Эпизод Шестой Театр теней. Глава 6
В камере, больше походившей на бетонный склеп, на откидной койке сидел Григорий. В одной руке он сжимал раскрытую книгу в изумрудно-зелёной обложке, другой бессильно подпирал голову. Он устало глядел на страницы, уже ничего не видя. Там теснился убористый текст в два столбца, перемежавшийся миниатюрными изображениями религиозных сюжетов. А между строк, на узких полях, даже вплотную к этим миниатюрам — бледным копиям старой пинакотеки — простым карандашом, будто оскверняя апостольское писание, были накарябаны неаккуратные записи.
Это был своеобразный апокриф, последняя воля неизвестного проповедника, который, сознавая греховность собственного изложения, всё же не преминул оставить в людской памяти хотя бы тень своих размышлений. И теперь Григорий внимательно изучал эти неровные записи, втиснутые между упоминаниями Всевышнего и строками об эсхатологических пророчествах, и внутри него шевелилось чувство стыда — за то, что позволил этому порыву явиться в мир и осквернить нечто большее, чем он сам. Теперь он не понимал, к чему были все эти каракули; их смысл давно истёрся, и оставалось лишь причислить этот никчёмный проступок к прочим — таким же бессмысленным.
Григорий ещё помедлил, затем небрежно бросил книгу на прикроватную тумбу. Где-то в дальнем конце коридора вспыхнула перепалка из общей камеры, густо приправленная бранью; туда же вплёлся хриплый возглас дежурного, который выполз из своей конуры с дубинкой, дабы навести в изоляторе подобие порядка. Дежурил в эту ночь один из наинеприятнейших господ, чьего имени Наволоцкий не знал, но чей басовитый голос, неизменно выдававший дурной нрав владельца, угадывал безошибочно; и сейчас дежурный, как обычно, пребывал в самом скверном расположении духа.
Торопливые шаги по плитке сменились глухими ударами дубинки по металлическим прутьям; затем, после нескольких робких возражений от сидельцев и пары исчерпывающих аргументов со стороны дежурного (он пригрозил намять бока всякому, кто после его слов посмеет открыть рот), в изоляторе воцарилась зыбкая тишина. Из приоткрытой двери коморки доносился приглушённый, шипящий звук телевизора: с экрана вещали об очередном убийстве и обвале валюты, сопровождая каждое сообщение бодрыми, но пустыми репликами, которые можно было перефразировать так: «Всё очень плохо, но беспокоиться пока рано».
— Ты меня своей палкой не пугай, она у тебя резиновая, — расслышал Григорий сиплый, пропитой голос, принадлежавший, судя по всему, одному из заключённых — опустившемуся старикашке, которого втолкали сюда за очередное прегрешение, коих у него накопилось едва ли не больше, чем блох в его давно немытых волосах. В ответ на дерзость пространство снова раскололось коротким ударом по прутьям.
— Будешь молчать, пока я не разрешу раскрывать свою пасть! — рявкнул дежурный и для убедительности шандарахнул ещё раз.
— Понял, понял… — пробурчал старик, но тут же добавил: — Только я на тебя завтра начальнику жалобу подам! Пусть разберётся!
Надзиратель фыркнул, следом послышался его деланный смех.
— Пиши, жалуйся! Хоть самому Богу! Ты для меня отребье, пустое место!
Из соседней камеры послышался молодой голос:
— Да умолкни ты, дед! Из-за тебя опять всю ночь спать не будем!
— Да вы даже не люди, — прохрипел дежурный, и Наволоцкий услышал, как тот плюнул на пол. — Видал? Ещё слово — твоей же мордой вытру!
— Ты про Бога нашего так не говори! — встрял тот же голос, будто опомнившись. — Он спаситель наш!
— А ты сиди и помалкивай! — надзиратель провёл палкой по прутьям. — Он благодетель твой, Бог-то? Ну так помолись, чтобы я тебя в карцер не упрятал! Место там уже зарезервировано!
— Чего прицепился, как репей? — в голосе прозвучало неподдельное удивление.
— Раздражаешь меня больше остальных, — отрезал дежурный и снова сплюнул; после этого воцарилось относительное спокойствие, однако, будто в ответ на перепалку, шум зарождался в соседней камере. — А ну, позакрывали пасти! — гаркнул надзиратель, и рёв придавил зарождающийся бунт; голоса поутихли.
