Ростовская. К Седмиезерскому образу Божией Матери
К СЕДМИЕЗЕРСКОМУ ОБРАЗУ БОЖИЕЙ МАТЕРИ
(Главы из повести М.Ф. Ростовской "ЖУЧКА")
Глава 4.
Богомолье
…Погода становилась очень жаркая, но Вася продолжал по-прежнему пасти стадо. В июне месяце стали поговаривать крестьянские бабы о том, кто пойдет в Казань на богомолье, а именно, на встречу образа Смоленской Божией Матери, который приносят каждый год из Седмиезерской пустыни 26 июня.
Не только в городе Казани и во всей Казанской губернии, но даже во всех соседних губерниях все народонаселение питает какую-то особенную любовь к этому чудотворному образу, который два раза оградил и спас от заразы город Казань: в 1654 и 1771 годах.
— А что, тятенька, — спросил один раз Вася отца, — отпустишь ты меня на встречу образа?
— Почему и не отпустить? — отвечал Макар. — Только бы знать, что староста скажет.
— Горбачиха у него спрашивала, так и он говорит: Богу молиться, отчего, дескать, не отпустить!
— Оно и правда! Вишь, время какое тяжелое... все наборы... Да и война-то, прости Господи, богоотступная: церкви Божии разоряют, беззащитные города жгут, и хоть бы уж от турок такие дела нечестивые видеть, всё бы не так было тошно, а то слышно, все это французы да агличане, народ, кажется, все заморский, ученый, а говорят, лезут на нас со всех сторон...
— Беда наша, — сказала Кузьминишна, покачивая головою. — И покойного-то батюшку нашего царя, Николая Павловича, видно, кручина сгубила. Как постом прочитал священник в церкви, что не стало его, нашего ясного сокола, я даже испужалася... Спаси Господи!..
— Время-то, действительно, такое тяжелое! — вздохнул Макар.
— А кто же у нас на Руси теперь Царем? — спросил Вася.
— А сын его, Государь Александр Николаевич. Он еще перед кончиной ему царство сдал, как уж болезнь-то стала больно одолевать. Вишь, говорят, в газетах пишут, что отец-то родной все крепился через силу, все ездил войска осматривать; его тут-то холодом, говорят, как прохватило, и слег он уж совсем... да и не вставал... Видно, на то была воля Божия!
Кузьминишна и Аксюша покачивали головою с горестью, но никто не говорил ни слова. Макар сам задумчиво опустил глаза, с глубоким сокрушением души.
— Тятенька, — спросила Аксюша, — да на что же они разоряют церкви Божии и жгут города? Разве они разбойники?
— То-то, Аксюша, что не разбойники! Оно еще хуже! Разбойник грабит затем, что у него ни кола, ни двора, часто хлеба куска насущного нет; а у них и земли-то, сказывают, пребогатейшие, и зимы-то почти что вовсе не бывает, а так, видно, просто, чтобы чужим добром поживиться... и лезут.
— Что ж, тятенька, разве их нельзя просто одолеть али прогнать? — спросил Вася. — Ведь и у нас, благодаря Бога, народ не поддается, за себя да за свое постоит, да и солдаты есть. Скажи Батюшка-Царь слово, так вся Рассея подымется.
— С помощью Божиею, Вася, и одолеем; да говорят-то, что их несметное число. Вразуми только Господи Батюшку-Царя, а ведь уж недаром все рекрутский набор за набором; надо оградить кругом... надо кругом защитить. И то, слышь, говорят, что враги-то думают мириться.
— Дай-то Господи отстоять наше царство православное!
Этими словами их разговор кончился.
Не прошло недели две, и с вечера, накануне воскресенья, 21 числа июня, Федосья сказала Васе:
— Ложись скорей спать; завтра до зари наши богомольцы пойдут в Казань.
— А кто да кто идет? — спросил поспешно мальчик.
— Идет бабка Горбачиха, с нею старостина дочь Соломонида, ее крестница, да еще идут старушка Евлампиевна, да Фекла Андревна, да Игнатий Сергеич, наш церковный староста, кроме, никак, Тимоша да наша Аксюша.
— Сестра? — переспросил Вася.
— Да, сестра, — отвечала мать. — Ты чего дивишься?
— Я не дивлюсь, а так спросил.
— Она обещалась идти еще прошлым годом, как отец был болен, да, вишь, в ту пору сама была нездорова лихоманкой, так уж вон нынче собралась.
— Оно и ладно, завтра по холодку легонько пойдем, — сказал веселым голосом Вася. — Ну, прощай, мама! — продолжал он, развернув на лавке свой войлок; потом помолился Богу, прилег и тут же заснул.
На другой день, в третьем часу утра, богомольцы все стали собираться под окном избы Макара, которая была угловая.
— Дуня, — сказал Вася сестре, — запри в чулан Жучку; она от меня не отстанет, а куда нам с ней?
Жучка, видя общие сборы, визжала и суетилась, прижимаясь к ногам Васи; она будто понимала и чувствовала, что он уходит.
— Отведи ее в клеть, — отвечала Дуня. — Она со мной не пойдет; запри на запор.
Вася поспешил это исполнить, но Жучка стала выть во весь голос.
— Что ты с ней сделаешь? — сказал огорченный мальчик. — Ну, куда я ее возьму? А воет так, что просто тошнехонько слушать.
— Оставь ее, — сказала ему мать, — перестанет. Возьми, Вася, котомку, да и палку не забудь, что вчера в лугах вырубил.
Утро было чудесное, светлое, ясное, как день; солнце еще не показывалось, но на востоке яркая красная полоса предвещала скорое его появление.
Так было тихо, что ветерок даже не шевелил листьями; в деревне все еще спали, и богомольцы первые вышли на улицу.
Собираясь в дорогу за 157 верст, они единственно запаслись черными сухарями, т.е. высушенным ржаным хлебом.
Наши русские крестьяне, вообще, чрезвычайно неприхотливы на еду, но в этом случае надо сказать и то, что они сочли бы грехом лакомо есть тогда, когда идут молиться; и каждый из них, исполняя с усердием это богомолье, находит, что в этом случае хорошо попоститься, довольствуясь черными сухарями и чистою водою, которую всегда найдут на дороге.
Как ни мало образованы наши мужички, но надо сознаться, что этими чувствами и убеждениями они выше нас по своей искренней простоте; в городской сутолоке свежесть чувства и искренняя религиозность притупляются невольно от многих причин. Я сама слышала, как один раз старушка говорила именно об этом богомолье: «Наешься-ка поплотнее, так и ноги не потащат, да и молитва-то на ум не пойдет, и на образ Матери Небесной взглянуть будет совестно. Чтоб поесть да попить, на то праздники Бог дал».
— Ты думаешь, что Богу приятно, когда мы в праздники объедаемся? — спросила я шутя.
— Ну, матушка, объедаться всегда дурно, а почему же и не поесть, и не попить? Только все в меру; Сам Спаситель в Канне Галилейской воду претворил в вино; так, видно, его без греха пить можно, только немного.
Старушка была права и, в своей простоте, прочитала мне пренравоучительный урок, которого я, верно, никогда не забуду.
У каждого из богомольцев, за спиною, была котомка с сухарями, запасною рубашкою на случай дождя, с кафтаном, свернутым и завязанным плотно, а еще у женщин были насоушники, т. е. рукава, пришитые к спинке, которые надеваются в случае холода.
Погода была такая теплая, что женщины пошли в одних сарафанах, а мужчины в рубашках.
Аксинья, в старом китайчатом синем сарафане, который от частого мытья и солнца превратился в голубой, в повязанном на голове красном платке, несмотря на загар лица и рук, была очень красива. Она упиралась на палку, которую ей уступил Вася; котомка и кафтан дополняли ее не роскошный, но живописный наряд. Рядом с нею шла Горбачиха, худощавая, беззубая старушка, но веселая и ужасная болтунья; она так же шла с палкою, приговаривая шутя:
— Ахти, я что-то нынче иду хуже прежнего, видно, старость не радость!.. А что я еще за старуха? Намеднись на свадьбе плясала лучше всех молодых.
— Где нам, бабушка, с тобою равняться? — отвечала ей Соломонида, здоровая и свежая девушка лет семнадцати. — А вот как устанешь, так прикажи, я на плечах тебя легонько донесу.
— Видишь, что выдумала, — сказала со смехом старушка.
— А что, бабушка, не веришь? Так спроси Феклу Андревну, — отвечала Соломонида.
Фекла Андревна была премаленькая старушка; Васе она была ровно по плечо.
— Действительно, правда! — отвечала Фекла Андреевна. — Намеднись в бане эта греховодница меня вон, как малого ребенка, с полка на руках в передбанник вынесла, да еще говорит: ну, бабушка, и нести-то нечего, всякой сноп тебя тяжелее.
— Да и то сказать, — заметила Горбачиха, — какой в тебе вес, сватьюшка?
