Мне двадцать семь лет
В Калининграде тепло, май почти перевалил за вторую половину, и вот тут чувствуется жизнь. Питерская зима, по старой памяти несущая в свисте звук смерти, миновала, за зимой почти прошла весна, и тело, согласно первородному инстинкту, выдохнуло и засмеялось. Вымученный осенью, зимой и весной писал и писал, и мучился, и не понимал: то ли умирает душа, то ли воскресает, а с приходом настоящего тепла меня часто пробирает на хиханьки да хаханьки.
О, потомки! Зачем вам это? Но всё равно простите. Я шучу и смеюсь, и смеюсь просто так, не зная не причину смеха, а, более того, не понимая причину шутки.
Ну вот спросят меня:
- Ну и что, что двадцать семь? Жизнь-то только начинается.
- Откуда она начинается? - я буду бескультурным, только вопросы на вопрос, а на риторические – тем более, чтобы не расслаблялись.
- У людей и в пятьдесят жизнь только начинается…
- Что же они делали до этого?
Так начинаются драки. Мастерски в течение этой жизни я нечаянно научился возбуждать в людях раздражение. Этот талант, говорит моя мама, у меня с детства. Я его, опять-таки нечаянно, развивал. Могу довести молодую девушку до легкого отвращения ко мне за три вопроса, поверхностно изучив юный портрет, и, конечно, не горжусь этим, но, если интересно, вот пример:
- Всё ещё пробуешь поступить в театралку?
- Ну это понятно, а замуж-то когда?
До третьего вопроса часто не доходит. Вам может это показаться смешным, ну, сами вопросы, «зачем вообще воспринимать такие вещи близко к сердцу?», но я обаятельный чертяга, и, вероятно, заставляю людей задуматься о своей природе. И поверьте, «опыт» подтвержден его частым повторением. Нет, я не скажу, что у меня было много девушек, тут важнее всё-таки «не частым», а «было». Да, я засранец. И вряд ли про меня когда-нибудь кто-нибудь скажет: «но это наш засранец», я всё-таки не Пушкин.
Что ещё удивительно о раздражении в свою пользу, то через него я вызывал к себе ещё и отцовские чувства. Это происходило не специально, но именно через раздражение: «ну, не вредитель, но очень неудобный пацаненок, доставучий, вредный» и так далее, наверное, так обо мне говорили эти чьи-то отцы, замкнутые со мной по принуждению в границах дома, города, цеха. Но я знал, что они меня любят, как любят свою, какой бы она ни была, молодость, и что-то стараются в ней исправить.
Мне двадцать семь лет, я не стал Джимми Хендриксом или Куртом Кобейном, у меня нет мировой славы рок-звезды, нет наркотической зависимости, можно сказать: «всё ещё впереди», но первое не привлекает образом жизни, второе же – из-за отсутствия интереса как такового.
Задымить две сигаретки одновременно, то есть сунуть в рот двустволку и нажать на курок, не получается по многим причинам: во-первых, нет двустволки; во-вторых, не совсем понятно, где это всё совершать, ну и потом, неприятно перед теми, кого я оставляю со своими долгами по отрицательному наследству. Мама прочитает – будет ругать. И это страшнее всего остального. Инфантилизм? Ну нет. В дни первой юности мы примеряем депрессию, как дешёвую тряпичную маску с озона с лицом Якубовича или Райана Гослинга, а потом всё становится серьёзнее, но перед этим «серьёзнее» те, что посильнее, забываются в проблемах, коротких задачах, кто-то доходит до психолога, кого-то доводят до психиатра, и как-то всё именно забывается, пока не припрёт это какое-то «посерьёзнее».
Когда я закончил одиннадцатый класс, у меня за спиной была первая публикация в печати, которая ничего мне не дала, а впереди меня ждала отправка на родину из-за многих бюрократических ошибок, и пока мои одноклассники поступали в институты, я в голове представлял себя Бродским, высланного за край империи, или Овидием, только причиной не была моя литература, да и я не был Бродским, как не был и Овидием. Неплохой такой шлепок, и как говорится в незабвенном «Рокки»: «Не важно, какой силы твой удар, главное – какой силы удар ты выдержишь», ну а для меня это было типа «взбодрись». Чёткого представления, куда идти учиться, не было и, признаюсь честно, нет этого и сейчас. «Писать чтобы писать» не хотелось, а нахальство, острота языка и невежество осталось почти до кучи и сейчас. Но что;то изменилось, и произошла какая-то победа над «образным мышлением», и стало легче жить.
