Среди привычных оборотней

СРЕДИ ПРИВЫЧНЫХ ОБОРОТНЕЙ
АПОКАЛИПСИСЫ ИГОРЯ ШЕСТКОВА
(РАДИО СВОБОДА 18.01.2026)

Иван Толстой:
Мистические превращения, потусторонние встречи, неотступный ужас, чудесное спасение и пронизывающая ирония – таков мир литературных героев берлинского прозаика Игоря Шесткова, которому исполнилось 70 лeт.
Художник и прозаик Игорь Шестков много пишет, книги его прозы выходят и в Германии, и в США, и до ковида и войны выпускались в Киеве и Петербурге.
Игорь Шестков – сатиричный интроверт. Он видит мир в трагических лучах человека крайне впечатлительного и ранимого, но будучи писателем проницательным и житейски опытным, он наделен острым сатирическим глазом. Трагедия существования для него никогда не доходит до «гибели всерьез», но всегда притормаживает на важном повороте, так что читатель успевает усмехнуться и подвергнуть происходящий ужас сомнению.
Все это называется иронией, и ирония исключительно близка Игорю Шесткову. Страшный, похожий на реальность мир вдруг показывает свою изнанку, и мы видим его нарисованность, почти кукольность. Отчего, впрочем, персонажи и обстоятельства не становятся фальшивыми, но просто — мнимыми.
Кафка, Оруэлл, Набоков, Кабаков – весь XX век прочитан Игорем Шестковым и пропущен им через собственный советский и эмигрантский опыт.
Шесткову исполнилось 70. За последние годы я прочел несколько новых книг писателя и погрузился в сновидческий мир его героев-оборотней. Шестковские персонажи живут в мрачной фантасмагории, постоянно попадают в ловушки, расставленные потусторонними силами, вовлекаются в свидания со своим собственным прошлым, извлекают неизвлекаемые уроки и никогда до конца не осознают, бред ли окружает их или явь.
Мир этот похож на фильм ужаса или мрачную компьютерную игру с большим запасом жизней, волшебных снадобий, эротических соблазнов и мучительного советского прошлого, от которого невозможно отвязаться до самой смерти. Шестковские одиссеи по пространствам и историческим временам, при всей фантасмагории происходящего, при ежеминутном попрании заповедей и приличий, - одиссеи эти подчинены умелой и продуманной воле их автора и могут завершиться тогда, когда угодно самому писателю. Театр кровожадных и мистических марионеток знает свой шесток. Простите невольный каламбур.
Если оглянуться сегодня на внешний мир за окном, шестковская преисподняя не покажется чем-то надуманным: политические и военные упыри и уроды мучают и топчут всё, что им доступно, словно выйдя из рассказов писателя на просторы матушки Земли.
Жизнь подражает искусству, как давно было замечено еще Оскаром Уайлдом. Не стану называть Игоря Шесткова пророком, но в очередной раз подивлюсь, как его литературные фантасмагории оборачиваются реальностью.
Сегодня писатель — гость программы «Поверх барьеров».


Иван Толстой: Вы начинали как художник, и в ваших рассказах много художественных деталей, имен знаменитых живописцев, ваятелей, всякой изысканной терминологии. Зрительность ваша очень чувствуется. Но уже несколько десятилетий вы пишете прозу. Художник и писатель: за них отвечают разные области сознания?

Игорь Шестков: Вы знаете, насчет областей сознания мне очень трудно судить, но художник все-таки должен какой-нибудь линией, штриховкой, тоном, пятном что-то изобразить, что-то вообразимое или невообразимое, а писатель работает с буковками, словами, строчками, паузами. С звуками. То есть графика и литература – это, конечно, разные вещи. Я действительно стараюсь образы, которые приходят в голову, выпукло, рельефно… изобразить… представить описанием. То есть я как бы остался художником, но только стал использовать другие методы, другой формат, другой материал. А, в принципе, остался тем же, кем был. Человеком, который пытается дать форму образу или событию. Раньше – графическую, теперь –
текстовую.

Иван Толстой: Интересно, не возникает ли какой-нибудь конфликт между художественной частью вашего мышления и писательской? Они дружат между собою или у них бывают стычки?