— У меня и на тебя, бабушка, силы станет, — перебила со смехом Соломонида. — Вот, погляди-ка...
С этим словом Соломонида обратилась к Аксинье и, прежде чем та могла опомниться, схватила ее на руки, перебросила через плечо и со смехом пробежала по дороге несколько сажен, несмотря на крик Аксиньи и на общий смех богомольцев.
— Ай да девка! — сказал Игнатий Сергеич, староста церковный. — Хоть в солдаты, и то годится.
И точно, Соломонида носила на руках здоровую и большую Аксинью, как перо. Та, впрочем, вырвалась от нее со смехом и закричала Васе:
— Вася, голубчик, я твою палку обронила, поди, подыми.
Вася воротился назад и искал по дороге потерянную палку, как вдруг увидел вдали пыль.
— Кто ж это нас догоняет? — подумал он. — Никак никто из деревни за нами не собирался.
Пыль все подвигалась, и наконец он ясно увидал, что их догоняла Жучка; она, как стрела, летала по их следам.
— Ах, ты эдакой пострел! — сказал Вася, всплеснув руками. — И кто ж ее выпустил? Вишь, летит... экая дурочка... верно, вырвалась!..
Жучка себя не помнила от радости, когда, догнав Васю, бросилась с визгом к его ногам, повертывалась на спину и, задевая его лапками, лизала его руки.
Вася сам был ей рад, он ее ласкал, называя самыми нежными именами:
— Ах, ты дурочка!.. Ах, ты моя товарка черноглазая, ах, ты любимка, ах, ты голубка, не можешь без меня жить!.. Да ведь и мне без тебя скучно; поди, поди сюда, вот тебе за то кусочек сухарика... Вишь, как устала.
И, вынув кусочек сухаря, он подал его Жучке, которая, впрочем, была не голодна, да с радости, может быть, и есть его не стала.
— Ну, нечего делать, — сказал мальчик. — Быть по-твоему; пойдем вместе.
В это время богомольцы были в трех верстах с небольшим от деревни. Не удивительно ли, что Жучка их нашла и догнала; ей никто не мог растолковать, по какой дороге ушел её милый друг Вася, а из запертой клети она также никак видеть не могла, в какую сторону пошли богомольцы.
Нельзя не обратить внимания на то, что одно чутье помогает собакам так верно следить за своим хозяином; поэтому, несмотря на наш человеческий разум и на наши соображения, мы, в этих случаях, должны слепо слушаться собаки, которую Господь одарил чудным ее чутьем.
Первый привал богомольцев был в Измери, татарской деревне, в двадцати пяти верстах от их жительства.
— Ну, вот и привал, — сказал Тимоша, одиннадцатилетний мальчик, весело подпрыгивая, стараясь открыть у околицы богомольцам ворота.
— А что, Тимоша, — спросила Фекла Андревна, — устал?
— Что ты, баушка, когда еще устать, только жарко маленько... — слукавил мальчик.
— Как бы не было грозы, что-то парит! — заметила Аксюта.
— Ни одного облачка не видать, — сказал Вася. — Какая гроза, так, просто жарко.
Богомольцы прошли вправо от деревни, к красивой широкой речке, которая в этом месте живописно извивается, выбрали удобное местечко под крутым берегом, который их защитил от солнца, и сели все в кучку. Вася ковшиком почерпнул воды; они помочили в нее сухари, и это был их общий обед, после которого все легли отдохнуть и заснуть.
Васе и Тимоше что-то не спалось.
— Эх, не взяли мы с собою лесы и крючков, а то-то бы с мостика теперь рыбу поудить, — сказал Вася, лениво привалившись на свою котомку.
— Теперь вся рыба сыта, — отвечал Тимоша, — и на удочку не пойдет. Я думаю, и рыба-то, как люди, после обеда тоже отдыхает.
— Что ж мы будем делать? Не спится, — продолжал Вася.
— Да, вишь, и Жучка не спит, а лежит смирно, — отвечал Тимоша. — Ну, и мы полежим; пусть ноги отдыхают, ведь им еще далеко идти.
В деревне была совершенная тишина, только изредка кой-где показывались смешные татарчата в синих рубашках, с обшивками на груди, и в шапочках с хохолками из лисьих хвостов. Они возили в тележках маленьких ребятишек и, как воробьи, щебетали по-своему между собою.
Вася и Тимоша поглядывали на них издали и смеялись их забавам.
Так прошло часа три. Жар был так же силен, но ветерок подул с севера, и воздух освежился. Горбачиха первая встала, пошла омыть руки и ноги к реке и, привязав к поясу свои лапти, подала этим пример и остальным богомольцам, которые поспешили также разуться.
— Так и идти будет легче, — сказала Аксюта. — Жар спадает и, еще маленько, земля совсем остынет.
Все стали привязывать за плеча свои котомки и, как журавли после отдыха, потихоньку поднялись с крутого берега речки и пошли дальше.
Поздно вечером они пришли в деревню Красное.
Тут был перевоз через речку Красную, которую живописно окружают кустарники и деревья; впрочем, кроме шалаша, никакого пристанища для путешественников нет, и наши богомольцы расположились ужинать и ночевать на лугу, в нескольких саженях от перевоза.
Кто прошел пятьдесят верст пешком, тому покажется везде ловко спать; поэтому не успели они привалиться друг около друга, как тот же час все заснули.
Ночь была чудная, такая светлая, что, казалось, день проглядывал через ее полупрозрачное, легкое покрывало. Заря не проходила, и небо из яркого розового цвета тихо и почти едва заметно переходило к светло-алому, предвещавшему торжественный восход солнца.
С первыми его лучами путешественники поднялись и пошли в путь; роса освежила землю, так что идти было легко и весело.
В десятом часу утра они были уже на Каме, где устроен перевоз против станции Епанчино. Кама — чудная, судоходная река, а Епанчино — большая татарская деревня, плотно застроенная на крутом ее берегу.
Летом, когда после огромного разлива Кама входит в свои берега, то в этом месте она имеет версту в ширину.
Дожидаясь дощаника, который с большим обозом тяжело подвигался с противоположной стороны, наши путешественники сели на самом краю отлогого песчаного берега и, хотя были простые крестьяне, но искренно любовались обширною картиною, которая расстилалась перед их глазами.
По реке плыли, одна за другою, огромные расшивы с грузом зернового хлеба. Пользуясь попутным ветром, они плавно шли на всех парусах.
Кстати, не могу здесь не заметить, как гений Великого Петра до сих пор виден во всей России: огромные суда, которые во множестве ходят по Волге и перевозят хлеб и другие товары, до сих пор строятся по рисункам, им составленным; они были названы им рейс-шиф, а наши мужички переделали в расшивы.
— Точно лебеди белогрудые! — сказала Горбачиха, указывая рукою на богатую флотилию.
— Как весело глядеть, — заметил Вася. — Точно птицы с крыльями, а мне кажется, будто они идут тихо.
— Оно так кажет затем, что, видишь, Вася, их не колыхнет... А погляди-ка назад, вон она, первая-то расшива, уж из глаз ушла, — отвечал Игнатий Сергеич.
— Я, чай, бурлаки все теперь спят? — спросила Соломонида.
— Немудрено, что и спят; ночью ветра не было, верно, шли на веслах аль тянули бечевою, а эта работа хоть кого так разломит.
— А много ль тут груза? — спросил Вася.
— В расшиве-то? Ну, кулей до трех тысяч...
— Батюшки! — вскричал Вася. — Ну, Соломонидушка, хоть ты и больно лютая, а тебе и одного куля не поднять. Три тысячи!.. Да, я думаю, и звезд-то на небе не больше.
— Ну, еще до звезд далеко, их не пересчитаешь, — сказала Фекла Андревна. — Что песчинок на дне Камы или что зерен на жниве.
В эту минуту издали послышался шум.
— Что это шумит? — спросил Тимоша.
— А вон издали виден дымок, — отвечал Сергеич. — Это должно быть пароход. Помнишь, я сказывал тебе, большой корабль на колесах, парой ходит. Вот уж диво, так диво! Поглядите-ка, скорешенько набежит; вишь, так все расшивы и обгоняет!..
Огромный пароход, на колесах у которого большими буквами написано Кама, летел, действительно, величественно и важно; Игнатий Сергеич совсем не шутя уверял, что он пароход от того, что парой ходит.
— Ах, дедушка! Да растолкуй мне, пожалуйста, как же эти колеса по воде-то бегут? — спросил Вася, не сводя глаз с огромного парохода, который все ближе и ближе к ним подходил.
— Ну, брат, Вася, — отвечал староста церковный. — Это дело не мое; я и сам не больше твоего знаю. Вижу, что бежит, лихо бежит, а как так, Бог его знает.
