Айвен Роман и Ретт Батлер. Непонятый герой
Он вошёл без стука. Не потому, что не умел стучать — Ретт Батлер умел всё, что требовали приличия, просто предпочитал выбирать, когда им следовать. Кабинет встретил его запахом старой кожи кресел и бумаги, но ещё чем-то — озоном, будто после грозы, хотя за окном была беззвёздная ночь.
— Профессор Айвен Роман, — Ретт снял шляпу. Бежевую, из мягкого фетра, которую не носили уже лет сто. Но он продолжал носить, потому что привычка держаться джентльменом была единственной вещью, которую он не мог бросить. — Вы ожидали меня?
Айвен Роман не обернулся. Смотрел в окно, где ночь висела тяжёлым бархатом.
— Я ожидал вас, — сказал он. — Вопрос в том, ожидали ли вы себя.
Ретт усмехнулся. Той самой усмешкой, от которой женщины южных штатов бледнели, а северные — краснели.
— Я не привык ждать себя. Я привык, что меня ждут. Но, видимо, времена меняются.
Он сел в кресло. Небрежно, как садился везде — в салунах, в собственных экипажах, в гостиной дома О’Хара, когда чувствовал себя лишним, но делал вид, что это его не касается. Кресло оказалось удобным. Это его разозлило.
— Вы знаете, зачем я здесь, — сказал Ретт. Не спросил — утвердил.
— Знаю, — кивнул Айвен, наконец поворачиваясь. — Вы здесь не за Скарлетт. Вы здесь за собой.
— Я всегда за себя. Это единственный человек, за которого стоит быть.
— Неправда.
Ретт поднял бровь. Обычно одного этого движения хватало, чтобы собеседник сбавил тон. Но профессор смотрел на него спокойно, как смотрят на пациента с неизлечимым диагнозом, когда уже нечего скрывать.
— Вы пришли, Ретт Батлер, потому что всю жизнь были для всех героем. Блокадником, контрабандистом, человеком, который провёз через кордоны всё, что можно провезти, и даже то, что нельзя. Вы спасли Атланту от голода — не меньше. Вы давали деньги на восстановление. Вы взяли в жёны женщину, которая вас презирала, потому что… — Айвен сделал паузу, — потому что вы хотели её спасти. От самой себя.
— Я брал Скарлетт, потому что хотел её, — жёстко сказал Ретт. — Не надо превращать меня в святого. Я не святой.
— Вы не святой, — согласился профессор. — Вы самый несчастный человек из всех, кто сидел в этом кресле. Потому что вы всё делали правильно. Вы всё. Вы любили её так, как никто не любил. Вы принимали её с её алчностью, трусостью, жестокостью. Вы знали, что она не ответит. Вы знали, что она будет платить вам телесным за деньги и лестью за внимание. И вы согласились. Вы даже не требовали любви. Вы требовали только одного — чтобы она хотя бы увидела вас. Не Эшли Уилкса. Не деньги. Не плантацию. Вас. Ретта Батлера, которого все ненавидят, потому что он выжил, когда другие умирали с честью.
Ретт молчал. Его лицо, обычно подвижное, ироничное, окаменело.
— А она не увидела, — продолжил Айвен. — Никогда. Даже когда вы дарили ей платья из Парижа. Даже когда вы купили ей Тиффани — весь, целиком, только чтобы она выбрала себе заколку. Даже когда вы привезли её дочь от другого мужчины и растили как свою. Она не увидела. Она всё ждала Эшли. Эшли, который был тряпкой, поэтичной и бесполезной тряпкой. А вы были мужчиной. И вы ушли. Вы сказали: «Чёрт с вами, мисс О’Хара». И ушли.
— Я ушёл, — глухо сказал Ретт. — Это было единственное правильное решение в моей жизни.
— Вы ушли, — кивнул Айвен. — А потом умерла Бонни. Ваша дочь. Единственное существо, которое вас любило без условий. Без расчёта. Без желания получить что-то взамен. Она просто любила папу. И она умерла. И вы сломались.
Ретт опустил голову. Впервые за много лет. Он не мог смотреть профессору в глаза.