Григорий вытащил из кармана пару белых таблеток, которые выдал утром фельдшер после осмотра; вместе с этой утренней порцией, незаметно припрятанной, таблеток скопилось уже довольно много, а если посчитать всё, что Наволоцкий получил за время пребывания, могла бы выйти целая пригоршня. Фельдшер, человек слабый и подневольный, каждый раз ломался, с неохотой выдавливая кружочки на ладонь, и, если бы не личное указание Ольхович, не видать бы нашему герою этих лекарств.
— Приготовиться ко сну! — проорал дежурный.
Григорий неспешно стянул рубашку и аккуратно уложил на железный стул. Пока раздевался, взгляд раз за разом возвращался к Евангелию, неподвижно покоившемуся на тумбочке; пробудилось острое желание — подойти, раскрыть книгу и совершить то, к чему было столько приготовлений, — но он помнил о шныряющем поблизости надзирателе, который, судя по всему, всё ещё бодрствовал и был настороже, а потому Григорий лишь стиснул зубы.
— Отбой! — прогремел басовитый голос, и с коротким треском флюоресцентные лампы погасли, погрузив коридор во тьму. — Пусть какая-нибудь собака только вздумает шуметь, — добавил он уже тише, — мигом пинками в карцер загоню!
Шум изолятора Григория теперь не смущал — первое впечатление выцвело, сменившись апатией. Этот новый мир, в котором он оказался, был холодным и серым; внутри копошилась незаметная другим жизнь — бесчисленные маргиналы болтались на решётках день и ночь, их сиплые голоса низвергали нескончаемые жалобы: вопили о попранных правах, перемежая крики оскорблениями, которые летели не только в надзирателей, но и в саму систему правосудия, в несправедливость этой жизни. По ночам, впрочем, было тихо: дежурные не терпели шума, намереваясь спать на кушетках в коморке, а не разнимать стычки отбросов общества и не читать им нотации о нормах поведения.
Григорий вынырнул из тягостных размышлений и, сдвинув брови — будто вспомнив нечто важное, — запустил руку под матрас. Пошебуршав, выудил мизерный огрызок карандаша, который прятал там, ибо посторонние предметы, даже столь ничтожные, находились под строжайшим запретом. Покрутил огрызок в пальцах, пытаясь отыскать пользу, которую жалкий предмет мог ещё принести, и вновь бросил взгляд на Евангелие.
Может быть, теперь дело было не только в таблетках; дело было в том, что два дня назад, несмотря на предсказуемость этого места, приключилось событие, которое и выбило Григория из колеи. И не то чтобы он не ожидал чего-то подобного — совсем нет! Но этот разговор, который теперь припомнился с болезненной остротой, произошёл внезапно, чем, видимо, и внёс смятение в размеренное существование, разбавленное лишь допросами, не несущими ничего, кроме нервного напряжения. Впрочем, посещений той удушливой комнатушки давно не случалось — кажется, машина правосудия, чей скрежет он изучил до тошноты, выудила всё, что могла, и на том решила успокоиться, оставив после себя лишь вязкое присутствие — подобное чёрному маслу, что сочится из-под тяжёлых шестерён. Но это происшествие… Оно явилось будто случайно, по воле какого-то невидимого, но могущественного существа, чьи затеи были на первый взгляд неясны, представлялись чем-то спонтанным и лишённым смысла.
В тот день после завтрака, омерзительного даже по здешним меркам, к камере подошёл дежурный и, постукивая дубинкой по прутьям, пригласил Григория проследовать к выходу. На робкие вопросы — зачем, почему именно сейчас, ведь после еды заключённых обычно оставляют в покое, — надзиратель лишь скривил губы в брезгливой гримасе и грубо, хотя и не без доли снисхождения, посоветовал «закрыть пасть».
Григория повели по длинному коридору, грохочущему от бессвязных выкриков, — даже набив животы отвратительной похлёбкой, заключённые не унимались, стремясь показать свой нрав. Процессия свернула налево и упёрлась в массивную железную дверь с мутным окошком — дверь в допросную, которую Наволоцкий тотчас узнал, окончательно поняв, куда его ведут. Он замедлил шаг на пороге, вопросительно глянув на провожатого, но тот лишь раздражённо хмыкнул, всем видом демонстрируя плохо скрываемое презрение, толкнул дубинкой тяжёлое полотно и указал на проём — безмолвный приказ двигаться внутрь, пока терпение не лопнуло. Григорий вздохнул и переступил порог.
Внутри ожидали двое: молодой мужчина с зализанными тёмными волосами сидел на стуле и, не удостоив вошедшего взглядом, изучал содержимое потрёпанной папки. В дальнем углу, прислонившись к стене, стояла девушка — возраста неопределённого, вероятно, лет тридцати, с чёрными, небрежно распущенными волосами. В тот момент она с интересом разглядывала свои ногти, будто их состояние волновало её куда больше, нежели вошедший. Григорий отметил, что её глаза были необычайно тёмными, почти чёрными, и, казалось, не выражали ничего, кроме беспросветной скуки.