Недавно в цехе мой начальник, находящийся от моего существования в биполярном состоянии между уголовкой и интенсивным тренингом по терпению, спросил меня: «Владислав, а если ты встретишь медведя, вот ты что делать будешь?». В голову полезли неприятные мысли о тех бесконечных псевдопсихиологических вопросах на просторах социальных сетей, и неприятны они были потому, что на меня тут что-то примеряют вообще-то, и кто этот «медведь», начальник, ты что ли? Только почему-то думал об этом уже отвечая на вопрос, как чувствую:
- Драться буду, орать буду, от медведя всё равно не убежишь, а если каким-то чудом удастся выжить, буду всем говорить, что с медведем дрался и победил.
Начальник многозначительно молчал. Я тоже молчал. Потом молча ругал себя за то, что это детское озорство во мне не прошло, и серьезнее к жизни с этим «буду всем говорить» всё ещё не наступило, и я всё ещё «вещь в себе», но не по Канту, а что могло бы называться эгоцентризмом.
Антоним к «эгоцентризму»: «эмпатия», «сопереживание». К вопросу о том, почему я занимаюсь литературой, можно говорить много, и многие часто избегают этого вопроса, наверное, чтобы не выглядеть, как милые девушки на конкурсе «Мисс города Светлый», отвечая на вопросы о мире во всём мире. Но я скажу: лично я давно себе доказал, что могу заниматься чем-то кроме литературы, но она никуда не девается, даже если я не пишу годами. И как будто бы отказался, а она всё равно где-то есть и никуда не уходит. Придумать себе цель? «Я пишу, чтобы...» Стать известным? Извините, но это вызывает у меня смех почти так же, как если сказать: «я пишу картины, чтобы стать богатым», потому что богатыми становятся не в «я пишу», а в «я продаю». Так для чего? Для потомков? Перед потомками лично я уже извинился... Ближе всего мне тут Набоков: «Честно говоря, я никогда не думал о писательстве как о карьере. Сочинительство всегда было для меня смесью отвращения и опьянения, пытки и развлечения – я никогда не воспринимал его как источник дохода», но где Набоков в свои лучшие годы, а где я? Хотя тоже привирает, жук. До чтения лекций по русской и мировой литературе в Гарварде и Корнелле зарабатывал репетиторством по французскому и английскому – я обслуживал линию розлива на пивоваренном заводе; он переводил стихи – я тягаю листы по сто килограмм-лист в цехе и крою их на станке. То есть всё равно он зарабатывал словом. Набоков учился в Кембридже, я – у всех и всему по-немногу и не могу оправдаться тем, что лучшая школа – это школа жизни. И дело не в деньгах и природе их появлении, дело в чувстве. Что честно, что работаю я, чтобы было на что жить, пока я пишу, и, когда меня спросили, играю ли я в комп, то отвечаю, что играю в текст и опять вру – разве это игра? Но доиграться можно.
