Эпизод Седьмой Истинная Сущность. Глава 2

Сквозь тьму

Они всё глубже уходили в разрастающийся полумрак; свет от настенных ламп таял с каждой секундой, грозя угаснуть насовсем. Поначалу Наволоцкий ещё различал серые стены, пол, усеянный обломками кирпичей, но скоро и это растворилось, превратившись в эфемерные силуэты, об истинности которых теперь можно было только догадываться. Тишина давила, и только размеренные шаги разносились глухим эхом в мертвенной пустоте этого нескончаемого прохода.
И лишь когда Григорий осознал, что их окутала кромешная тьма, он остановился. Незнакомец, казалось, тоже замер на месте — слышно было, как он шарит по карманам пальто, потом раздался негромкий щелчок, чиркнул кремень, и маленький дрожащий огонёк выхватил из темноты застывшую фигуру, край стены с осыпавшейся штукатуркой и нависший потолок. Пламя металось, бросая по сторонам уродливые, изломанные тени.
Незнакомец повернулся. Теперь он выглядел предельно серьёзным: сдвинутые брови, плотно сжатые губы, взгляд, устремлённый на спутника. Огонёк дрогнул, будто от слабого дуновения, и через мгновение погас. В темноте снова щёлкнул кремень, пламя разгорелось, а незнакомец всё ещё будто чего-то ждал.
Григорий догадался, что тот медлит неспроста: куда бы они ни двигались, здесь была последняя точка, последний поворот. Разглядеть ничего толком не выходило, но казалось, что это место гораздо шире давешнего коридора — что-то просторное, комната или даже зала.
Незнакомец, заметив, что спутник оглядывается по сторонам, силясь понять, куда они забрели, протянул зажигалку, и в тот же миг пламя колыхнулось и исчезло.
— Подсвети. Я погляжу, что можно сделать.
Наволоцкий взял ещё горячую зажигалку. Чиркнул раз, другой — но она словно скончалась, из неё летели только искры. Незнакомец ушёл вглубь, остались лишь шаги — размеренные, неспешные. Очередная прокрутка колёсика — и хилое пламя слабо осветило пространство вокруг. Григорий даже подумал, что в этом мраке остался совершенно один — незнакомца нигде не было видно.
Он поднял зажигалку повыше. Тени заметались по стенам — то разбегались, то сползались в чёрную массу; под ногами что-то хрустело — может, мелкие камешки или высохшая грязь. Григорий ступал осторожно, неся зажигалку, будто опасался, что она снова потухнет.
Из темноты раздалось:
— Проводка вся сгнила. Здесь в некоторых местах света и вовсе нет…
Кажется, он сказал что-то ещё, но Наволоцкий не расслышал — голос заглушил протяжный скрип. Следом послышались шорохи, возня, сдавленная брань.
— Да будь ты проклята, — донёсся голос незнакомца, возившегося у дальней стены. — Ты постой там. Я сейчас аварийный свет попробую запустить…
Зажигалка нагревалась, металл обжигал пальцы, но Григорий боялся опустить её, страшась остаться в темноте даже на мгновение. Он переложил её в другую руку и стиснул покрепче. Пламя съёжилось, но тут же разгорелось снова.
Вдруг послышался протяжный скрежет, затем что-то зашипело.
— Сейчас… сейчас. Поправлю только кое-что…
Лампы вспыхнули с сухим треском, и их тусклое свечение поползло по зале, выхватывая из мрака пол, выложенный кафелем, голые стены. В дальнем конце Григорий разглядел бетонную лестницу — ступеней десять, не больше. На верхней площадке громоздилась массивная железная дверь, изъеденная ржавчиной; ручка двери была обмотана толстой цепью в несколько оборотов.
Григорий перевёл взгляд под ноги — всюду, насколько хватало глаз, лежали фигуры, которые он поначалу принял за манекены: те безликие силуэты, что примеряют на себя чужую одежду в витринах. Но когда всмотрелся, то понял, что это не манекены, а фарфоровые куклы в человеческий рост, мертвенно-белые, с гладкой поверхностью, тускло поблёскивающей в слабом свете ламп.
Все они были покрыты чёрной грязью, будто не один год провалялись в этом сыром подвале; грязь забилась в каждую трещину, в каждый скол, превратив кукол в нечто безликое и омерзительное. Они были одеты одинаково: тёмно-синие брюки, белые рубашки, тонкие галстуки. Конечности неестественно вывернуты или вовсе отломаны, с торчащими из сочленений металлическими шарнирами — ржавыми, кое-где погнутыми, с осколками фарфора, застрявшими в проржавевших впадинах.