Наволоцкий замер на пороге. Мужчина за столом захлопнул папку и обернулся на шум. Его лицо расплылось в неестественной ухмылке, призванной изобразить радушие, но начисто лишённой тепла. Девушка в углу будто и не заметила вторжения: она по-прежнему молча изучала свою ладонь, словно в комнату и вовсе никто не заходил.
— Приветствуем прибывших! — воскликнул молодой человек, отшвырнув папку и поднимаясь со стула с картинным поклоном. — Проходите, не стесняйтесь, располагайтесь! Условия, надо признать, так себе, но что поделать… Тюрьма! Да-да, самая что ни на есть тюрьма… Вас, впрочем, пусть это не смущает — вы, думается мне, уже ко всему привыкли… Ну а мы… мы тоже, в своём роде, привыкшие! Работа такая, чего уж сделаешь. Проходите же!
Григорий скользнул взглядом по говорящему, ничего не ответил и медленно подошёл к свободному стулу. Сел. Однако его внимание продолжала удерживать фигура в углу — та самая гостья, которая даже теперь не выказывала ни тени интереса и не то что не поприветствовала его, но даже взглядом не удостоила.
— Пожалуй, следует обозначить некоторые детали, — заявил молодой человек, снова усаживаясь и складывая руки перед собой в замок. — Звать меня господин Бусаров. Имени-отчества не стану называть — к чему лишняя детальность? Впрочем, коли вам важно, то вон там, в углу, премногоуважаемая Юлия Владимировна. Халла. Человек она, можно сказать, очень влиятельный, а потому не приемлет ни панибратства, ни малейшего неуважения. Так что решайте там сами, как сочтёте нужным, но к ней — только так. Ну что же… — Бусаров снова схватил папку, лихорадочно перелистнул несколько страниц, будто что-то искал, и начал: — Григорий Александрович, я так понимаю? Вы уж не подумайте чего дурного в отношении нашего визита — клянусь, не будь крайней нужды… мы бы и сами не пришли! Дел, как будто, больше нет! Но вышло как вышло, не обессудьте. Теперь же следует уточнить некоторые обстоятельства вашего дела…
— Так я уже поведал всё лицам, что, вероятно, вам знакомы, — заявил Григорий, развалившись на стуле, будто позой сообщал гостям, что нового ничего не произошло, а всё старое давно пережёвано. — Отчего снова эти вопросы, эти неясные требования…
Мужчина напротив скривился в ухмылке, будто стремясь спрятать за этой гримасой какую-то иную эмоцию — быть может, осуждение, а может, и натуральное раздражение. Он фальшиво гоготнул, точно расслышав в сказанном скверный анекдот, над которым стоило посмеяться единственно ради приличия, отложил папку и, подперев голову рукой, пристально уставился на Григория.
— Господин Наволоцкий, — проговорил он, неестественно растягивая слова, — моё время не терпит. Отчёты, хождения на поклон к вышестоящим чинам, а теперь ещё и эти… беседы с лицами сомнительной репутации примешались. Вы вот знаете, сколько раз за последний месяц меня из постели среди ночи выдёргивали эти… не знаю, как и обозвать-то… начальники, чёрт бы их побрал! А я, между прочим, лицо с обязанностями, да и не на одном лишь величии нашей службы функционирую… Но распространяться о том считаю недостойным, да и вы… способны меня понять. Ну, в том плане что семейный очаг — место такое, куда беспрестанно следует дровишки подкидывать, а то оно и зачахнуть ненароком может, поглотив в золе всё то, что человек обыкновенный — понимаете, как мы с вами, — старался сберечь… Но вы не подумайте лишнего, будто я в вас пытаюсь благое расшевелить и апеллирую к вашему давешнему положению лица семейного, — нет! Я с чистейшими намерениями заявил, без каких-либо потаённых мыслишек! И ни в коем случае не указываю на ваш дефект, что, как ни старайся, от взора не утаишь… Да, я про глаз ваш ослепший, уж простите за дерзость…
Но не успел Бусаров закончить речь, навеянную всё же больше какими-то своими, сокрытыми ото всех меркантильными соображениями, как из угла, потонувшего во тьме допросной, вышла Юлия Халла, — вернее, вылетела оттуда, будто пуля из ствола, устремившись размашистыми шагами к столу, точно готовясь поразить насмерть сидевшего за ним Наволоцкого. Её миловидное лицо перекосила внезапная вспышка гнева, народившегося будто беспричинно и в одно мгновение; глаза её были холодны, ровно два осколка льда, впиваясь колючим холодом в преступника.