— Эко диво! Ну, брат, Жучка, мы с тобой стадо пасем и думать не думаем, что на свете есть такие чудеса, — сказал Вася, лаская прижимающуюся к нему Жучку.
— А вон, поглядите-ка, — сказал Сергеич, указывая на большие барки с сеном, которые показались из-за поворота Камы и по течению плыли мимо наших богомольцев вниз по реке. — Вот это дело известное, сено луговое с этого берега Камы взвалили на барки да попросту и пустили; река сама несет да сама по течению и погоняет, только сиди себе да гляди, чтобы на что не наткнуться, а на то руль есть. Слышите, зато как они весело песни поют.
Лодочники, усевшись в кучке на самом верху сена, действительно, пели очень согласно, и громкие голоса их отдавались далеко по реке.
— Никак, дощаник привалил, — сказала Аксюта. — Пойдемте, вот теперь нас и перевезут.
— Пожалуй, что и не перевезут! Вон что телег дожидается, а дощаник всего один, — сказала Горбачиха.
В эту минуту к перевозу подъехала четвероместная карета шестериком.
— Ну, видно, надо другого дощаника ждать, теперь, верно, господ будут перевозить, — сказала Соломонида со вздохом.
Они подошли ближе к месту, у которого остановился экипаж, и стали на него смотреть. Из кареты вышла барыня, молодая, прекрасная, и даже она им показалась нарядною, хотя все ее щегольство состояло в шелковом клетчатом капоте, соломенной шляпке и зонтике; потом вышел ее сынок, мальчик лет шести, в русской рубашке и ямщицкой шляпе с павлиньим пером, потом, наконец, няня и горничная девушка с узелком в руках.
Лошадей стали отпрягать, и татары, содержащие перевоз, потащили тяжелую карету на руках сперва по песку, потом по доскам и, с криком и шумом, поставили, наконец, на дощаник.
Эту картину стоило нарисовать. Татары, надо в этом признаться, на этом перевозе были один другого хуже и оборваннее. Их грязные, изношенные рубашки и войлочные колпаки когда-то давно были белы, их масляные тюбетейки, загорелые и еще более запачканные руки и ноги, грубые крики, все это вместе представляло любопытную картину полудикого народа.
Толстый лакей молодой барыни распоряжался, приказывал, толкал то того, то другого, наконец, и лошадей также отвели на дощаник.
— Ну, отваливай! —закричал он.
— И нам бы место было, — сказала неуверенным голосом Горбачиха, искоса взглянув на барыню.
— А вот мы, сейчас, станем на другой дощаник, — сказала барыня. — Там всем место будет.
— Спасибо, матушка, — отвечала старушка.
Другой дощаник подъехал: вошли господа, а за ними вслед и богомольцы.
Барынька с сыночком сели на поперечное толстое бревно; нянюшка подала им узелок с булками и ватрушками, и они принялись завтракать.
Жучку сманил запах их кушанья. Она почти ползком тихо к ним приближалась. Вася издали на нее поглядывал.
— Мамаша, можно дать этой собаке кусочек ватрушки? — спросил мальчик.
— Я думаю, крестьянские ребятишки, что с нами переезжают реку, и сами будут рады поесть ватрушки, — отвечала мать. — Поди, лучше, попотчуй их.
Алеша, так звали мальчика, тотчас же вскочил со своего места и, подбежав к Васе и Тимоше, спросил ласково:
— Вы хотите ватрушки?
Горбачиха толкнула мальчиков, и они поспешили снять картузы, а Вася, поклонившись, отвечал:
— Благодарим покорно, ведь они, чай, скоромные... а мы скоромного не едим.
— Правда! — сказал Алеша и бегом пустился к матери.
Тогда, приманив Жучку, Алеша стал ее кормить, а она, как будто желая заслужить его доброе расположение, стояла на задних лапах, как неподвижный часовой.
— Какая славная собачка! — сказал Алеша. — Милая мамаша, я так давно хочу иметь собаку, возьмемте эту с собою к нам.
— Она, верно, принадлежит или перевозчикам, или этим богомольцам, — отвечала его мать, — как же мы можем ее взять с собою?
— Можно у них попросить, — сказал мальчик. — Милая мамаша, пожалуйста, мне очень хочется...
Перевозчики в это время, ровно ударяя веслами, затянули русскую песню. Голос этой песни шел довольно ладно, зато слова как-то вовсе не клеились.
— Что это они поют? — спросил Вася старосту церковного. — По- каковски? Никак, не по-нашему!
— Никак по-татарски, — отвечал старик.
— Что ты, дедушка, — заметила Соломонида. — Али не слышишь:
Раскачаем береза,
Разваляем зелена;
У—у—хнем,
У—у—хнем!
— Это по-русски, только что-то не ладно.
— Вишь, знать, раскачаем березу, а они-то поют береза, и выходит ни то, ни сё, — объяснила Фекла Андреевна.
— Видно, они по своему-то петь не знают, так и поют по-нашему, вот от чего коверкают слова, — сказал Тимоша.
— А все же с песнею-то грести веселее, — заметил Вася. — Погляди-ка, как дошаник-то знатно пошел.
— Наваливай, ребята, наваливай! — кричал худощавый татарин в зеленом кафтане, полы которого заткнуты были за пояс. Он стоял на руле и, прижимаясь грудью к рулевому бревну, поворачивал дощаник к берегу.
Алеша подошел к богомольцам, возле которых вертелась Жучка.
— Это ваша собака? — спросил он.
— Моя, — отвечал горделиво Вася, поглаживая Жучку.
— Что, ты ее нам не продашь? — спросила барыня. — Я тебе за нее дам два рубля серебром.
— Я двадцати не возьму, — отвечал вспыхнувший мальчик, опустив глаза в землю.
— От чего так? — сказала барыня.
— От того, что нельзя взять...
— Ты мне скажи только, от чего?
— От того, что жаль.
— Да от чего жаль?
— От того, что... от того, что я другой такой не наживу.
— Что ж, она очень умна?
— Когда не умна! Все, все разумеет.
— Ты, верно, ее с собою взял, чтобы она вас ночью караулила?
— Нет, я ее не брал; она сама догнала нас на дороге...
— Правда, сударыня, — перебила Горбачиха. — Ее в клеть заперли, а уж как она вырвалась, Бог ее знает. Стремглав прибежала... А нас чего караулить, что с нас взять? Одежда — и та старая, сухари — чего они стоят? Везде по дороге и так хлеба даром дадут.
— Оно и правда, — сказала барыня. — Вы, вероятно, идете на встречу образа в Казань?
— Да, матушка.
— Ну, и мы туда.
— Должно быть, вы из вотчины?
— Да, из деревни.
— Вы Шмелевские или Юркульские? — спросила сметливая старушка.
— Тут, недалеко от Шмелевки, есть село Богородское.
— Знаем, знаем, сударыня, богатое село.
— А вы откуда?
— Из сельца Лебяжья, господина Смельского будем.
— Нашего доброго знакомого.
В эту минуту дощаник причалил к берегу, и разговор этим кончился.
Барыня вышла на берег со своим сынком и, покуда тащили ее карету и выводили лошадей, она с ним села на бревне и показывала великолепный вид, который расстилался перед глазами на огромное пространство.
Кама так была хороша, отражая теплое, голубое небо; ветерок спал, на расшивах паруса опустились, и множество судов стояло неподвижно; одни рыбачьи лодочки проворно плыли по разным направлениям: с иных закидывали сети, в других весело везли на веслах множество стерлядей, судаков и другой рыбы к берегу; третьи, наконец, торопливо пробирались на другую сторону, отвозя пищу косарям на заливных лугах.
Богомольцы отправились потихоньку в гору и, выбрав удобное местечко возле хорошей татарской избы, расположились в тени на отдых. Не прошло и пяти минут, как к этой же избе подъехала карета с господами, которых переправляли на перевозе вместе с ними.
Глава 5
Назыр и раненый солдат
Изба, на двор которой въехала карета богородицкой помещицы, принадлежала Назыру, богатому татарину Епанчинской станции. У него было несколько изб вместе. Сам он, как глава большого семейства, жил в самой лучшей, которая была красиво убрана коврами, перинами, подушками и вышитыми полотенцами. В ней было очень чисто; в углу стоял шкаф с чашками и прочею хозяйственною посудою, тут же был медный таз и над ним медный же висячий рукомойник, чисто вычищенный, как хороший самовар. По окнам расставлены были цветы в горшках: бальзамины, герань и душистая мята.
На полках лежали книги и в числе их Алкоран, то есть книга мухамеданского закона, которую часто читал вслух Назыр сам. Над дверями приклеены были листки бумаги с крупными татарскими словами следующего значения: Мустафа, Мухаммед, Ахмед и Махмуд, то есть все четыре имени их пророка.
За перегородкою первой комнаты жили старуха его мать и жена, также уже старушка. Одеяние татарок необыкновенно странное: они никогда не носят белья, то есть рубашек; вместо них они надевают широкие шаровары, сверх которых ситцевую рубашку, которая им служит вместо платья или сарафана.