Григорий опустился на корточки, дабы поближе разглядеть одну из кукол. Лицо её было разбито — правая половина вовсе отсутствовала, превратившись в зияющую чёрную дыру, сквозь которую виднелась пустота; левая же половина ещё сохранилась — с одним глазом, без носа, с обломанным краем рта, — но черты настолько исказились из-за сколов и трещин, что угадать в них что-либо человеческое было невозможно. Искусственные волосы слиплись и пристали ко лбу; кое-где в них запутались мелкие осколки фарфора и комки засохшей грязи.
Наволоцкий перевёл взгляд на другую куклу, потом на третью — все они были одинаковыми: одинаково одетыми, одинаково разбитыми, одинаково пустыми внутри. Он пригляделся, стараясь не обращать внимания на повреждения, а уловить то, что осталось нетронутым: очертание скул, форму подбородка, линию бровей там, где она ещё угадывалась. И ему показалось, что все эти куклы, если судить по уцелевшим фрагментам, имели одно и то же лицо. Но понять наверняка было невозможно — повреждения были слишком сильны: фарфор раздроблен, носы стёсаны, рты превращены в зияющие провалы, и даже там, где лицо ещё сохраняло форму, очертания были искажены до неузнаваемости.
Он поднялся и обвёл взглядом залу. Нагромождение фарфоровых тел наводило на него леденящий ужас, и он не понимал, что это, зачем оно здесь и почему эти опустошённые, безликие куклы вызывают в нём такое смятение. Незнакомец же скрестил руки на груди и молча наблюдал.
— Что ж, — негромко произнёс он, словно прочитав мысли Григория, и неторопливо зашагал по зале, обходя разбросанные тела, будто всё это было ему невпервой. Остановился возле одной куклы, присел и с сожалением оглядел разбитое фарфоровое лицо. Затем, раздумывая о чём-то, ведомом лишь ему, поднял черепок, покрутил в пальцах и заявил:
— Эта разруха, что ты видишь вокруг, — естественное завершение процесса, который вы в вашем мире именуете жизнью. Рождение. Мучения. Смерть... Ты не задумывался, в чём смысл мира грёз? Почему в нём оказываются лишь дважды? Некоторые полагают, что дитя, являясь на свет, кричит от боли. А может, от страха перед этим режущим глаз светом, который врывается туда, где долгое время была только тьма утробы… С умирающими — то же самое: тот же крик и та же неспособность понять, куда тебя швырнули. И не стоит сильно фантазировать касательно этого места. Это не трофей, не заслуженная награда за мнимые страдания и не возможность прикоснуться к чему-то таинственному, что убогий разум не в силах переварить. Это просто дверь. Обычная такая дверь, через которую заходят в пропахшую табаком гостиную, прямо к шумной компании, где уже надрались и спорят о смысле жизни. А в конце, налакавшись и нагородив чуши, выходят вон. Ничего такого, чего бы ты и раньше не знал.
Он поднялся, отряхнул руки и уставился на Григория.
— Ровно как и эти остатки прошлого, — незнакомец пнул носком ботинка один из обломков, и тот с глухим стуком отлетел к стене. — Эти разбитые фигуры, эти осколки, которые, хочешь верь, хочешь нет, тоже когда-то полыхали необузданными чувствами, бежали по своим делам, жаждали исходов… А теперь — пыль. Труха. Мусор, который следовало бы вымести. Да, вижу по твоему лицу — почитаешь меня сумасшедшим. Но здесь нет никакого сумасшествия, келла. Только голая действительность.
Он скрестил руки на груди.
— Ну и что же… Как думаешь, ты впервые здесь?
Наволоцкий с недоумением посмотрел на незнакомца. Ответить было нечего: он действительно не понимал, о чём речь. Он перевёл взгляд на разбитые фарфоровые тела, будто надеясь среди этого мёртвого нагромождения отыскать хоть слово, случайную мысль, что могла бы взбудоражить память, — но всё было бессмысленно: казалось, в этом пропахшем сыростью подвале Наволоцкий действительно впервые.
Григорий мотнул головой, давая понять, что ничего не может вспомнить. Незнакомец еле заметно ухмыльнулся — будто и не ожидал иного ответа — и тихо проговорил:
— Ты бывал здесь уже не раз. Возвращался сюда снова и снова, блуждая по кругу этим чёртовым путём. Как и давеча — бродил в непроглядной темноте, держась за стены…
Он указал на одну из кукол, лежавшую с протянутой рукой; лицо её было расколото пополам, и из трещины, казалось, до сих пор сочился беззвучный крик.