— Я не сломался, — прошептал он. — Я ушёл. В Лондон. В Париж. В Петербург. Я пил, играл, тратил. Я делал всё, чтобы не думать.
— Вы не оставили Скарлетт из-за того, что она вас не любила. Вы оставили её, потому что после смерти Бонни вы поняли — у вас больше нет ничего, за что можно держаться. Скарлетт могла бы стать опорой. Но вы не позволили ей. Вы боялись. Боялись, что если останетесь, то увидите её равнодушие ещё раз. И оно вас убьёт. Вы предпочли уйти первым.
Ретт поднял голову. В его глазах не было слёз — Ретт Батлер не плакал. Там была пустота, которую он носил в себе десятилетия.
— Профессор, — голос его сел. — Вы хотите сказать мне правду. Говорите. Я слушаю.
Айвен подался вперёд. Сегодня в его взгляде не было отстранённости. Был холодный, хирургически точный свет.
— Ретт Батлер, вы всю жизнь считали, что главное — не показывать слабость. Вы научились улыбаться, когда внутри всё горит. Вы научились пить и не пьянеть. Вы научились уходить, когда вас хотят выгнать. Вы создали себе броню, которую не мог пробить никто. Но вы забыли, что броня защищает не только от врагов. Она защищает и от любви. Скарлетт не видела вас не потому, что была слепа. А потому что вы сами не позволяли ей увидеть. Вы всё время играли роль — циника, бабника, человека, которому всё равно. А внутри, глубоко, сидел мальчишка, который хотел, чтобы его полюбили просто так. Не за деньги. Не за смелость. Не за то, что он спасет в голод. А просто — за то, что он есть.
Ретт дёрнул галстук. Душно стало.
— Вы не можете простить себе, — продолжал Айвен, — что так и не сказали ей правды. Не той «я тебя люблю», которую она не хотела слышать. А простой: «Мне страшно. Мне страшно, что ты меня бросишь. Мне страшно, что я останусь один. Мне страшно, что я не нужен». Вы не сказали ей этих слов. Никогда. Потому что боялись, что она посмеётся. Или, что хуже, — пожалеет.
— Пожалеет? — Ретт усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Скарлетт? Жалость не была в её репертуаре.
— Вы ошибаетесь. Она умела жалеть. Она жалела Эшли. Она жалела умирающего отца. Она жалела своих сестёр, которых считала никчёмными. Но вы не давали ей повода пожалеть вас. Вы были слишком гордым. Слишком сильным. Слишком… правильным. И она решила, что вы не нуждаетесь в жалости. В любви. В ней.
Ретт молчал долго. Так долго, что за окном, казалось, ночь стала ещё чернее.
— Я хочу сказать ей, — наконец произнёс он. — Не сейчас. Не здесь. Я хочу найти её. Взять за руку. И сказать: «Мисс О’Хара, я был дураком. Я любил вас. Я люблю вас. И мне плевать, что вы меня не полюбите. Мне надо, чтобы вы просто знали. Чтобы вы знали, что я не ушёл, потому что вы плохая. Я ушёл, потому что я слабый».
— Это не правда, — мягко сказал Айвен.
— Что?
— Вы не слабый. Вы были слабым в тот момент, когда уходили. Но вы стали сильным, когда поняли это. Сила не в том, чтобы не падать. Сила в том, чтобы подняться и сказать: «Я ошибался. Я хочу попробовать ещё раз, зная, что, возможно, снова упаду».
Ретт посмотрел на профессора. Долгим, тяжёлым взглядом.
— Вы предлагаете мне вернуться? К Скарлетт?
— Я ничего не предлагаю. Я спрашиваю: вы можете простить себя за то, что ушли? За то, что не попробовали остаться и сказать правду? За то, что бросили её одну с её завтра, которое никогда не наступало?
Ретт закрыл глаза. Перед ним стояла Скарлетт. Не та, которую он оставил — молодую, злую, красивую. А та, которую он никогда не видел — старую, уставшую, в зелёном платье, которое выцвело. Она сидела в кресле, плакала. И шептала: «Спасибо».