— Да что ты всё болтаешь, сопляк, — прошипела она, внезапно остановившись за спиной перепугавшегося этой стремительностью Бусарова. — Какой ещё ослепший глаз… Да неужто ты и взаправду думаешь, что вот эта… омерзительная пустошь, так внимательно изучающая твой облик, и впрямь слепа? Похохочи давай, коли мнишь, будто я заявила известную глупость!
Халла склонила голову набок, продолжая терзать Наволоцкого, ровно намереваясь содрать лицемерную маску с его неподвижного лица. В ответ Григорий лишь нахмурил брови и с непониманием поглядел на девушку: казалось, он действительно ничего не улавливал.
— Не понимаете, верно, — заключила Юлия Владимировна, утвердительно покачав головой, будто действительно принимала это непонимание за чистую монету, но одновременно с тем всё её выражение говорило об обратном. — Просто девственная чистота посреди затхлого мирка! А вот провожатый мой, может, человек исполнительный, понимающий указания с половины слова, но как личность — безнадёжный идиот! Этим господам свой ум показывать — себе дороже, ибо они всё приучены воспринимать буквально, в примитивнейшем виде! Он ваш глаз принимает за проявление некоей болезни, и в той мысли, может, и прав оказался бы… Коли б это так и было!
Бусаров, кажется, совершенно сконфузился: видно, в этой парочке он взял на себя роль шута, что рвался на баррикады с напускной пренебрежительностью, отводя внимание от главной героини. Теперь же это амплуа было разрушено нахлынувшими на Халлу чувствами, под напором которых сломался сам Бусаров: он лишь молча сидел, сложив руки и поглядывая в пол, будто опасался взглянуть на спутницу, способную — если не пришибить на месте — то как минимум для острастки зарядить оплеуху.
— Юлия Владимировна, — еле слышно проговорил он, выдавив обращение вместе с глухим стоном. — Так ведь было же заявлено…
— Да мне без разницы, что было заявлено! — закричала Халла и с размаху шандарахнула кулаком по столу; от этого удара молодой человек буквально вжался в стул, ровно намереваясь обратиться ещё одной едва заметной тенью, коих по стенам ползало немало. — Дурачить себя не позволю, особенно всяким оборванцам, чьему слову грош цена! Ослепший глаз, говоришь? Ну что же, пускай и почитается ослепшим у второсортных следователей или местных коновалов, — мне до того нет дела! Я не из праздного интереса обиваю пороги местных контор! Только всё это пустословие, которое продолжать не имеет смысла. Евгения Демидова знать изволите? Конечно изволите! Так вот, распиналась я перед упомянутым господином, ибо ну… не знаю… что-то во мне трепыхнулось, захотелось слабого поддержкой уважить. Только я потом пожалела, — Халла злобно скривила губы, — ведь вам ли не знать, что потакать слабым душою — великое прегрешение. Но не в том смысле, что это противоестественно какому-то надуманному богу, чьи заявления доносятся до неразумных скрижалями, которых никто и в глаза не видывал; а в том, что, потакая слабости, ты — каким бы великим существом себя ни почитал — уподобляешься этой никчёмности, уничижительной немощи! Вот и я, знаете, всё хожу по этим серым кабинетам, набитым пыльными папками с никому не интересными грехами человечества, и гляжу в глаза всяким канцеляристам, которые, кроме перебирания своих помятых бумажонок, — честное слово, ни на что более не годны!
Григорий продолжал глядеть на разъярившуюся посетительницу; его глаза слегка сузились, силясь уловить в её поведении пугающие нотки безумия. Тем временем Бусаров, наконец собравшись с силами, медленно — будто каждое движение грозило карой за своеволие, — поднялся со стула. Он разгладил мятую рубашку, но это движение было скорее попыткой занять дрожащие пальцы, нежели действительной потребностью. Отступив на шаг, он замер. Весь его вид — ссутуленные плечи, взгляд, бегающий по грязному полу, — говорил, что он слишком хорошо знает, что скрывается за подобными вспышками попутчицы, и недвусмысленно намекал, чем это может обернуться. Он поднял на Юлию Владимировну глаза, в которых отразилась немая мольба о сдержанности, — но в ответ встретил лишь отточенный, как лезвие взгляд.