— Всё по кругу. Временная петля, бесконечно возвращающая к началу. Право выбора, бездумное следование за призрачными грёзами… и кровь. Много крови. Что же... Некий Григорий Наволоцкий одним промозглым сентябрьским утром, будто по распоряжению незримой судьбы, встаёт и, торопясь на автобус, понимает: сегодня он снова опоздает на свою никчёмную, так ненавидимую им работу. Он снова испугается случайно взметнувшейся тени, громкого выкрика за спиной или своенравной девицы, которая, как ему видится, стремится разрушить его жалкий мирок... Мирок, рождённый одним лишь желанием спрятаться, ухватиться за ускользающий саван действительности, покуситься на этот проклятый исход! — он задрал голову к потолку и негромко рассмеялся — но в том смехе скользила истеричная надрывность. — А потом явится нечто, скрывая собственное лицо — может быть, омерзительное, может, испещрённое шрамами, — и начнёт долбить в дверь, будто намереваясь сломать её и проскользнуть прямо в сердце этого выдуманного мира… А после — снова бесконечная тьма, переполненная нестерпимой болью, усеянная обрывками того, что этот жалкий человечишка осмелился называть своей жизнью... И всё заново. Круг замкнулся. Вновь.
Незнакомец внимательно посмотрел на Григория, будто выискивая в его лице хоть долю понимания. Но тот, кажется, не мог ничего осознать.
— Если ты всё ещё не понял… то эта труха под твоими ногами — ты сам. Бесконечные перевоплощения души, жаждущей вырваться из закрученной петли, сходной с той, что натянули на шею, когда взводят на эшафот. Впрочем, глупость, что цветёт по углам изнемождённого сознания, мне омерзительна, и я её отрицаю. Будь я хоть самим Вергилием, всё равно не стал бы поэзией доводы излагать! А то этим господам, что только лицом кривятся да дерзить себе позволяют, правду подавай, да такую, чтобы понравилась, и они её приняли!
Он потупил взор и уставился в грязный кафель, будто отказываясь глядеть на собеседника:
— Правда отвратительна? Ну и что же, засунуть её обратно, в недра полусгнившего наваждения, дабы она и вовсе оттуда не показывалась? Ошибки, конечно, человеческое лицо красят, но нынче обстоятельства иные... Заблуждение не только чести не добавляет, но ведёт на дорогу, усеянную костями глупцов. Безысходный лимб, что затянул в свои недра души ослабевшие, потерянные, лишённые намерения быть выше всей трухи, что грешные нарекли обыденностью! Погляди вокруг: разбитые фарфоровые лица, на которых застыла гримаса посмертного ужаса! А эти изломанные конечности, протянутые к разваливающейся иллюзии... Грязь на одежде, вывернутые шарниры... Превосходный натюрморт человеческой глупости, однако же! И сколько их здесь? Посчитал? А я не стал, ибо бессмысленно. Впрочем, это не декорация к никчёмной постановке, а самая настоящая правда — омерзительная, действующая на нервы своей высокомерностью, и настолько нежелаемая, что страшно вообразить, на какие прегрешения пойдёт зритель, дабы сей вид отринуть!
Григорий воткнул руки в бока, будто этим жестом пытаясь продемонстрировать несогласие. Он вызывающе рассмеялся, словно в пространном рассказе не обнаружил ничего правдивого, затем шагнул к одной из кукол и с размаху ударил ногой по фарфоровой голове. Та с треском раскололась, и осколки рассыпались по полу.
— Да что ты несёшь, — процедил Наволоцкий. — Не хуже халзардских мистификаций! Утраченная память! Почитаешь меня за умалишённого, коли подобные россказни выдаёшь за правду! Впрочем, к чему все эти разговоры, одно пустословие. Да, и признаться, сомневаюсь, что это мне, в болезненном состоянии, попросту не привиделось… Это ты верно заявлял, что я наглотался там, в своей камере, и на то право имел. Наглотался — значит, так решил! А теперь… Привиделось, небось… Душу свою выставлю на суд, что привиделось! Мрачные декорации из того сна выползли на дрожащем свету тюремной лампы в самый подходящий момент, когда сознание ослабло и ничего здравого в нём не осталось! Всё — одна отвратительная галлюцинация! — он с раздражением указал на затаившегося незнакомца, будто пытаясь заставить его исчезнуть. — У человека, почитающего себя разумным, всегда должен оставаться выбор, даже если он убийца! А то сколько было сказано, сколько написано! Искреннее обращение к незримому, дабы прощение выпросить! Да хоть бы и на смертном одре, ибо там не выбирают, кого судить! — он выдохнул, словно пытаясь успокоиться. — А впрочем, чёрт бы с ними, с этими препирательствами… Мне не впервой сквозь общественное суждение пробиваться. Пускай бы мнили меня юродивым глупцом, что и слова доброго не заслужил, и со сцены выдворяли, как никчёмного актёришку, которого можно заменить на любого провинциального прохиндея, что только три слова говорить научился… Только… я всё изменил. Ты слышишь меня, никчёмный фантом? Изменил!