Рубашка эта нарядно обшита, от ворота до самого пояса, золотым галуном, лентами, часто даже вынизана монетами серебряными или медными, каменьями и разными украшениями; подол этой рубашки также обшит фалборками яркого ситца; рукава делают они самые широкие и длинные, так что в них рук совершенно не видать. На ногах же носят ичаги, то есть сафьянные высокие сапожки, сверх которых надевают красные, зеленые или желтые сафьянные же туфли с большими каблуками, без задков. Эти туфли татарка обыкновенно снимает, когда входит в избу, и ставит их около двери, для того чтобы в чистую комнату не принести на ногах грязи или песку.
На голову девушки надевают шапочку, обшитую мехом, или шелковый, нарядный длинный колпак, который падает на плечо. Косу заплетают как наши русские крестьянки, только убирают ее или, лучше сказать, унизывают монетами, бусами и лентами.
Татарки очень любят браслеты, бусы на шее и разноцветные серьги. У самой даже бедной всегда можно увидеть на руках медные браслеты.
Но что у татарок уже очень нехорошо, это то, что они ужасно белятся и румянятся. Даже неприятно смотреть со стороны на эти наштукатуренные лица.
Когда Алеша с матерью вошли в избу, то Назыр поспешил к ним навстречу.
— Здравствуйте, сударыня, Александра Федоровна, здоровы ли? — спросил он.
Назыр хорошо говорил по-русски.
— Славу Богу! А ты, Назыр, как поживаешь?
— Ничего, живу помаленьку. Лошадок надо, что ли, сударыня?
— Нет, не надо, я буду кормить... мы 4едем на своих... А как жарко!..
— Ну, что же? Вы здесь откушаете, лошадки отдохнуть, а жар между тем спадает...
— Здесь душно, мамаша, — сказал Алеша матери.
— А не угодно ли в амбар, там прохладнее, окон нет и дверь маленькая.
Александра Федоровна и Алеша поспешили выйти из избы за Назыром.
На дворе, в тени от их большой кареты, спали богомольцы; возле них лежала Жучка, а у самых ворот, с дорожною сумкою под головою, отдыхал солдат.
— Это, кажется, солдат? — спросила Александра Федоровна.
— Да, раненый, идет обратно на родину, — отвечал Назыр. — Жаль бедного... Такой еще молодой человек, а беда, как изранен.
— А где был ранен, в каком сражении?
— Не знаю, право, сударыня, вот спросите его сами.
— Нет, не тронь его, пусть отдыхает, я с ним после сама поговорю.
Проходя по большому двору, Александра Федоровна спросила:
— А кто же с тобою живет на одном дворе, Назыр?
— Все дети мои, сударыня, женатые сыновья. Я даже дочку замуж отдал, а зятя к себе взял... Вот это все внуки, — продолжал старик, указывая на целую кучку ребятишек, которые играли в углу двора. — Слава Аллаху, семейка немалая, и дети все уж подросли...
— А я думаю, нелегко было их вырастить?
— Нет, сударыня, ничего, право ничего! По-нашему, дети первое богатство, дети живут и дом процветает и богатеет. Вот, поглядите-ка, как мы обстроились: рук много, вот все и ладно! Мне уж пошел седьмой десяток, а у меня еще и мать жива, да какая бодрая… Вот она идет по двору, поглядите, сударыня.
Престарая старушка шла, упираясь на палку и постукивая большими каблуками.
Назыр, говоря про нее, указывал на старушку. Она как будто поняла его слова, приподняла голову, закутанную белым покрывалом, улыбнулась и с веселым видом покачала ему головою.
— А уж как она правнуков любит! Как никогда ни меня, ни детей моих не любила. Знаете, сама теперь стала как малый ребенок, сударыня, так ей с ними и весело.
Действительно, старушка подошла к кучке правнучат и села с ними.
Тут Назыр открыл дверь в амбар, в котором, действительно, было прохладно и чисто, как в какой-нибудь гостиной.
На широкой лавке разостланы были кошмы и ковры.
— Здесь славно отдохнуть! — сказала Александра Федоровна.
— Вот, извольте приказать внести сюда ваши подушки из кареты, а то и, действительно, жаль лошадей; как в такой жар ехать? Птицы и те летают, разинув рот, так солнцем и палит! — продолжал Назыр, раскладывая в амбаре дорожный мешок и другие вещи Александры Федоровны.
Прошло часов пять. День склонялся к вечеру, а жар все еще был очень силен; ни малейший ветерок не поднимал даже пыли на дороге. Овцы и козы, которых в татарских деревнях так много, прижимались к строениям и искали прохлады; на небе не было ни одного облачка.
— Ух, жара какая! — сказал Вася. — Оно и в правду, как говорит Игнатий Сергеич, моченьки нет.
— Ты что жалуешься, Вася? — сказала Горбачиха. — Посмотри-ка, вон служивый, едва ворочается... а голосу не слыхать.
В эту минуту солдат встал и, поправляясь с трудом, приговаривал, вполголоса шепелявя:
— Мати, Пречистая Владычица, помоги!
— Что, батюшка, — спросила его Горбачиха, — ты, знать, нездоров?
— Теперь, слава Богу, справился, ничего, — продолжал солдат веселым голосом.
— А ты откуда?
— С Дуная, выбыл из службы царской за ранами.
— Ахти, родимый! Ты никак с войны?
— Действительно, с войны.
Все богомольцы его окружили, Вася и Тимоша заглядывали ему прямо в глаза.
— А что на войне, я чай, страшно? — спросила его Аксюта.
— Страшно-то страшно... а все же наше войско страху не знает... каждому страшно про себя... А посмотреть только, как полк лезет в бой, что ближе к неприятелю, то пуще... Я сам видел, сам бежал с ружьем на плече, с музыкой, с песнями... право, лево... право, лево! В ушах даже звенит, а на душе, пожалуй, и жутко!.. Ах, ты Господи! — вздохнув, заключил солдат.
— А тебя, батюшка, как ранили? — спросила Фекла Андреевна.
— Да так попросту, гранату разорвало под самым носом. Я товарища перевязывал; его тяжко ранило в бок, он совсем помирал... А я стою над ним, жаль, знаете, лихой был солдатик, и Богу хорошо молился, и Царю служил верой и правдой... Я стою, да видно рот разинул, а граната-то тут как тут, хлоп... Да одним осколком разом пять зубов выбила, язык задела, да вот у самого горлышка осколок-то выскочил; а другим, вот, в левую руку ударила, да еще эту ногу повредила, словно как ножом! Всего шесть ран эта проклятая граната мне причинила.
— Господи Иисусе, — говорила вполголоса Горбачиха, творя крестное знамение. — Срасти Божии!
— Четыре месяца я пролежал в госпитале; все время с ложечки кормили, рана-то у горлышка все не заживала; теперь, слава Богу, заросла, могу есть и пить сам.
— Куда же теперь ты, батюшка? — спросил Сергеич.
— Иду домой, на родину. Нас человек шестьдесят отпустили.
— А что, у тебя там есть родня?
— Коли не померли, мать и сестра замужем, да брат уж большой.
— Долго ли ты был, батюшка, на службе?
— Всего три года с небольшим; оно раненько маленько идти на покой, да видно уж по воле Божией так привелось. Нечего делать, а то бы послужил. Ах, как бы еще с бусурманами-то хотелось переведаться по-своему, по-русски. Черти эдакие! За два дни до того, как мне свалиться, было дело при Четати: раненых две тысячи принесли... страсти... душа так и надрывается! Кто без руки, кто без ноги! Что сражение? Это еще ничего, а вот госпиталь, так действительно.
В эту минуту Александра Федоровна подошла к кучке, в которой сидели солдат и богомольцы. Он продолжал:
— В госпитале-то, благодаря начальству, все есть, да и мук-то столько, что не приведи Господи!
— А ты страдаешь теперь от своих ран? — спросила его Александра Федоровна.
— К погоде, ваше благородие, действительно, бывает тоска и ломота, а впрочем, здоров.
Добрый солдат говорил, что он здоров, хотя хромал на одну ногу, с трудом владел правою рукою и говорил, шепелявя от повреждения языка.
Как не сказать, что лихой народ наш русский!
— Вот тебе на дорогу, — сказала ему Александра Федоровна, отдавая три рубля серебром.
— Зачем, сударыня, не надо. Начальство меня наградило, я получил знак отличия, да пятнадцать рублей серебром и все, что должно, на дорогу: теплую шубу... Уж я ее постом продал, тяжело было нести; и шапка была меховая, и сапоги... Да вот теперь давно уж иду, так только рубашки износились.
— Ну, это тебе и будет на рубашки, — сказала Александра Федоровна. — А далеко ли тебе еще идти?