— Не стоит он того, Юлия Владимировна, — промямлил Бусаров, потупившись и переминаясь с ноги на ногу. — Никчёмный, исхудавший узник, да ещё и слеп на один глаз…
— Это не слепота, — отрезала Халла, не дав ему закончить. — Нет… Это колыбель смерти, глаз Астерота — незрячего бога. Мрачная пустошь самого тёмного места, что когда-либо являлось взору живого существа, — глаза её вспыхнули ледяным огнём. — Взор, что не видит ничего, но одновременно с тем — видит всё!
Халла обошла стол и, приблизившись к Григорию почти вплотную, наклонилась — будто стараясь разглядеть в этом отвратительном дефекте хоть малейшее подтверждение своей правоты. Наволоцкий вжался в спинку стула, инстинктивно пытаясь отодвинуться, но стул был намертво привинчен к полу. Он отвернулся, не в силах вынести холода, что исходил от лишённых тепла глаз.
— Я не понимаю, о чём вы…
— А вам и не положено знать, — процедила Халла и прильнула к его уху так близко, что чуть не касалась кожи. — Сие откровение — не для жалкой оболочки; оно было для меня — для той, что должна очнуться от забытья и наконец вспомнить истинную природу этого прогнившего места, которое некоторые по наивности называют величайшим из творений, сотканного из бесформенного хаоса, из первородной тьмы…
Халла сделала шаг назад, оставляя Григория наедине с мыслями, что она пыталась до него донести. Её мраморное лицо разрезала неестественная улыбка, в которой не было ничего человеческого — лишь безобразная личина, силящаяся изобразить нечто понятное. Девушка выставила перед собой указательные пальцы, а затем скрестила их наподобии скособоченного креста.
— Знак причастия к миру, потонувшему во грехе, — проговорила она, демонстрируя этот простой символ, — отвратительное знамение для лишённых ума, что, трепеща подобно тем, кто предстаёт пред лицом Бога под светом красной звезды, в молчании ждут озарения. Но оно будет послано не утрированной евангеликой, столь знакомой люду, а пародией на неё — отвратительным созданием, что переиначит господни замыслы и выступит с проповедью под аккомпанемент хруста костей. Всё давно перевёрнуто, всё осквернено, и дорога к былому забыта. Прибывших на тот берег встретят бесноватые, вышедшие из гробов, столь свирепые, что никто не посмеет пройти тем путём…
— Да что вы от меня требуете? — Григорий повернулся к Юлии Владимировне, с раздражением глядя прямо в её глаза. В этот момент между ними втиснулся Бусаров, пытаясь отстранить разошедшуюся спутницу, — видимо, понимая, к чему всё движется.
— Это отвратительное имя, — не унималась Халла, пытаясь обойти Бусарова сбоку, — богомерзкое, не имеющее ничего общего с человеческим родом!
Вслед за тирадой Халла выкрикнула некое слово, которое Григорий поначалу не разобрал, и смысл его остался тогда непонятным (хотя позже, припоминая, вспомнил его отчётливо). Бусаров не выдержал: он встал перед Халлой, расставив руки, будто этим несуразным жестом мог защитить Григория — беспомощного перед лицом разгневанной спутницы. Юлия Владимировна со злобой смерила дерзнувшего встать у неё на пути, будто намереваясь прибить на месте; однако ничего не сказала, а лишь заглянула через его плечо на притаившегося Наволоцкого. И тут её рука, словно движимая ненавистью, скользнула к кобуре и вцепилась в пистолет; мгновение — и ствол уже смотрел прямо на это тщедушное тело, что, не зная, как спастись, вжалось в спинку стула, будто в нём таился последний шанс вымолить жизнь — пускай и лишённую смысла, но всё-таки жизнь.
— Эта тварь здесь, с нами, — прошипела Халла, так крепко сжимая рукоять, что суставы пальцев побелели. Ствол дрожал от ярости, тщетно искавшей выход и упиравшейся в неподвижную фигуру Бусарова. — Да что ты руки раскинул? Пошёл вон! Убирайся, мальчишка!
— Юлия Владимировна! — взмолился Бусаров, выпятив грудь, но это был жалкий жест — плечи вздрагивали, ладони тряслись. — Уберите оружие, умоляю! Это не по протоколу! — Он задыхался, слова путались, смешиваясь с прерывистым дыханием. — Вы лучше меня должны понимать, что такое именно сейчас недопустимо! Поверьте, я вашей правоты не оспариваю, но будут последствия! А я… я не хочу потом с бледным видом стоять перед… этими!
В ответ Халла яростно стиснула зубы и замахнулась пистолетом, будто собираясь огреть им ничтожного Бусарова. Мужчина закрыл лицо руками, будто опасаясь, что девушка зарядит ему в лоб металлической рукоятью; но, быстро овладев собой, снова заслонил преступника.
Халла в раздражении простонала и, пробормотав проклятие в адрес Бусарова, опустила пистолет. Однако лицо её всё ещё было переполнено яростью, что не находила места в душе и рвалась наружу, готовая обжечь всех.
— Я всё равно убью тебя, — прошептала она, и тёмные волосы упали на лицо, придавая ей совершенно безумный вид. — Слышишь? Я убью тебя. Пусть это случится завтра, ранним утром — когда рассвет зальёт небосвод багряными красками. Или мрачной ночью, свидетельницей стенаний умирающих. А может — через год. Или через десять лет. Или через вечность. Но я всё равно это сделаю. Слышишь, ты, отродье?
Она замолчала. Её взгляд был холоден, будто в нём уже не осталось ничего — ни ненависти, ни осуждения. Это был взгляд существа, которое вынесло свой приговор.
«Я убью тебя».
Григорий тряхнул головой, отгоняя воспоминание. Казалось, мучительный цейтнот, в котором он оказался, требовал немедленного действия — всенепременного хода, и суть, тянувшаяся за этим решительным движением, была неважна. Секунда за секундой… Времени больше не оставалось. Если действовать — то сейчас, без страха, без топтания на пороге; подобно точному удару, обрывающему незримую нить, что отделяет явь от вымысла… Нет, это не было попыткой бегства, как тогда, в мыслях, измучавших его посреди свирепой ночной пурги. Теперь — не безрассудная идея оборвать всё разом, наглотаться яда, дабы жизнь прекратилась; теперь это был узкий проход меж бетонной стеной и накренившимся забором, единственный шанс, за который стоило ухватиться, ибо уповать более было не на что.
Григорий схватил с тумбочки книгу и впился в страницы пальцами, будто силясь выдрать истину, которой та не желала делиться. Листы распахнулись, обнажив в середине пустоту, вырезанную неаккуратным квадратом, а внутри покоилась горсть белых таблеток, которые он с таким усердием собирал всё это время. «Эта надменная Халла болтала не впустую, — подумал он, прикоснувшись к запрятанному в глубине Евангелия лекарству. — Да и какой в том смысл? Вытянули из меня уже всё, что могли, и потрошить больше нечего… Опустел. Но нет же, заявилась, угрожала убийством, и всё будто просто так, ради принципа, ибо какой от меня прок? Заявила так, будто точку поставила; провела незримую границу и тем обратила эту бетонную коробку в камеру смертников! Ну, предположим, что и убьёт, да только смысл какой? Будто какая-то своя мрачная суть, какая-то… не знаю… церемония! Да только… чего ради?»
Палец скользнул по каракулям, и вдруг взгляд зацепился за строчку, небрежно вписанную в текст одной из притч: «Истинно говорю вам: лишь на краю, у последней черты, открывается дверь в Йесод, где ходят тени Сущностей. И мёртвые, и живые там одно, и взгляд слепого там становится зрячим». Григорий не помнил, чтобы писал это. Казалось, слова проступили сами, и человеческая мысль здесь была ни при чём. Сердце бешено застучало, глухо отдаваясь в глотке, будто готовое выскочить наружу. Йесод… Таинственное слово, значения которому он поначалу не находил в памяти, но вскоре припомнил тот жуткий сон, где видел сухого, почти мёртвого старика, бормочущего что-то под тенью ив. Тогда тот произносил это слово, вкладывая в него недоступный смысл. «Будет бродить призраком по Йесодовым болотам…»
Григорий стоял, всё ещё сжимая книгу. «Место, где на стыке полыхающей жизни и разящей гнилью смерти, — прошептал он, — где сны младенца, только явившегося в мир, столь же красочны, как и видения умирающего… Значит, это и есть оно? Царство снов — Йесод? Выходит, и рождённое дитя, лишённое тени грехов, и тело в агонии, искупившее пороки болью и оттого очистившееся, задерживаются… именно там. В преддверии, между жизнью и бесконечностью…» Наволоцкий вздохнул. Логика больше не спасала — он окончательно перестал отделять вымысел от действительности. Ему всё думалось, что где-то там, в этом Йесоде, сокрыт смысл, правда, которая объяснит происходящее; но были ли это его мысли? Сам ли он так думал, или мрачный призрак, затаившийся в затемнённых пространствах разума, играл с ним?
Григорий выковырял из ниши таблетки. Расчёт должен быть точным: не слишком мало, чтобы остаться в сознании и просто получить боль в желудке, и не слишком много, чтобы сердце остановилось мгновенно. Нужна доза, которая ввергнет тело в тяжёлое забытьё, на грань отказа жизненных систем, но оставит тончайшую нить, за которую могло бы зацепиться что-то ещё — трепетавшая воля или то, что давешняя гостья называла «взором, что видит всё».
Он подошёл к раковине. Набрал в ладонь воды и поднёс пригоршню с таблетками ко рту. В этот момент тень от решётки на противоположной стене вдруг потеряла чёткость. Она не просто сдвинулась — почти оторвалась, стала чернее окружающего мрака, обрела патологическую плотность. Тишина камеры, до того наполненная лишь далёкими шорохами засыпающего изолятора, внезапно прорезалась — не звуком, а его фантомным отголоском, что звучал не в ушах, а в сознании, сливаясь с его мыслями: «Теперь-то ясно: истина лежит по ту сторону понимания. Там, где бывают лишь дважды — в первом крике и в последнем вздохе, — в царстве снов, что полыхает ярче самой яви. Вся правда запрятана там. Она ждёт в той тьме, где нет ни имён, ни лиц. Но для живого… для живого путь туда только один. Войти и раствориться. Чтобы перестать вопрошать. Чтобы стать… частью безмолвия».
Это не было мыслью в привычном смысле — это было знание, одно из тех, что человек хранит в глубине сознания как нечто естественное, не требующее объяснений. Оно родилось в незримом контакте с прячущейся сущностью, с самой тьмой, что, казалось, давно — может, с первого дня — дремала в углах его камеры, а теперь проснулась, привлечённая непоколебимой решимостью, неумолимо ввинчивающейся в ткань реальности.
Григорий опустил голову, уставившись на пригоршню таблеток. «Мне, впрочем, бояться уже нечего — всё, что можно было потерять, давно потеряно. Да и к чему содрогаться перед неминуемым? Эх, известное человеческое стремление! Всунул тогда несчастной Анне ровно такую же отраву, и, честное слово, не боялся… даже не стыдился, ибо думалось, что с жалостью… А теперь и сам на эшафот захожу и незримый топор палачу в руки вкладываю: мол, совершите своё дело, да без лишних слов, чтобы не сентиментальничать понапрасну! А то конторские, будто навязчивые насекомые вьются! Норовят свои жвала воткнуть в мою шкуру, да тем отравить самые робкие проблески в душе! Но не дождётесь! Не буду я молча сидеть, как под бой набата, да терпеливо ждать, когда придут, дабы как скотину на убой утащить, — и лишь потому, что им там что-то привиделось! Умереть? Ну и пусть! Коли и нет там, за этим незримым водоразделом, ничего путного, и всё давешнее лишь мне в мучительной болезни померещилось, — так и сгину бесславно, как настоящий убийца, обезумевший и забывший, что значит быть человеком!»
И он заглотил таблетки, одну за другой, запивая водой. Они были горькими — такими же горькими, как и правда, которой Наволоцкий так долго искал и которой теперь страшился.
Отвернувшись от мрачного видения, Григорий лёг на жёсткую койку, укрывшись одеялом по пояс. Казалось, душа онемела, тело сдавалось, а взбудораженный разум погружался в странную, нарастающую пустоту. Всё же не сдержавшись, он бросил взгляд туда, где ещё давеча среди нагромождений мрака прятался фантом, — теперь он растворился во тьме изолятора, но ощущение чужого присутствия всё ещё висело в спёртом воздухе...
Мерзкий лязг металла прозвучал как удар набата. Наволоцкий вздрогнул и приподнялся. За решёткой, в полумраке коридора, маячили фигуры. Свет одинокой лампы выхватывал их лишь частично, превращая в зловещие силуэты. Григорий всмотрелся и сразу узнал непрошеных гостей: впереди, копошась у замка, застыл дежурный, а за его спиной, чуть поодаль, стояли Бусаров и Халла.
Дежурный — с опухшим со сна лицом и мятым кителем — всем видом демонстрировал бессильную злобу на тех, кто выдернул его из тепла кушетки. Он кряхтел, пыхтел и, гремя связкой ключей, бормотал что-то неразборчивое. Щёлкнул замок. Дежурный, переваливаясь с ноги на ногу, словно каждый шаг причинял страдание, переступил порог, загораживая проход. Он то и дело поглядывал в коридор, показывая, что только и ждёт момента, когда всё закончится и можно будет идти спать дальше.
Бусаров уже не выглядел уязвлённым, как при прошлой встрече. Он судорожно перебирал ключи, нервно ёрзал ногой по плитке, собирая тюремную грязь, и со стороны казалось, что молодой человек сильно переживает, просто старается не показывать виду. Он с опаской поглядывал на спутницу, будто в голове таилось знание о том, к чему всё движется. Взгляда на Григория избегал, словно боялся увидеть в глазах заключённого осуждение.
Дальше всех, прислонившись к серой стене, стояла Халла. Сложив руки на груди, она с издёвкой смотрела на Григория. Весь её вид демонстрировал молчаливое торжество. И даже полный слепец увидел бы, что за напускной отстранённостью душа её полыхает глубоко упрятанными чувствами — ненавистью, злорадством, — которые лишь благодаря выдержке не проступают наружу.
— Наконец-то заявились, — проговорил Григорий и, откинув одеяло, сел на койке. Голова сильно кружилась, ноги будто налились свинцом, к горлу подступила горечь. Однако он виду не подал и натянуто улыбнулся, в последний раз пытаясь уязвить прибывших.
Дежурный, с взъерошенными волосами, выступил вперёд, уперев руки в бока, словно демонстрируя, что болтать не следует.
— Молчааать! — протянул он, со злобой сузив и без того мелкие, поросячьи глазки, отчего они вовсе потерялись в складках толстого лица. — К стене! Руки за спину! И ни слова! Понятно объясняю?
— Да куда уж понятнее, — промямлил Григорий и поднялся. Он бросил быстрый взгляд на парочку за спиной дежурного, будто ожидая объяснений, но те молчали, делая вид, что не замечают заключённого. Впрочем, пояснений не требовалось — всё и так было ясно. Но удержаться он не смог.
— Так куда пойдём? — поинтересовался Наволоцкий, прислоняясь к стене и заводя руки за спину.
Ему никто не ответил. Дежурный, недовольный тем, что его разбудили в столь ранний час, стащил с пояса брякающие наручники и, продолжая бормотать, шагнул к Григорию. Несколько секунд провозился у него за спиной — и холодный металл стиснул запястья.
Дежурный, совершенно расстроенный происходящим, со злобой дёрнул за цепь, разворачивая Наволоцкого лицом к выходу.
— Вперёд, шагом, мааарш! — рявкнул он и для острастки толкнул Григория в спину.
Но едва тот сделал шаг, из коридора бесшумно выступила Халла.
— Ещё не всё, — проговорила она и властным жестом показала ему отойти. Дежурный недовольно буркнул, но подвинулся, уступая дорогу.
Халла скользнула внутрь, как тень. Её взгляд принялся рыскать по серым стенам, мрачным углам, убогой обстановке, будто выискивая нечто важное. Дежурный замер у порога, забыв про злобу и сонливость, и лишь хлопал своими глазами, силясь понять, что такого можно отыскать в этой конуре. Бусаров тоже пялился на начальницу — на его лице читалась растерянность пополам с испугом. Даже Григорий смотрел на неё с мрачным любопытством.
Халла же словно не замечала этих взглядов. Медленно двинувшись вдоль стены, она провела пальцем по краю раковины и задержалась, словно прислушиваясь к чему-то. Потом, будто учуяв верное направление, повернулась к откидной койке. Несколько мгновений изучала её, склонив голову набок. Казалось, она вела безмолвный диалог с этими предметами — серыми стенами, грязной подушкой, тонким одеялом, — и те, покорные её воле, выдавали свои тайны. И, повинуясь догадке, она решительно запустила руку под матрас.
На свет появился кулон на оборванной тесьме. Камень был карминового цвета, и когда Халла поднесла его к тусклому свету лампы, в его гранях вспыхнули кровавые блики.
Не отводя взгляда от играющего огнями кулона, она медленно повернула голову к Григорию. На её лице появилось едва уловимое злорадство — змеиная усмешка в уголках губ, понятная лишь им двоим. Григорий встретил её взгляд. В его глазах мелькнула тень досады и тотчас погасла, сменившись безразличием.
Коротким кивком Халла указала дежурному, что ожидание окончено. Тот скорчил недовольную гримасу — он явно не привык, чтобы им помыкали, да ещё и без объяснений, — но спорить не посмел. Тяжёлая ладонь снова вжалась в спину Григория.
— А ну пошёл! — рявкнул он, вложив в этот толчок всю накопившуюся злость.
Григорий, не сопротивляясь, шагнул через порог, и дежурный, на ходу поправляя съехавший ремень, поволок его в полумрак.
Халла осталась стоять посреди опустевшей камеры. Она ещё раз взглянула на кулон — и на губах расцвела самодовольная улыбка. Затем аккуратно спрятала находку в нагрудный карман и, не оглядываясь, выскользнула в коридор, где уже затихали тяжёлые шаги процессии.
Свидетельство о публикации №226051601211