Незнакомец с сожалением посмотрел на Наволоцкого, будто окончательно разочаровавшись в его непонимании, и покачал головой.
— Угомонись, келла, тебя обманули, — он принялся вышагивать по зале, словно не находя себе места. — А теперь уцепился за гниющую память, будто в ней что-то есть… А нет там ни черта, как ты не можешь понять! Все эти брожения, твоя женушка с белокурыми волосами, твои эти… дружки, что сумасбродными речами будто к истине рвутся, а на деле становятся всё дальше от неё. Всё — иллюзия! В этой шелухе нет ничего путного, ибо претит её природе…
— Прекрати меня так называть! — вспылил Григорий, придя в ярость от этого уничижительного «келла» и сжал кулаки, готовый налететь на незнакомца. Но ярость быстро спала, поглощённая необъяснимым страхом — казалось, тот всё ещё скрывал истинное нутро, и на что способен, сказать было трудно.
— Не прекращу, — отрезал он, уставившись на Григория ничего не выражающим взглядом. — Келла и есть келла. Пустышка. Оболочка. Ты мнишь себя оплотом нравственности, столпом человеческих добродетелей, да только это пустой звук. Тебе кажется, что прошедшее — сквозь тернии, проложенное страданиями и бесконечным выбором — здесь, в конце, принесёт этот… лучший исход. Да только что ты подразумеваешь под «исходом»? Блаженство среди людей, которым отдаёшь своё сердце? Нескончаемый стазис, в котором ты должен прожить свою недолгую жизнь и умереть среди ставших родными стен? Может, ещё за ручку тебя подержать, помахать на прощание?
Незнакомец усмехнулся, будто забавляясь над собственными издевательствами.
— Не собираюсь я принимать эту блажь. Исходы… Нет никаких лучших, равно как и нет худших, — он вперился в Григория неморгающим взором и чуть склонил голову набок. — Исход всегда один.
Григорий неимоверно злился, но сдерживался, чтобы не налететь на наглеца. Он лишь тихо выругался себе под нос и отвернулся, дабы не глядеть больше в эту наглую физиономию. Незнакомец покосился в сторону разгневанного гостя.
— Впрочем, нескончаемый побег в мрачные закоулки, где, как видится, никто не отыщет, — лишь пустой домысел, навеянный желанием остаться при своём праве, — заключил он и уткнулся взглядом в стену; губы его скривились. — Нечего распространяться, ибо всё очевидно. Тебе лучше моего известно, что невозможно вечно прятаться. Ты с самого начала догадывался, что однажды придётся взглянуть в лицо кошмару, от которого фанатично открещивался. Что же… Писательство никчёмных фельетонов или вера в могущество какого-то там мира снов — грани одного. Безропотное смирение… Хотелось переждать, утонуть в серости, стать ещё одной тенью на стене? Так не работает...
Он повернулся к Наволоцкому, окинул его взглядом, но всё же не сдержал кипевшее внутри отвращение — брезгливо поморщился.
— Никчёмное отродье. Трусливое и жалкое. Стоишь, трясёшься и даже не понимаешь, за что тебя отчитывают…
Незнакомец отвернулся и направился к лестнице, будто отсчитывая шагами последние секунды перед чем-то грандиозным. Поняв, что тот в полной мере высказался, Григорий вздохнул и опустил голову.
Взгляд его случайно упал в одну из луж, и в отражении он увидел своё лицо — осунувшееся, болезненное, полное страха. Но что-то в нём было не так, что-то изменилось... Худоба? Ещё бы — последние месяцы не прошли бесследно. Растрёпанные волосы? В них тоже не было ничего таинственного: волосы как волосы, под стать местному пейзажу — сальные, с налипшей грязью. Глаза…
Григорий запнулся о собственную мысль. С мутной поверхности на него глядели два карих глаза — широкие, испуганные, будто у мелкого зверька. И никакой белёсой проказы, которую даровала ему ночь на Елоховской площади. Он провёл рукой по лицу, коснулся щеки, дотронулся до ресниц — ничего странного, совершенно обычный человеческий глаз. Не слепой, не уродливый.
Он посмотрел на незнакомца, будто тот провернул этот необъяснимый фокус. Но незнакомец не обернулся, лишь продолжил подниматься.
— Ну так и порадуйся избавлению, — проговорил он. — Ты почитал это проклятием, посланным божественными силами за… кровавую расправу. Так оно, может, и было, спорить не стану. Взгляд слепого бога прорывается сквозь тьму, как стрела Аримана, напоминая жалким существам, что они не ушли дальше своей природы: наглые, своенравные и до безобразия глупые. Место гекатомбы, облитое кровью, возвращает к началу — к истине. А что до тебя… Ты так рьяно почитал это бесовской меткой, клеймом, — он остановился посреди лестницы, повернулся боком, не поднимая головы. — А впрочем, неважно. Меня утомляет повторять одно и то же. Этот глаз всё равно не твой, и никакой Создатель его не посылал. Этот глаз мой, и отдавать его я не намерен.
— С ума сошёл? — Григорий сделал шаг вперёд, сжимая кулаки. — Какой ещё твой глаз? У меня... был... — и тут же закричал: — Говори, куда его дел!
Незнакомец стоял на лестнице, возвышаясь над залой. Наволоцкого же колотила дрожь, внутри всё сжалось, ладони стали ледяными. Он не мог ничего сказать — никакие доводы больше не работали, иррациональность выступала наружу. Григорий стоял, пытаясь выглядеть непринуждённо, но, кажется, это плохо получалось. Незнакомец негромко захихикал — тихо, мерзко, будто демонстрируя, насколько Григорий глуп, насколько не способен ничего понять.
Лампы на стенах с негромким треском начали мигать; тени, таившиеся по углам, вырвались из своих убежищ, заметались по полу, то изламываясь, то исчезая, словно набираясь смелости.
— В предрассветный час, когда тени зыбки, а свинцовое небо скрывает едва зарождающийся свет, — заявил незнакомец, всё ещё не поднимая глаз, — кажется, что тьма бесконечна. Томительное ожидание… Инферно.
Глаза Григория округлились от ужаса. Воспоминания хлынули ледяным потоком, заливая мысли. Теперь он понимал, о чём тот говорил, — и от этого осознания внутренности скрутило. Слишком много совпадений открылось за последнее время, слишком явные намёки были обращения ему в лицо. Казалось, вот сейчас незнакомец разразится хохотом, выволочит из закромов отсыревшего подвала чёрную куртку и покажет её Григорию: посмотри, глупец, и на одежду, и на мокрый мех на воротнике... Навязчивый стук из кошмара, казалось, теперь долбил в мозг; но очень скоро наш герой понял: это кровь стучит у него в висках.
Лампы мигали, выхватывая из мрака то груду фарфоровых тел, то нависшую фигуру незнакомца. В дальнем конце залы, у электрического щитка, раздался щелчок, затем треск искрящейся проводки, и лампы загорелись красным — будто переключились в аварийный режим. Карминовый полумрак залил залу.
Уродливые тени вырвались из своих убежищ, заструились по стенам, будто живые, беспрестанно меняя очертания, и, казалось, норовили дотянуться до Григория, чтобы растворить его в этой эфемерной полутьме.
Незнакомец стоял неподвижно, погружённый в красный свет; тени искажали его,  придавая фигуре инфернальный вид. Одна из них потянулась от губ к уху, растягивая рот в нечто звериное, и Григорию почудилось, что она разрывает плоть, рождая клыкастую пасть, полную острых, неровных зубов. И тут же на стене вытянулась высокая, сгорбленная тень с длинными руками, вывернутыми в суставах, с огромной, разверстой пастью и длинными волосами, свисавшими до плеч.
Наволоцкий расслышал противное, сдавленное хихиканье — и понял, что угодил в ловушку, ту самую, куда его с самого начала заманивал гость, отвлекая навязчивой, лишённой всякой сути болтовнёй.
Сквозь нарастающий гул в памяти вспыхнуло воспоминание. Перед Григорием выросла Халла — озверевшая, с остекленевшим взором, тогда в допросной она нависала, наставив на него пистолет. Слова расплывались, отражались от стенок сознания и доносились будто издалека.

«Это отвратительное имя».

Из темноты вылетела муха, закружилась возле незнакомца, будто порываясь присесть ему на плечо. Следом появилась ещё одна, потом ещё... Изо всех щелей поднялся целый рой — мухи выползали отовсюду, наполняя залу жужжанием, садились на разбитые лица кукол, на одежду, на их разломанные конечности.
Незнакомец медленно повернулся к Григорию. На его лице застыла нечеловеческая ухмылка, разрезавшая лицо, словно трещины на уничтоженном фарфоре.

«...не имеющее ничего общего с человеческим родом».

Слово, что произнесла тогда Халла и которое Григорий поначалу не расслышал, теперь воткнулись ему в мозг раскалённой спицей — ужасным пониманием тайн, которые Халла высказала в чувствах, но смысл которых открылся только теперь.
Мухи роились в карминовом полумраке, метались, бились о стены, о лампы, и в этом беснующемся чёрном облаке вспыхнул белёсый глаз на лице незнакомца — горел, как тлеющий уголёк в угасающем костре, как единственная искра в царстве мёртвых.
— Кимийес, — выдохнул Григорий, и в зале на миг воцарилась тишина, будто позволяя этому чужеродному имени вырваться наружу.
Кимийес, казалось, довольствовался тем, что все тайны наконец открылись. Он оглядел залу, сощурился, силясь там что-то разглядеть, но быстро отвёл взгляд. Затем присвистнул.
— Имена, принадлежности, кто перед кем на колени упал, кто у кого девку увёл, — он спустился с лестницы и двигался по зале тихо, будто хищник. — Всё это не имеет значения. Ровно собаки, брешущие за кость с господского стола... Чтобы тебе понятно было, — он указал на свой белёсый глаз, — «И узрите: Одноглазый Смотритель простёр длани свои — а счёту им нет, ибо сотни их по всей земле. Но сколь бы ни силился он, ни единая не достигнет Колыбели растерянных». Это часть одного целого, как и всё в этом мире. Внутри — Колыбель живых, где отжившая память сворачивается в тугой клубок: каждый вздох, оброненное слово, мечты, не нашедшие отклика… Но есть и Колыбель мёртвых — где покоится ещё не случившееся, как зародыш в утробе… Всё это инферно, катабасис — называй как хочешь. Там прошлое и будущее сжимаются в одной точке, но настоящее выскальзывает, ибо это самая настоящая слепота… Живые смотрят в прошлое, мёртвые — в будущее. А то, что между ними, — лишь миг, секунда, которую ты назовёшь «настоящим».
Он запустил руки в карманы и уставился в пол.
— Впрочем, тот, кто слеп для обыденности — не различает ни лиц, ни стен, ни нравственных ориентиров, — на самом деле видит всё. Ибо время — не стрела, пущенная дрогнувшей рукой. Время — рой. Как мухи, что слетаются на падаль, когда душа ещё трепещет в теле…
Григорий совершенно не понимал этих пространных речей — всё казалось фантасмагоричной выдумкой разболтанного ума. Он хотел закричать, чтобы проклятый визави замолчал, но не мог выдавить ни слова: внутренняя сила, бушевавшая до сих пор, иссякла, осталась лишь пустая оболочка, заполненная немым страхом. Кимийес же словно про него и вовсе забыл, погрузившись в свои размышления.
— Впрочем, я не разбираюсь, — продолжил он, — ибо не из здешних. По моим принципам, отступившего от слова следовало бы вздёрнуть на ближайшем столбе, в назидание всем, кто облизывает идейки о смене миропорядка. Старая это история, уже порядком протухшая. А то они всё про золотую середину, катарсис… Меня уже воротит от этого ка-тар-си-са! Обещано было много, мол, непременно к чему-то значительному движется. А на деле? Застрял в выгребной яме, будто какое-то насекомое! Тоже мне, катарсис… Одно бахвальство да вера в собственную правоту. Ты, может, не вспомнишь, но я-то в голове держу... Я про адептов господина Лейно говорю! Будь они прокляты со своим шутовским гуманизмом… Но мы, может, до того не дойдём, ибо у меня закончилось терпение на выяснения, кто такая Виктория Наволоцкая. У-то-ми-ло… Из нас всех одна Халла при силах осталась, роется в старом хламе, пытаясь угадать, куда её игрушку засунули... Выскочила и давай кулаком по столу дубасить: «Я знаю! Это глаз Астерота!» Что тут скажешь… Ignis fatuus! Шакал шакала за версту учует… Впрочем, всё, что касается Игнис, — лишь следы прежнего огня и не более.
Он с усмешкой взглянул на Григория и отмахнулся.
— О том забудь. Перейдём лучше к вопросу, который, как мне кажется, должен тревожить нас обоих. Ведь ты понимаешь, что случайно высказанная мысль не способна ничего изменить. После криков и взаимных упрёков всё вернётся на круги своя. И в то же время — чувственный взмах юбкой в надежде позлить определённые лица может стоить жизни, — он пожал плечами. — Условности. И если случайно упавший камешек вызовет рождение новой жизни, то почему бы не решиться? Вот и я не сую нос куда не просят, ибо не время; однако не труслив и в меру дерзок. Да только где же мне отыскать такой камешек, а?
О каком «камешке» тот говорил, Григорий догадался быстро — но понятия не имел, при нём ли кулон или остался в кармане Халлы. Да и проверять не хотелось — казалось, навязчивого незнакомца, поселившегося в отсыревшем подвале, это не должно интересовать; коли окажется кулон в кармане, так это личное дело Григория, и он никому не позволит влезать туда.
Наволоцкий пожал плечами, показывая, что понятия не имеет, о чём речь. Кимийес стрельнул глазами, прищёлкнул языком, давая понять, что неразговорчивости гостя не разделяет. В раздражении даже ногой притопнул.
Григорий вздохнул и, скорее для себя, чем для визави, начал шарить по карманам, согласившись с мыслью, что кулон всё же при нём, но там не было камня — только какой-то продолговатый предмет, прорвавший подкладку. Наволоцкий выудил находку и с удивлением обнаружил красный карандаш, похожий на тот, что выкатился из пенала Маши в их последнюю встречу. Покрутил его в пальцах, будто пытаясь обнаружить в нём хоть какую-то пользу.
— Есть это, забирай, мне без нужды, — хмыкнул Григорий и бросил карандаш на пол.
Кимийес скривился, запустил пальцы в волосы и задрал голову к потолку. Помолчал, глядя в пустоту, затем заговорил, будто обращаясь к невидимому собеседнику.
— Ох, братец, да ты настоящий трус! Так ты теперь прятаться удумал? Всё сошлось! И нечего уповать на келлу, что в трёх соснах заплутает, коли не тыкать её носом! — и добавил тихо, словно не желая, чтобы его услышали. — Но мы-то понимаем, что из него помощник такой себе… Да и никто здесь не помощник, ибо только мы… Мы осведомлённые.
Он опустил голову, уставился на Григория и обратился уже к нему:
— Ну так что? Где камень искать? Только не тот, что ты на шее таскал… Другой…
Григорий стиснул зубы, чувствуя, как закипает от бессилия: он не знал, куда делся кулон Гурьевой, и не представлял, о каком «другом» камне говорил Кимийес.
— Но у меня больше нет ничего, — выдавил он. — Мне нет дела до того, что ты потерял и зачем оно тебе. Я пришёл не за этим… Мне нужно знать...
Но, кажется, Кимийеса это не проняло: он в раздражении принялся распинывать остатки фарфоровых кукол, будто этот истеричный поступок мог как-то помочь. Пробормотал что-то невнятное, махнул рукой, пригладил волосы.
— Что же, коли не желаешь ничего рассказывать, требовать не стану, — он наклонился, поднял карандаш, покрутил в пальцах. — Впрочем, если бы ты знал, где эта безделушка запрятана, ты бы и сам её выковырял. Но ты не знаешь… А у меня нет ни времени, ни желания ковыряться в грязи. Будем считать, что мы пришли к взаимному недопониманию.
Он сжал карандаш, будто намереваясь им кого-то проткнуть, и, негромко посвистывая, развернулся к Григорию спиной. Поглядел на стену, на поверхности которой, казалось, не было ничего, кроме выбоин и рыжих подтёков, и хитро заявил:
— Что же, начнём, пожалуй. Что сделано, то сделано!
Он воткнул карандаш в стену, грифель коротко хрустнул, будто переломилась тонкая кость, и от него отскочил мелкий кусочек. Кимийес злобно рассмеялся, нажал сильнее и зашагал вдоль стены, вычерчивая красную линию.
Лампы затрещали от перенапряжения — сначала едва слышно, потом всё громче; свет замигал, вырывая из полутьмы то спину Кимийеса, то груды отсыревшего хлама, наваленного по углам. Григорий стоял не в силах пошевелиться, сердце бешено колотилось, мысли, закручиваясь в смертоносном вихре, разрывали сознание.
По прочерченной линии, словно из раны, хлынула кровь — настоящая, тёмно-алая, которая заструилась вниз, смешиваясь с пылью и рыжими подтёками. Поднялся шум, что изливался будто из ниоткуда, — похожий на человеческие стенания, напитанные болью; он нарастал и стремительно заполнял залу.