— В Пермскую губернию. Да я прежде пробираюсь в Казань на встречу образа Седмиезерской Божией Матери. Хочется Ей, Владычице, поклониться, что меня невредимо вынесла...
И этот человек, получивший шесть ран, говорил, что он был невредим!
Все, что я описываю в эту минуту, совершенная правда, милые мои читатели, и я могу засвидетельствовать все слова этого храброго солдата, которые я слышала сама, они глубоко трогали всех его окружающих.
Он был еще так молод, редкого крепостью телосложения, был весел, но когда говорил о раненных и о госпитале, то слезы так и блистали на его глазах.
— Вот, сударыня, — продолжал он, обращаясь к Александре Федоровне, — если у вас милость есть, потрудитесь для госпиталей. При начале-то недостаток у нас был в корпии. Ведь что ее надо, гибель! А раненные сотнями прибывали. Мы уж сами свои рубашки кое-как дергали для сослуживцев. Умереть ничего! А вот, как руку оторвет или ногу, спаси Господи, какая беда... И теперь вспомню, так просто...
Солдат замолчал, закрыл глаза руками и покачал головою.
— Я все делаю корпию и бинты, целый год другой работы не знаю, как собираю старое белье для раненных, — поспешила ему сказать Александра Федоровна.
Солдат встал, начал креститься, класть земные поклоны, приговаривая сквозь слезы:
— Ах, сударыня, это благое дело... больше, чем нищему подать! Благослови вас Господи за ваши труды! И все-то они, мои бедные товарищи, за вас будут молить Бога. Как я пошел, так много стали присылать корпии, от Царской фамилии и от купечества... Присылают и образочки. Вот и на мне образок Николая Чудотворца. Сказывали, что я совсем обмирал, как мне его надели, а вот остался в живых, слава Богу!
— Неужели же ты все шел пешком с самого Дуная!
— Грешно пожаловаться, ваше благородие, везде добрые люди подвозили. У нас на Руси народ жалостливый, собаки не бросят без помощи. Вот хоть бы сюда, хозяйский сын меня подвез, а еще татарин. Видит, плетусь плохо, знаете, и смекнул, остановил лошадь да и подсадил. Спасибо ему, действительно, в жары-то больно в голову стучит... А что, сударыня, — продолжал солдат, помолчав немного, — позвольте спросить, что у нас в Севастополе? Там, говорят, и французов и англичан тьма тьмущая, побери их нелегкая...
— Наши грудью защищают, — отвечала молодая дама с гордостью, — отбили штурм, говорят, у них ужас, что пало народа; нашим даже пришлось их хоронить. А что вперед будет, один Бог знает! Он нам помощник и покровитель! А их куда много там набирается; правда, что тьма тьмущая.
— Спаси Господи! — сказал солдат, опять перекрестившись. — Бог милостив, отстоят... Ну, а около Петербурга-то, говорят, они тоже гнездятся, черви проклятые! Да где им наше родимое деревцо подточить? Ведь черви дрянь, сор, а и то нападут на дуб, так все листочки обгложут; только пройдет им пора, дуб лучше прежнего зеленью покроется. Видно, и нам, ваше благородие, эту заморскую саранчу надо перетерпеть. Сама сгибнет, пропадет...
— Около Петербурга и около Кронштадта тоже собирается их много! —отвечала задумчиво Александра Федоровна. — Авось, Господь поможет!.. А куда как грустно, вся душа изныла!
Во время всего этого разговора Алеша, хотя был и маленький мальчик, но не сводил глаз с солдата и слушал его с большим вниманием. Если его детский разум не понимал еще всей важности слов храброго солдата-инвалида, то душою он сочувствовал его тяжелым ранам, и на симпатичном личике выражалось искреннее сожаление.
Не успела Александра Федоровна отойти от солдата, как Алеша подбежал к ней и сказал шепотом:
— Мамаша, посмотрите-ка, бедные-то богомольцы все что-то дают солдату.
И точно, прежде всех подошел к нему Игнатий Сергеич, староста церковный.
— Возьми, родимый, вот у меня запасная рубашка, а твоя износилась.
— Спасибо, дядюшка, — отвечал солдат, снимая фуражку.
— Вот и от меня платочек, — сказала застенчиво Аксинья, подавая ему поношенный платок.
— Не надо, красавица, благодарим покорно. Видишь, как голову-то к погоде заломит, так не то что платка, соломинки никак на ней не удержишь, как котел кипит. Ну, а как здорова, так и солдатская фуражка достаточно годна!
— Возьмите, пожалуйста, — продолжала она, — не обижайте меня.
— Ну, быть по-твоему, голубушка. Замолю тебе жениха хорошего... Сам бы присватался, — продолжал солдат с улыбкою, покручивая усы, — да то беда, что далеко еще идти к матери за благословением, а тебя, боюсь, красавицу, другие покуда выхватят.
Аксюта, опустив стыдливо голову, отошла в сторону.
— Чего стыдишься, — заметила с улыбкою Фекла Андреевна, — служивый не то, что тебя обижает, все говорит в похвалу. А от меня, батюшка, возьми вот половину того, что я несла к образу Божией Матери.
Старушка отсчитала медью пять копеек.
— Пожалуй, случится дорогой, что для подкрепления сил тебе захочется стаканчик винца хлебнуть, ну, так на один раз станет.
— Благодарим покорно, без обиды принимаю, я, так сказать, для отечества свою кровь проливал.
— Ах, родимый, — прервала его Горбачиха, — уж действительно проливал! Чего уж: и рука не годится, и нога не годится, да и язык- то не то, чтобы очень… не без изъяну... Вот и моих пять копеек... Мы в деревне живем и слышим, что война, а и думать не думаем о такой страсти!
— Ах, крестная, —сказала Соломонида, — ну, а как набор-то... али мало тогда слез да горя? Как война, так мы своих заживо на смерть отдаем.
— Что ты грешишь, голубушка! — с улыбкою отвечал солдат. — Солдатское дело лихое, богатырское; не всех бьют, да и Бог не без милости; сначала своих маленько жаль, действительно, а там и службы жаль... Не расстался бы! — говорил солдат, утирая слезы. — Лихое житье на Дунае-то; все с песнями!.. Ружья на плече просто не слышишь, так весело идешь; а там, вдали-то, чернеются все турки, все бусурмане; завидят... и ну убираться, кишмя кишат, знаете, трусят, а пуще всего русского штыка... Дрянь народ... и умирают-то, как собаки, без покаяния. Видно, начальство плохое, и за этим-то даже не смотрят. Чтобы хоть ихнего попа прислать к пленным-то? Ведь иному едва жизни достанется, чтоб покаяться да помолиться.
— Я чай, пленных-то больно бьют? — спросила Соломонида.
— Нет, голубушка, избави Бог! У нас на Руси лежачего не бьют, оно грешно! Сдал оружие и квит, все равно, что наш. Начальство еще так заботится, чтобы и накормить, и напоить, и к месту отвезти. Да и солдаты жалеют, и всякий-то готов с пленным поделиться, чем Бог послал.
— Эх, мне нечего дать ему, — сказала вполголоса Соломонида.
— Да что ему дашь? — подхватил Тимоша. — У меня всего за пазухой копейка и та чужая, тятенька дал.
— А у меня, кроме Жучки, ничего нет, ну, а ее я не отдам, — сказал, улыбнувшись, Вася.
— Не пора ли нам в путь? — спросила Горбачиха. — Скоро солнышко сядет.
— Ну-ка вставай, дедушка, — прибавила Аксинья, подавая палку Сергеичу.
Богомольцы встали, в минуточку собрались и, привязав за плечами дорожные котомки, все почти в один голос сказали солдату:
— Прощай, батюшка, дай Бог тебе здоровья!
— Спасибо, и я в Казань... Может, еще и увидимся.
Они пошли скоро, не оглядываясь, а солдат поплелся за ними потихоньку, прихрамывая на правую ногу.
На двор Назыра приезжали путешественники, кто в коляске, кто в бричке, кто в тарантасе, переменяли лошадей и отправлялись далее.
— Что же, мы едем? — спросил Алеша свою мать, сидя с нею на лавочке у дома Назыра.
— Закладывают лошадей, — отвечала ему Александра Федоровна.
В эту минуту из избы вышел какой-то толстый проезжий и сердитым голосом кричал, отчего так долго его коляска не готова.
— Сейчас, сударь, сейчас, побежали за вожжами, — отвечал ему старик Назыр. — Не гневайтесь, мой сын с вами поедет, лихо повезет, у него лошади добрые.
Надо признаться, что закладывали очень медленно: несколько человек татар возились около экипажа проезжего, между тем один человек давно бы мог справиться.
— Да скоро ли вы там? — закричал опять господин.
Молоденькая, хорошенькая татарка, хотя набеленная и нарумяненная, с крошечным ребенком на руках, глядела на барина с каким-то страхом; она по-своему говорила с татарином, который взнуздывал лошадей и пристегивал вожжи, и видно, что она его о чем-то просила. Барин все больше сердился.
— Батюшка, повремени одну минуточку... — сказал Назыр.
Старушка, мать Назыра, подошла к проезжему и, положив ему руку на плечо, сказала что-то по-татарски с убедительным взглядом, показывала на внука, который должен был ехать с ним ямщиком, потом на молодую татарку, потом на солнце и, наконец, несколько раз повторила слово ураза.
— Да мне какое дело, что у вас ураза, — сказал сердитый барин.
— Сию минуту, — прервал его Назыр, — вон жена бежит, видно, солнышко село.
Действительно, в эту минуту Фатима, жена Назыра, прибежала с деревянною чашкою, полною колодезной воды, которую она подала сыну на козлы, и он с жадностью принялся пить.
Надо было видеть, как была рада молоденькая татарка, которая стояла у крыльца, как она улыбалась, кланяясь мужу, сидящему на козлах; она так боялась, что он уедет, не напившись.
У татар ураза — пост, который они строго соблюдают. Он запрещает им есть и пить от восхода и до заката солнца. Летом, в жары, это чрезвычайно бывает тяжело. Теперь немудрено понять, отчего так долго закладывали лошадей, что хотела сказать проезжему барину мать Назыра, и чему была так рада молодая татарка, когда муж ее Муса напился. Ему, может быть, хотелось уже пить несколько часов во время сильного летнего зноя.
Татары, вообще, очень строго исполняют все приказания своего мухамеданского закона. Жаль только, что этот закон не наш, не Христианский. <…>
Мухамеданское учение, при жизни еще Мухамеда, чрезвычайно скоро распространилось по всей Азии, а потом разные народы перенесли его в Европу и Африку.
И в Россию оно пришло вместе с татарами, которые, под начальством могущественного и храброго Темучина, хана Золотой орды, от границ Китая пришли в наше отечество, покорили его и долго у нас владычествовали, слишком двести лет.
Тогда Россия собралась со всеми своими силами и под начальством великого князя Дмитрия Васильевича Донского, в первый раз отразила татар на Куликовском поле и принудила золотоордынского хана бежать; но еще долго после этого она платила дань другими татарским ханам, которые занимали всю южную полосу России. Наконец, великий князь Иван III всех их прогнал и тем освободил от ужасных притеснений, которые так долго от них терпела Россия.
Теперь, напротив, множество мухамеданских народов, под ее покровительством, пользуются всеми правами и благоденствием, как ее собственные родные дети.
Стоит приехать в Казанскую губернию, чтобы убедиться, что татары здесь живут, как в своем отечестве, и никогда с русскими не ссорятся. Вообще, и не услышишь, чтобы они жаловались на какие-нибудь притеснения.
Но и то надо сказать, что наша православная вера и справедливое правительство совершенно уравняли татар с русскими; они подчинены тем же законам, и им позволено свободно исповедывать мухамеданскую веру.
В татарских деревнях везде мечети, и никогда наши русские крестьяне ничего дурного или с насмешкою о них не говорят. Напротив, я сама слышала, как наши крестьяне, узнав, что англичане бомбардировали Соловецкий монастырь, говорили:
— Что это за диковина! Даже храмов Божиих не уважают! Экой грех, как подумаешь! Наш брат идет мимо мечети и то никогда словом даже ее не осквернит; все же это место, куда народ собирается Богу молиться, хоть и по-своему. А то еще христиане! Сами церкви жгут и разоряют, экая напасть!
Описываю все эти подробности потому, что предполагаю, что они не наскучат моим читателям и познакомят их с краем, в который я, хотя и недавно переселилась сама, но уже искренно полюбила.
В самих татарах столько интересного и хорошего, что нельзя не отдать им полной справедливости.
Моя книга, назначенная всем детям моего обширного отечества, может быть попадет так далеко от Казани, что там о татарах не будет и слуха; а между тем, они составляют частицу огромной России, где все готовы быть дружны, как одна семья, чтобы этими сильными чувствами упрочить силу и славу нашего отечества.
Пока татары для нас являются меньшими братьями, которых еще не просветила наша чисто евангельская православная вера. Будем их любить с снисхождением, а хорошим примером постараемся и им внушить любовь и уважение к нашей религии.
Христианство уже тем самым в миллион раз выше всех религиозных законов в свете, что велит своим последователям всех любить, всех прощать и всем помогать, даже врагам и ненавидящим нас.
Алеша прибежал сказать, что лошади готовы. Александра Федоровна поспешила проститься с Назыром и с его семейством, они сели в карету, кучер хлопнул по лошадям, и гнедой шестерик шибко покатил по большой дороге.
Глава 6.
Хижицы. Встреча образа
В трех верстах от Казани, на небольшой возвышенности, расположен Хижицкий или Кизический монастырь. Зеленые главы его церквей, каменная высокая колокольня, ограда с башнями по углам и длинный ряд келий красиво упираются в густую рощу соснового леса.
Накануне 26 июня день был пасмурный, но, несмотря на это, реки народа лились из Казани по разным направлениям к монастырю. С горы это было похоже на пестрые ленты, которые вились по зеленому лугу между городом и Хижицами. Весь этот народ спешил на встречу образа, который должны были принести в Хижицкий монастырь ко всенощной.
Около монастыря толпился народ. Стены колокольни были унизаны людьми.
Тут же на лугах раскинуты были палатки; около них иные сидели, другие отдыхали лежа, среди народа продавали квас, хлеб, пряники, орехи и другие лакомства.
Против монастыря, по горе, в прямой линии, выстроена деревня. Улица ее была заставлена дрожками, телегами и разными другими экипажами; всякий приехал в чем мог, но, большею частью, все пришли пешком, и пестрые толпы с каждым часом прибавлялись.
У самого входа в монастырских воротах, прислонившись к стенке, сидел раненный солдат, с которым мы познакомились в Епанчине.
— Батюшка, — сказал ему старик-монах, проходя мимо, — ты отошел бы к сторонке; я вижу, ты нездоров, как бы тебя народ не прижал.
— Хочется приложиться к образу Матери Божией, — отвечал служивый.
— Вот я тебя поставлю, если хочешь, тут, на первой площадке колокольни; тут немного народа, а там, за всенощною, пожалуй, сам тебя и проведу к Матери Божией.
— Благодарим покорно.
— Никак это наш служивый? — сказал чей-то голос, подойдя к солдату.
Последний повернул голову и увидел перед собою Васю и Тимошу, которые поспешили снять картузы.
— Здорово, ребята! — сказал солдат.
— Здорово, дядюшка, — отвечали дети.
— Ахти, батюшка, никак это ты? — с веселою улыбкою спросила Горбачиха. — А я только что толковала, что мы, дескать, худо сделали, что тебя не спросили, как ты прозываешься, чтобы за здравие помянуть, когда случится, на молитве.
— Спасибо, бабушка! Меня зовут Терентьем, а по прозванью Толбухин. За твои молитвы тебе воздаст Пресвятая Богородица.
— А скоро ли принесут образ? — спросила Фекла Андреевна монаха, который стоял тут же, поглядывая на дорогу.
— Ну, еще рано, — отвечал он, — теперь, я думаю, час четвертый, а мы ожидаем в шестом, не прежде.
— Так мы вот тут и посидим, — продолжала Горбачиха, указывая на зеленый лужок около самой наружной стены церкви.
— Пойдем, батюшка, с нами, — сказал Сергеич Толбухину, — мы тебя побережем.
— Да только бы вперед не лезть, — вмешалась Соломонида, — а то будет просторно, ничего...
— Правда, тут вам будет очень хорошо, — заметил монах, — а вот уж в воротах, беда!
Богомольцы, вместе со служивым, отошли на лужок и сели в кучку.
К ним подошел молодой человек, в черном кафтане, с подвязанною рукою и сумкою через плечо.
Его прекрасное, хотя очень бледное лицо окружали черные волнистые волосы; он упирался на палку, как можно было заметить, с трудом присел тут же на траве.
— Никак и ты, брат, был в сражении? — спросил его, шутя, Толбухин.
— Я от рождения не владею правою рукою, — отвечал он, — да и нога-то плоха; могу сказать, что никогда здоров я не был.
— Ну, брат, это хуже моего.
— А ты тоже нездоров? — спросил незнакомый прохожий.
Тогда Толбухин, в нескольких словах, повторил ему то, что прежде рассказывал богомольцам. Крестьянин, слушая его, крестился левою рукою, потому что правою совершенно не мог владеть.
— А ты, брат, откуда? — спросил задумчиво Толбухин.
— Я удельный крестьянин здешней губернии, прозываюсь Федором Алексеевым, да все подумываю, как бы пойти в монахи, хочется окончить жизнь на Афонской горе.