Игорь Шестков: Вы хотите меня представить человеком с разделенным сознанием. Раньше я был графиком, рисовал тушью палочкой или пером… или жидкой акриловой краской распылителем-аэрографом. Потом занялся писательским делом. Кстати, я предпочитаю это слово не употреблять. Писательский… писатель… Оно очень высокопарное, амбициозное. Мне последнее время нравится слово «автор». Так я себя и называю. Так вот – в мой голове всё соединено… все варится в едином котле, в единой субстанции. И когда я пишу, я уже не замечаю, что это – буковки или графика.
А когда я рисовал, я всегда при этом говорил сам с собой и шептал, и напевал, старался то, что я рисую…
(хотя это часто были нефигуративные композиции), старался представить форму, линию, композицию как историю, как сюжет, рассказ. Здесь на самом деле противоречия нет, но объяснить это я не могу.

Иван Толстой: Берлин, как известно, – город музеев, один из самых музейных городов в Европе. А для вас эта музейная жизнь продолжается? Выставки, вернисажи? Эта жизнь трепещет по-прежнему?

Игорь Шестков: К сожалению, особенно трепетно трепетать перестало. Перестало во время эпидемии ковида. Многое тогда испортилось, ухудшилось. Здесь, в Берлине умирало очень много людей, музеи были закрыты. И не только музеи, но и школы, рестораны, кафе, различные учреждения, бюро. И даже когда они стали открываться, ходить туда как-то уже не хотелось, потому что… ты тут смотришь на картину Рафаэля, наслаждаешься ее гармонией, а потом – раз, два – и вот ты уже в больнице – три – и ты помер. Такие ассоциации возникали против воли… неприятные.
Когда я приехал в Берлин четверть века назад, начал с того, что обошел все музеи, и не один раз, а может быть сто. И всякий раз с камерой. Всё, что можно, я сфотографировал, прожевал, зафиксировал, все это осталось не только в компьютере, но и в моих мозгах сильное впечатление оставило. Потому что в Берлине действительно потрясающие музеи. Один Пергамский алтарь чего стоит. Это совершенно феерическое, невероятное произведение античного пластического искусства. Или Ворота Иштар. И огромная коллекция живописи – старой, прекрасной, чудесной. Дюрер, Кранах, Брейгель, Петрус Кристус, Рембрандт.
Я всё это очень люблю, но последние годы немножко к этому охладел. Может быть, потому что мне стало трудно двигаться, передвигаться. Но в памяти всё это еще горит, мерцает, переливается. И я радуюсь тому, что увидел раньше. И не только в музеях Берлина, но и в музеях Нью-Йорка, Парижа, Рима, Венеции.      

Иван Толстой: Чему была отдана советская часть вашей жизни? Что вы успели сделать в CCCP?

Игорь Шестков: Я выжил. Это уже много. Потому что далеко не все мои сверстники смогли первые 34 года советской жизни прожить без катастроф и без ужасов. В Совдепии я не жил, а выживал, сердце мое было занято рисованием. Это компенсировало гной советчины, который со всех сторон тогда на человека прыскал. И на меня конечно тоже.
Я рисовал очень-очень много, я учился. К сожалению, я не мог поучиться в каком-нибудь академическом учреждении. Учил себя сам, учился у художников, мастеров. Например, брал уроки рисования с натуры у Моисея Тевелевича Хазанова, в прошлом ученика Фалька. 
Самое большое влияние на меня оказал Михаил Матвеевич Шварцман, которому я, увы, подражал много лет. Была такая напасть.
Я не могу похвастаться какими-то свершениями ни в советский свой период, ни в немецкий.
В Германии я много рисовал, в основном аэрографом, устроил два десятка выставок. Опубликовал несколько каталогов и сборников эссе по-немецки. Мои работы видели очень много людей. Кое-что даже купили.
А в России я участвовал в восьмидесятых годах только в выставках на Малой Грузинской улице в Москве, в горкоме графиков. Раз, наверное, десять. Вот и все мои скромные достижения.

Иван Толстой. У всякой эмиграции есть мотивы. А каковы были ваши?

Игорь Шестков: Я нахожусь где-то между третьей и четвертой волной эмиграции. То есть я уехал в 1990 году, во времена Советского Союза. Современные и не очень современные патриоты России предпочитают  таких людей, как я, называть «колбасными эмигрантами». Мол, у нас-то колбасы было мало, и вот они, предатели эти, поехали заграницу, за колбасой…
Я, как это ни странно, согласен с таким определением, пусть и не лестным. