этого говоря фразу «С тебя шоколадка». И я бежала. Бежала за эту её минутную защиту, счастливая, что могу хоть чем-то оплатить её снисхождение.
Она научила меня курить. Не из желания разделить со мной пагубную привычку, а потому что ей было скучно одной идти на балкон.
– Ну что ты трясёшься, Ань, – говорила она. закуривая, с отвращением протягивая мне пачку "явы". – дыми. Всё равно мужики не видят. Так хоть пороком своим обзаведись. – И я затягивалась, давясь и кашляя, но чувствуя, что хоть в чём-то становлюсь ей ближе. А уж её ухажёры были особым сортом мужчин. Самовлюблённые поэты, вечно недоедающие художники, какие-то подозрительные типы с тупорылыми взглядами. И когда они надоедали ей, когда она хотела от них отвязаться – сбывала их мне. «Во, Анна, пообщайся с ним. Он стремный, но душа добрая. Тебе для начала сойдёт». И я шла на эти жалкие свидания, где меня рассматривали как недоразумение, как ошибочный приз. И я терпела их унизительные взгляды, их скуку, потому что это был её дар. Её ненужная вещь, переданная мне. И я была благодарна.
Боже, как я была благодарна за эти крохи с её барского стола. Теперь я понимаю, что она не жила со мной. Она коллекционировала мою неудачливость. Я была её антиподом. Тенью, на фоне которой она сияла ещё ярче. И платила за это место подле её сияния своей униженностью. И считала, что мне ещё повезло.
Настал выпуск. Тот самый день, когда пахнет шампанским и надеждой. Все в платьях, которые жалко выбросить, но стыдно носить снова. Все кричат «ура!», целуются и клянутся в вечной дружбе, точно зная, что расстаются навсегда. Я искала её глазами. Глупая, я уже придумала в голове нашу общую фотографию, наше прощание, полное слез и обещаний не теряться. Я даже купила две одинаковые безделушки: две серебряные подвески в виде птичек. Одну для неё, одну для себя. Наивная дура.
Мария стояла в кругу своих – тех, с кем ей было "не стремно". Смеялась тому, чему надо, бросала томные взгляды на преподавателей. Я подошла, зажав в потной ладони её птичку. «Маш...» – начала я.
Она обернулась. Взгляд её был не холодным, не снисходительным. Он был пустым. Как у вытертого окна. Она посмотрела на меня так, будто я была не Анна, её соседка по общаге, её вечная жилетка, а просто какая-то ошибка, пятно на ярком фоне её дня.
– Анна, – сказала она голосом, в котором не было ни капли привычной мне язвительности, только плоская, окончательная усталость. – Всё закончилось. Понимаешь? Университет. Эта игра. Хватит уже ходить за мной по пятам, как жалкий щенок. Это приелось». Она не стала говорить это тихо, на ушко. Моя Маша сказала это при всех, чтобы точка была поставлена жирно и навсегда. Кто-то сдержанно хихикнул. У меня перехватило дыхание. Птичка в моей руке стала ледяной и чужой.
– Но… мы же в одну школу… по распределению.– –выдавила я, цепляясь за последнюю соломинку, как идиотка. Она усмехнулась, коротко и беззвучно.
– Ну и что? – пожала она плечами. – Работа работой. А это… Это всё. Она повернулась ко мне спиной, и засмеялась чьей-то шутке, которую не расслышала. Я стояла с птичкой, которой некуда было лететь. И понимала, что её жестокость сейчас не из желания причинить боль, а из окончательного, бесповоротного равнодушия. Я для неё просто закончилась, как пара носков, которые отслужили своё. И даже жалости больше не осталось. И самое ужасное, что даже в этот момент, сквозь ледяной ужас унижения, я чувствовала к ней благодарность. За то, что она была со мной честна в самый последний миг. Она не притворялась, лишь отбросила меня, как ненужную бумажку. и в этой честности была своя извращённая правда.
Свидетельство о публикации №226051400119