— Что ты, батюшка, рано собрался умирать? — сказала Фекла Андреевна.
— А кто знает, тетушка, кому когда конец! Я человек убогий, работать не могу, только и живу, что Богу молюсь. Может, смерть-то за плечами: все лучше быть на месте.
— А где же эта Афонская гора?
— В Туречине... туда... дальше... за Цареградом.
— Что ты, родимый, какой в Туречине монастырь? Да теперь у нас с турками война; они нехристи, вот и служивый рассказывает, что они, как собаки, умирают без покаяния; какой у них монастырь!
— Эх, тетушка! Я ведь там сам был; это место за христианами, только они платят подать турецкому султану. Что за дивное место, уж точно святая гора! К ней пристала Матерь Божия, когда она ехала в Кипр, а бурею оторвало якорь и поломало мачты на ее корабле и руль. По преданию, она, Пречистая Дева, тут и отдохнула. А теперь сколько обителей-то! Одна одной лучше... А впрочем, бедность истинно христианская, ведь любовь к Спасителю велит все отдавать, а самому, по правде, ничего тогда и не надо!
— Когда же ты там был, родимый? — спросила заинтересованная Горбачиха.
— Да вот теперь ровно три года, как я воротился. Был и в Иерусалиме; сподобил Господь поклониться Святым местам и даже выкупаться во Иордане, где крестился сам Спаситель. Сколько умилительного, сколько глубоко трогающего душу в этой Святой земле, где пролил, за наши грехи, кровь свою Христос Спаситель! Когда мы пошли на Голгофу, это было на самой страстной неделе, богомольцев было до трех тысяч. Идем, а я про себя думаю: этим путем шел Господь Бог мой; думаю... а слезы так и льются... Вот я и упал на колени, ползком ползу и все думаю: я и убогий и многогрешный, а Он, Праведный, нес крест и шел на спасение рода человеческого принять вольную смерть и поругание от народа... Теперь вспомнишь, так сердце содрогается.
— Действительно! — сказал Толбухин. — Что ж, любезный, я чай, на душе-то и тяжко и отрадно, так бы, кажется, и припал грудью к этому пути, так бы и расцеловал эту Святую землю!
— Правда, правда! Русских было мало, из православных больше греки. Уж как горячо молятся! Плачут, сердечные, навзрыд. И с нами-то обходятся как с братьями.
— Да ведь оно и действительно так, — заметил Толбухин, — мы одной церкви дети, и греки, и болгары, и молдаване и валахи — все это народ православный. Они ведь все на Дунае, так мне нельзя их не знать. Они все нас считают братьями, единоверцами. Это не то, что турки или англичане. И церкви как наши, и служение у них такое же, только на ихнем языке, и точь-в-точь то же.
— А что, батюшка, — спросила Соломонида, обратившись к крестьянину, — позвольте узнать, вы пешком туда ходили?
— А как случится: где пешком, где ехал, а там, из Одессы, один грек взял меня на свой корабль и даром довез до Константинополя, а после и до Смирны. У меня какая была поклажа — посох да сумка, а больше ничего. Ну, оттуда, пуда два с половиною вывез... правда!
— Чего же, батюшка, какого товару?
— Разве я купец, — с улыбкою отвечал крестьянин, — я вывез камней со всех мест, прославленных Сыном Божиим. Этим могу поделиться с друзьями да с добрыми людьми. Вот и тут, в сумке, со мною есть камешки, — продолжал он, снимая свою сумку.
Богомольцы и Толбухин с любопытством стали глядеть, когда он, развязав тесемку, вынул холстинный мешочек и достал из него несколько камешков, завернутых в разные бумажки.
— Вот это, — продолжал Алексеев, — камешек, что я взял у входа во храм, что выстроен над самым гробом Господним. А тяжко вспомнить! Такая святыня, а храм стоит без крыши, кое-как затянуто вверху полотном. Никак пожар был, и с тех пор все не могут поправить.
— Отчего же так? — спросил Сергеич.
— Должно быть, турки не дозволяют. Уж как они притесняют христиан! За каждое служение все плати деньги, никак по сто червонцев, а то сидят и бесчинствуют посередине церкви и разгоняют плетками народ, если что не по них.
Вася и Тимоша все слушали со вниманием, но не вмешивались в разговор, потому что у крестьян ребятишки никогда не смеют соваться, когда большие между собою говорят.
Даже Аксюта и Соломонида все больше помалчивали и только изредка решались что-нибудь спросить.
— А это что за камешек? Да ведь какой кругленький, желтенький, точно янтарный, — сказала Аксинья.
— Это из Иордана, — отвечал крестьянин. — Нас к реке-то пришло никак человек шестьдесят. Я тогда еще на костылях ходил. Господи! Что была за радость, как все помаленьку стали входить в воду, в ту реку, в которой Спаситель принял святое крещение, в которой на Него сошел Святой Дух. Я сам стал в воде на колени, да крепко сложив руки, молился Господу моему и просил со слезами об исцелении. Я уж и рассказать вам не могу, что было тогда на душе: и легко, и светло, и радостно! В этих Святых местах и к Богу-то мы ближе! Стою в воде, а так и чувствую над собою Его благодать! С самых тех пор я бросил костыли и стал ходить свободнее.
— Господь всемогущ! — сказала Горбачиха. — Дай нам, батюшка, приложиться к этим камешкам, — и, перекрестившись, она первая поцеловала камни, которые крестьянин держал в руках.
Все прочие богомольцы поспешили последовать ее примеру, и камешки из Иерусалима с благоговением переходили из рук в руки.
— Вот это четки из черного янтаря, которые я сам положил на гроб Господень, и они на нем пролежали слишком сутки, — продолжал крестьянин, вынимая по очереди из сумочки свои сокровища. — А это маленькие перламутровые крестики и образки оттуда же.
— Как, батюшка, ты все это добыл? Выменял, что ли? А дорого ли это стоит? — спросил Игнатий Сергеич.
— Со мною было рублей двадцать серебром, но я их берег на обратный путь. А образочками и крестиками наделили меня монахи, которые их сами делают. Видя мое убожество, они ни копейки с меня не взяли, да еще подарили трое таких четок.
— Богаты ли там церкви Божии? — спросила Аксинья.
— Как сказать? Во время служения очень богаты, но служба кончится, и всю утварь священники уносят с собою. Ведь христиан много, но и они все держатся разных обрядов, а потому сегодня служит патриарх православный и обедня совсем наша, на греческом или иногда на славянском языке, в парадных ризах и вся утварь золотая. Завтра очередь латинов, у них свой епископ и свой причет, свое одеяние и все, все другое, а там очередь армян, а потом коптов. Кончится служба, каждый свое уносит, и церковь остается только с неугасимыми лампадами, а в остальном в совершенной бедности и простоте.
— Уж христианам-то не следовало бы разниться в служении. Бог един для всех, и служба Ему должна быть одна, — заметил задумчиво Толбухин.
— Недаром наша православная церковь молится о соединении веры, — отвечал Алексеев. — И правда, что жаль!.. Точно все христиане не братья, а Церковь Божия не единая и святая мать.
— Вот, издали, народ виден, — сказал Вася, который кое-как влез на монастырскую стенку. — Верно, несут образ.
Алексеев поспешил уложить все вещи в свою сумку и, прижавшись к стенке, сказал солдату:
— Останемся здесь, с горки нам все будет виднее.
Наши богомольцы тут же приютились.
Народ закипел, и тысячи людей двинулись на встречу крестного хода. Около монастыря все шевелилось, как в муравейнике. По меньшей мере можно положить, что более пятнадцати тысяч человек покрывали поверхность не более, чем в версту; но все это происходило без шума, без крика, с должным благоговением и приличием. Если и толкались, то бесчинством этого назвать нельзя; народ пришел издалека встретить образ, а потому каждый желал подойти к нему ближе.
— Никак, это тот самый солдат, которого мы видели в Епанчине? — спросил тоненьким голосом мальчик, подходя к кучке наших знакомых богомольцев, возле которых стояли Толбухин и Алексеев.
— Это он и есть, — отвечала Александра Федоровна Алеше, который первый его узнал. — Здорово, служивый!
— Здравия желаю, ваше благородие! — отвечал Толбухин.
— Алеша, станем здесь, тут не тесно, а кажется, скоро и образ принесут, — продолжала молодая дама.
— Вот уж издали народ чернеется, да никак и хоругви видны, — сказала Горбачиха.
— Здравствуй, старушка, и ты тут? — ласковым голосом спросила Александра Федоровна.
— Мы все тут, матушка, — отвечали богомольцы в один голос.
— А где же ваши мальчики? — спросил Алеша.
— Вот тут на стенке.
Алеша взглянул на них и, с врожденною детскою сметливостью, поспешил прибавить:
— А где же ваша собачка Жучка?
— Осталась на постоялом дворе в Казани, — отвечал Вася, — мы ее в чулан заперли.