Так о чём это я? Мой старший товарищ, мой друг, повидавший виды, говорит о том, что такие слова, как: «миссионерство», «предназначение» и всё в таком духе вызывают в нём ничего, кроме подозрений. Он прав. Так нужно же как-то аккумулировать своё нахождение в том, что делаешь, если это не ради денег, славы, потомков? Ну, наверное, нужно. Я не врач и не спасатель. У меня нет образования, чтобы помогать людям профессионально, и, если быть честным перед самим собой, то проще, конечно, за неимением всего этого, «позволить обмануть себя каждому оборванцу»[1], и обмануться самому себе, позволить помочь собой тем, что перед самим собой называешь своей профессией, без пафоса или «вычурной и артистичной позы»[2]. Артисты же помогают людям, играя на сцене даже самого конченого мерзавца, и кто-то из них, зритель или артист, может, понимая что-то сейчас или позднее, чувствуя, как ему становится легче, подарить чувство не легкости, а чувство «легче». Мои герои: священники, оперирующие рациональным и базовой психологией, то есть, если это нуждается в объяснении, те, кто служит Богу, и знают точно, что Он есть, и пользуются тем, что придумали о себе люди. Вот, чем бы я хотел в литературе, да и в жизни тоже. Истинная радость во мне от того, что своему сорокаоднолетнему коллеге Михе из цеха, у которого ипотека, маленький сын, танчики в обеденный перерыв, я смог подарить немного смеха в мгновениях между рабочим процессом, да просто даже сказать ему «спасибо, Миха», ну, чтобы чувствовал себя полезным, нужным, да и вообще, чтобы у Михи нормальное настроение было. «Шесть рек» всё-таки плохая водка, но я уважаю его ещё и за то, что у него смысл превалирует над формой, старовер.
Женщины. И, в целом, этим словом и точкой можно было бы закончить. Но мне двадцать семь лет, нужно подвести какой-то итог. Женщины.
У Довлатова в «Заповеднике» было: «последней умирает в человеке – низость. Способность реагировать на крашеных блондинок (в моём понимании даже брюнетка от природы – крашенная блондинка в потенциале) и тяготение к перу (это как факт)». А ещё вспоминается Ерофеев. Эх, Венечка, а я так и не вдыхал рыжей женщины. Этот вопрос (если это вопрос) вызывает во мне только искреннее сожаление со стороны. Речь не о рыжей женщине, если что, хотя кого я обманываю. То есть я про любовь.
И, отвечая на вопрос воображаемого мной в голове старого знакомого, с которым давно не виделись: «Ну как, не женился ещё?», я говорю у себя там же, в голове: «Нет, Бог меня любит, и считает, что я и сам неплохо справляюсь». Это страшная шутка. От таких шуток не смеются, закрывают лицо руками и сквозь пальцы в онемении не хотят, но смотрят и ждут, когда за такое мыслимое кощунство ударит молнией на месте. Молния бьёт, но краткая вспышка света не озаряет улицу, а я не валюсь пластом оземь. Это же всё-таки у меня в голове.
Мой герой из романа «Саратов – Город Золотой» по имени Жан, профессор литературы, который вам покажется не очень приятным мужчиной, и я крайне на это надеюсь, мне это нужно для следующего хода, о своих взаимоотношениях с женщинами говорит так: «Знаете, ведь я научил многих женщин думать. Шутка ли? Ни одна из них после этого не была со мной». Так шутка или нет, я вас спрашиваю?!
Меня ошибочно считают романтиком или, наоборот, циником, что, в общем, две крайности одной палки: за неимением других меня воспитывал дед, тот самый дед, который достается в радость, и которую осознаёшь в период скорби. Такой – «через отец», подточенный временем крепкий старик. И вот одна из тех историй, которая, как красная нить проведенная между нами, говорит о нём, говоря обо мне. У них был небольшой участок, это было в конце девяностых на севере Казахстана, они высаживали на нём три года клубнику, а потом она стала слабой, и им посоветовали разрыхлить почву и высадить картофель. В поле дед с бабушкой набрали в тачку коровьих лепёх для удобрения и возвращались к дому, тут проходили соседи: «А что это вы там везёте? А можно нам тоже?». На что дед со всем присущим ему добродушием, очарованием и мягкими углами лица, ответил: «Да пожалуйста, нам для хороших людей говна не жалко». И вот такие же отношения у меня с любовью, если быть правильно понятым, а для этого требуется точность, то я бы сказал так: «нежности во мне до*уя», как людского. Ничего такой лаконизм, да? И всё равно останусь непонятым.