Стена расходилась всё шире; из узкого разрыва вырвалось облако чёрного дыма. Линия расползалась, как рассечённый шрам, и рождала взору окаменевшего Григория своё мрачное нутро, где была только пульсирующая тьма, в которой угадывались неясные движения.
Закончив чертить, Кимийес вдавил карандаш в конец линии. Тот хрустнул, рассыпался на куски, и гость, издав короткий, задорный гогот, бросил обломки на пол. Обернувшись, он застыл с пустой ухмылкой на восковом лице — будто забыл, как должно выглядеть человеческое выражение. Тени жутко искажали черты: заползали в глазницы, сплющивали скулы, вытягивали подбородок, превращая его в отвратительное человекоподобное существо, которое лишь неумело притворялось, не понимая, что же следует изобразить.
— А ты всё ещё уверен, что некто с белокурыми волосами и голубыми глазами действительно существовал? — спросил он. — Может, даже и не с голубыми, а с зелёными? И волосы были огненно-рыжими… Ты решил, что я подшучиваю, загадками раскидываюсь и вожу тебя за нос? Но я вот о чём: имена не важны, равно как и принадлежность. Была одна — появится другая, и плевать, какого цвета у неё глаза. Видимость истлеет, как цветок на забытой могиле, но суть будет возлежать посреди белоснежного убранства и заливать скатерть кровью из разорванной артерии!
Кимийес указал на расползающийся разрыв, будто давая понять, что то, о чём он говорил, находится там.
— Всё, что ты помнишь, — фикция, ибо истинность в том, что в нашем мире нет ничего безусловного. Препирательства о добре и зле, о правде и лжи — пустое сотрясание воздуха, полемика, рождённая от безделья и глубокого непонимания. Всё живое поделено надвое, слеплено из благих побуждений, но окроплённых себялюбием… И ты ничем не отличаешься от других.
Он отступил, завёл руки за спину — жест, который мог показаться спокойным, даже надменным, но в нём проступило что-то иное: сосредоточенность, граничащая с затаённым ожиданием. Кимийес вглядывался во тьму, и Григорий с изумлением заметил, что она меняется: непроницаемый полог, до этого висевший сплошной стеной, рассеивался, из глубины проступали смутные очертания — то ли складки ткани, то ли грани предметов.
Впервые Григорий увидел в облике Кимийеса не насмешку, не презрение, а другое чувство — походившее на страх, но совершенно иного рода: тот, что рождается не перед угрозой, а перед неизбежностью, смешанный с фатальной готовностью встретить судьбу лицом к лицу, без оружия, без защиты, без надежды на пощаду.
Наконец, будто всё обдумав, он медленно повернулся к Григорию.
— Истинность — лишь видимость. Твои рассуждения — или, если угодно, видения — о ложной сущности не так уж бредовы. Только сущность эта не столько обтянута плотью, сколько — незримыми смыслами. Ты и сам понимаешь: это лишь форма слова, материализовавшееся чувство, вывернутая жажда мнимой справедливости, в которой ты собирался отыскать последний приют. А здесь затаилось нечто такое, в чём ты найдёшь ответ на мою, быть может, странную речь. Нечто тёмное, омерзительное — настолько противное человеческому взгляду, что не нужно ни подтверждений, ни слов... И когда ты это осознаешь — так же, как осознал я, — ответь самому себе: так ли истинны все давешние утверждения? И настолько ли действительно то зло, о котором столько было заявлено?
Обрывки тёмной материи, прорезанной по краям красным кармином, расползались за его спиной, подобно изорванной старой тряпке. Там, в глубине, всё ещё бушевала распадающаяся тьма, но теперь она неумолимо таяла, оголяя то, что хранила в самом сердце.
Григорий сделал неуверенный шаг вперёд, чтобы заглянуть внутрь. Кимийес тоже развернулся к чёрному разрыву — будто собираясь разделить это мгновение вместе со своим новообретённым спутником. Они стояли рядом: как двое, долго пробывшие в разлуке и наконец встретившиеся, чтобы вместе взглянуть в самые недра сокрытого от человеческого ума.
Лицо Кимийеса оставалось монолитным — ни удивления, ни волнения, словно всё, что открывалось сейчас перед ними, он видел уже тысячи раз. Наволоцкий же едва держался на ногах: колени подрагивали, пальцы беспрестанно скользили по штанине, будто в этих касаниях крылось спасение. И по мере того как тьма отступала, его лицо медленно наполнялось страхом — глаза расширялись, губы плотно смыкались — и он уже не мог отвести взгляда от того, что проступало из глубины.


Рецензии