В это время громкий трезвон на колокольне возвестил приближение иконы.
Преосвященный, два архимандрита и многочисленное духовенство, с образами и хоругвями, вышли навстречу крестному ходу, который приближался к монастырю.
Лишь только можно было разглядеть, через толпу, чудотворную икону, которую несли на руках по очереди мужчины и женщины, как все сняли шапки и все стали креститься, иные на коленях, другие со слезами на глазах.
Вся эта огромная толпа волнами потекла вслед за нею, приближаясь к церкви.
У самых ворот начался молебен, и согласное пение божественных молитв далеко разнеслось в воздухе, производя на присутствующих благодетельное впечатление.
Простой народ не имеет утонченных наших чувствований и понятий, но от этого он не менее нашего может любить и молиться.
Напротив того, я всегда с особенным чувством вижу, как люди простого звания молятся в толпе, не развлекаясь при этом ничем посторонним.
Нас смущают и толкотня, и жар, и беспорядок, а они смотрят на образ, иной раз шепчут молитвы, крестятся и, как будто, ничего не видят и не слышат.
Я часто прислушиваюсь к их словам и почти всегда слышу:
— Господи, помилуй нас грешных! Богородица, Пречистая Дева и Матерь Бога нашего, не остави нас!
Что можем мы сказать лучшего с нашими понятиями, с нашим образованием?
Разве это не единственная молитва каждого богатого и бедного, дворянина, купца, мещанина и крестьянина?
Я пишу мою повесть для детей образованных и желаю всеми силами познакомить их ближе с добрым нашим русским народом: в нем столько хорошего, нравственного, несмотря на то что образованным его назвать нельзя.
По окончании молебна образ понесли в собор, и часть народа вошла за ним, но, конечно, в двадцать раз более богомольцев осталось на улице.
Многие, один за другим, стали отправляться в обратный путь в Казань: кто пешком, кто в чем попало. Около церкви приютились кучи тех, которые решились тут же ночевать, чтобы на другой день проводить образ в Казань.
— Прощайте, милые! — сказала Александра Федоровна, кланяясь знакомым богомольцам.
— Прощайте, сударыня! — отвечали они.
Остановившись возле Толбухина, она сказала ему:
— Служивый, зайди ко мне в Казани, я живу на Покровской улице, в Рязанцевском доме. Я вчера о тебе рассказывала знакомым, так многие желают тебя видеть.
— Извольте, сударыня, я сегодня же уйду в Казань, потому что за крестным ходом идти не поспею; завтра встречу образ, а там и ваше благородие отыщу.
— Пойдем, Алеша, — продолжала молодая дама, — вот наша коляска.
Они сели и уехали.
— Как бы мне приложиться к образу? — спросил Толбухин. — Больно голову ломит, завтра, пожалуй, не в силах буду.
— А вот пойдем со мною, — отвечал Алексеев, — мне монахи знакомы, так они проведут.
— Дядюшки, возьмите и нас с собою, — сказал Вася, спрыгнув со стенки. — Иди, Тимоша, — закричал он товарищу.
Они все четверо вошли в церковь; народу было множество, служба шла обыкновенным порядком. Народ толпами прикладывался к образу Седмиезерской Божией Матери и к образу с мощами святителей Гурия, Варсонофия и Германа, казанских чудотворцев.
Толбухин стал на колени у самого правого клироса, возле его Алексеев, а там Вася с Тимошею.
Несмотря на множество народа, они приложились спокойно и с благоговением вышли из церкви, чтобы уступить место другим.
— Ну, теперь прощайте, — сказал солдат, — я поплетусь кое-как в Казань, что-то больно голова разгуливается, как бы не свалиться. Ведь со мною так бывает, что вдруг, как сноп, свалюсь и сам не помню как.
— Верно, это от ран? — спросил его Алексеев.
— Должно быть, что так, и доктор мне сказывал в госпитале, что от ран, от потрясения мозга. А впрочем, оно ничего... полежу, полежу, да и опять встану.
— Пойдем вместе, и я иду в город, дорога нам одна, — сказал Алексеев.
— Спасибо, вот Бог дал и попутчика, — с улыбкою заметили солдат. — Прощайте, люди добрые! — продолжал он, обращаясь к нашим богомольцам.
— Прощайте! — отвечали они.
— Счастливо оставаться! — прибавил Толбухин, надевая фуражку.
Дождик накрапывал, и серые тучи поднимались с запада.
— Никак дождь?.. — произнес Алексеев.
— Оно лучше, свежее, — отвечал солдат.
И оба, прихрамывая, пошли тихими шагами по одной из боковых дорог, ведущих к Казани.
— Бабушка, — спросил Вася Горбачиху, — никак пора спать?
— Дай, голубчик, всенощной отойти, теперь в церковь не продерешься, а хочется приложиться к образу; видишь, народу гибель.
— Мы уж прикладывались.
— Ну и дело, ложитесь вот тут у стенки и спите с Богом.
Мальчики тотчас же привалились, сунув под головы дорожные котомки.
Дождик шел довольно частый и крупный, но он не мешал.
— Войдите вот сюда, под ворота, — сказал Игнатий Сергеич мальчикам, — кафтаны-то намокнут.
И только из уважения к кафтанам наши богомольцы перешли на ночлег под ворота, где было просторно и сухо.
На другой день погода была прекрасная, ясная, солнце как будто оделось во весь свой блеск в ожидании образа Божией Матери.
После дождя воздух освежился, и пыль на дороге исчезла.
У Казанки, направо по дороге из Хижиц, устроена была большая палатка, убранная гирляндами зелени и множеством розанов и цветов. Тут икона Казанской Божией Матери должна была встретить Божию Матерь Седмиезерскую и проводить ее до собора. Ее принесли заранее с хоругвями всех казанских церквей.
В исходе одиннадцатого часа приехали губернатор, все должностные лица в парадных мундирах, преосвященный, несколько архимандритов, множество духовенства в золотых блестящих ризах. Дамы, по случаю общего в России траура, хотя и не были нарядны, но, не менее того, своим уже присутствием дополняли картину. Тысячи народа окружали палатку со всех сторон; хоругви и образа расставлены были в порядке в ожидании святой Посетительницы.
Казаки и жандармы верхами, в парадных мундирах, стояли по обеим сторонам дороги. Какое только было войско в Казани, все участвовало в церемонии и стояло по улицам на пути шествия.
Тогда показалось издали торжественное, хотя и совершенно простое шествие.
Нельзя не сказать, что крестные ходы, установленные нашею православною Церковью, только и замечательны, что по духовному чувству, привлекающему к ним тысячи народа; тут нет никакого зрелища, все просто и достойно чистоты христианской.
Когда мне случается присутствовать при этой прекрасной церемонии, то теснота, скажу даже, что толкотня и давка, меня окружающие, вовсе не смущают. Предполагаю, что когда Спаситель мира, в день Вербного Воскресения, въезжал в Иерусалим, то, верно, народ толпился точно так же к Нему навстречу, кидая ветки и расстилая одежды, и он тем не гневил Сына Божия; неужели же мы смеем после этого негодовать или жаловаться?
Толбухин и Алексеев стояли у самой палатки.
— Эк народу-то! — сказал Толбухин, указывая на крепость, колокольню, Тайницкие ворота и Сумбекину башню, унизанные людьми.
Казалось, некуда было яблока бросить, так все было полно. Можно решительно сказать, что земли не было видать, и покатость горы, на которой выстроена эта часть города, была устлана живым ковром всех возможных цветов.
Звон колоколов громко раздавался, но, когда крестный ход поравнялся с палаткою, архиерей из нее вышел и тотчас же начался молебен, после которого все шествие отправилось кругом крепости, мимо большого Нерукотворенного образа, что на крепостной башне в соборе.
Когда образа несли мимо гарнизона, то их приветствовали музыкою и барабанным боем, солдаты отдавали честь, а народ крестился и кланялся.
Вот верное описание одного из больших праздников во всей России. Он, в течение нескольких лет сряду, меня всегда приводил в умиление, я его люблю всею душою и если вошла в слишком длинные подробности, то от того только, что желала поделиться с моими читателями тем, что чувствую сама.
Образ внесли в собор, толпы народа стали редеть на улицах, и большая часть богомольцев, привязав за плеча дорожную котомку, отправилась в обратный путь.
Как не сказать, что много высокого в сердцах тех людей, которые предпринимают путь во сто, двести и больше верст пешком, для того только, чтобы взглянуть на святое изображение Матери Господа нашего, чтобы ему поклониться, приложиться с любовью и тот же час отправиться обратно домой.
(Публикуется по изданию: М.Ф. Ростовская. Жучка. Рассказ для детей. С литографированными рисунками. Третье издание. СПб.: Издание книгопродавца В.И. Губинского. 1894. 215 с. С. 52 - 119).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой
Свидетельство о публикации №226051502117