Не ему. Мелани.
Ретт открыл глаза.
— Она не меня благодарила, — сказал он. — Она благодарила Мелани. Эту… святую. Ту, которую я сам не понимал. А Мелани — она любила её по-настоящему. Как я. Но Мелани умела это показывать. А я нет.
— Всё, что вы сейчас сказали, — отозвался Айвен, — это и есть ваша правда. Вы не можете простить себе, что не умели. Но вы научились. Сейчас. В этом кресле.
Ретт задумался.
Он сидел неподвижно, как изваяние. Только пальцы, лежавшие на подлокотниках, чуть дрожали.
— Простить себя, — повторил он. Как пробует слово на вкус, неизвестное, чужое. — Это как… признать, что ты не всесильный. Что ты обычный человек, который может ошибаться. Который может бояться. Который может уйти, чтобы не разбиться.
— Да, — сказал Айвен. — Это как перестать требовать от себя невозможного. Вы спасли сотни жизней во время блокады. Вы дали работу тысячам людей после войны. Вы построили железную дорогу, когда никто не верил, что это возможно. И вы не можете простить себе, что не спасли одну женщину. Ту, которую любили больше всех.
— Я не спасал её, — прошептал Ретт. — Я хотел спасти себя через неё.
— Ах, вот оно, — Айвен почти улыбнулся. — Вы наконец сказали правду. Не мне. Себе. Вы использовали Скарлетт как лекарство от одиночества. Вы не хотели её спасать. Вы хотели, чтобы она спасла вас. И когда поняли, что не спасёт — вы обиделись. Как ребёнок. И ушли.
Ретт молчал. Глаза его были сухими, но дышать стало трудно.
— Простите себя за эту детскую обиду, — сказал Айвен. — Простите себя за то, что вы были человеком, а не героем. Скарлетт давно вас простила. Она просто не знала, как сказать. Она не умеет прощать. Её тоже никто не научил. Но она учится. А вы?
Ретт медленно поднялся с кресла.
— Я попробую, — сказал он. — Это единственное, что я могу пообещать.
— Этого достаточно.
Запах озона ударил резко, внезапно, как выстрел. Воздух в кабинете загустел, заискрился. Ретт Батлер не боролся. Он стоял прямо, как стоял всегда — с шляпой в руке, с усмешкой, которую даже смерть не могла стереть. Но усмешка эта стала другой. Не циничной. А грустной. Усталой. Человеческой.
— Профессор, — сказал Ретт, уже исчезая наполовину, — если она придёт к вам снова… не говорите ей, что я был здесь. Пусть думает, что я всё ещё в Лондоне. Или в Париже. Или что я умер.
— Она знает, что вы не умерли, — ответил Айвен. — Она всегда знала.
Ретт усмехнулся в последний раз — старой, привычной усмешкой, которая ничего не значила.
— Чёрт с вами, профессор, — сказал он.
И исчез в наэлектризованной дымке.
Остался только запах озона, колючий, как утренний мороз, и пустое кресло. На подлокотнике — след. Не слёзы. Табачный пепел. Ретт так и не научился пользоваться пепельницей.
Айвен Роман сидел долго. Смотрел на сову. Сова смотрела на него перламутровыми глазами, в которых, если присмотреться, отражалась вся Джорджия, сгоревшая дотла и возрождённая заново.
— Он вернётся, — сказал профессор сове. — Не сегодня. Не завтра. Но вернётся. У них это в крови — возвращаться туда, где обожглись.
За окном начало светать. Но это был не рассвет. Это, наверное, просто зажглись уличные фонари в Чарльстоне, которого давно нет, но который продолжал гореть в чьей-то памяти.
Айвен взял со стола любимую чашечку, налил кофе. И стал пить. Не залпом, как Ретт. Медленно, как пьют, когда некому составить компанию.
— За тех, кто учится прощать себя, — сказал он и приподнял свою чашку в направлении совы.
Сова блеснула черными глазами. Может быть, одобрительно…
Конец эпизода
Свидетельство о публикации №226051400203