«Предчувствие любви сильнее, чем любовь»[3], а сильнее предчувствия и любви, конечно, поражение. Была ли это битва, чтобы быть поражённым? А может, если «поражение» – сильное чувство, и оно неправильное, а «любовь» правильное, так может «любовь» – это не чувство? Но ты опять умер. И это сильно. Больно? То есть тебе сделали больно? Нет, ведь Бог меня любит и считает, что я и сам неплохо справляюсь. И так до воскресения, а воскресение вам не среда, в нём не растут, в нём заново рождаются. И так из раза в раз. На днях наткнулся на дневниковую запись Льва Николаевича: «умереть значит уйти туда, откуда пришёл. Что там? Должно быть, хорошо, по тем чудесным существам детям, которые приходят оттуда». Упустил, старик, что эти дети мы и есть, мы умираем, и мы рождаемся, и это всё те же мы. Тот же я, проворачивающий эту штуку в режиме реального времени. Умираешь и начинаешь заново. Это мысль страшнее, чем представления о рае или аде, она гнетёт. Ведь уже при жизни эти микросмерти и микророждения, перед лицом реальной Смерти и будущего Рождения приводят в настоящий ужас, ведь опять переживёшь эту радость и боль. И опять. А это вам не любимый трек на репите гонять, который тоже ведь надоедает. Вот и думайте. За неимением воли, которую наделяют «мифической» возможностью исправить всё это, остаётся прощение, а слабость, конечно, в том, что умрёшь и забудется, и заново, как чистый лист.
Страшно? А мы с Бродским не боимся несмотря на то, что качественно нового опыта мы не получим. За исключением, что он поэт, а мы нет. Он ходил умирать на Васильевский остров, а я поэт уровня меньше, если вообще поэт, и умирал в районе станции метро «Технологический институт». О, потомки, как я умирал! В декабре или январе, на лавочке Клинского проспекта, под «Pas de Deux» Чайковского, под снегом, который совсем не стеснялся в качестве и размере, под светом фонарей-таблеток, и ещё много «под». Но и это прошло, и уже неоднократно, а от «Снега над Ленинградом» Таривердиева у меня всё ещё слабость в районе груди, першит в горле и немного неприятно в ногах. И это я всё про любовь.
И ещё немного о любви, когда она уходит и когда знаешь о том, что Она уходит от тебя. Вот Она спит рядом, пусть спит, но рядом, но Она уже не тут. Об этом несложно догадаться, если прислушиваться к себе, то есть там и слушать не надо, вот подумал: «может взять и закончить всё это?», и уговариваешь себя, и что это всё от гордыни, тщеславия и так далее, уговариваешь идти до конца, и в это время в Ней такая же борьба, а может быть уже всё, и надо-то повернуться и сказать: «Не уходи». Но опыт подтверждается повторением. Но любовь – не физика. А то, что физика, то не любовь. И ты не говоришь, и она ушла. Да что бы я понимал вообще?! Всё, что я знаю – что за любовь не умирают, за неё живут. А «умереть под Металлику»[4], конечно.
Как бы я хотел закончить? Из скромности я бы предпочёл не оставаться голосом поколения, да и не смогу, голос юности утерян, сорван в последнем беззаботном лете девятнадцатого. И мы живём, «и пусть хоровод наших людей изрядно поредел»[5], и пусть казалось, что будет страшно жить, а мы всё равно живём. И, может, всё-таки люди «услышат наши юные, смешные голоса»[6] из прошлого в настоящем, и всё это минует небеса. А любовь проснётся и окажется, что Она никуда и не собиралась уходить, а там как-нибудь и закончим. Я знаю только три глагола: «идти», «терпеть» и «любить», и всё никак не могу расставить их в правильном порядке, но я где-то близко и уверен, что вы тоже.
Тяжёлая была рабочая неделя, но не жалуюсь. Иду от бара домой, слегка покачиваясь – одинокая лодочка, потому что не Крузенштерн, улыбаюсь и говорю себе: «жить, жить, сука, жить», потому что придёт время, я в это верю, и мы с принятием поговорим «о лютой ненависти и святой любви»[7], а мне двадцать семь лет.
10 мая 2026 г. Влад Ш.
1. Хаски – Поэма о Родине.
2. Борис Рыжий «Приобретут всеевропейский лоск...».
3. Елена Фролова – Предчувствие.
4. Ольга Чикина – Умереть под Металлику.
5. ATL – Хоровод.
6. Ногу свело – Наши юные смешные голоса.
7. Константин Никольский – Музыкант
Свидетельство о публикации №226051500010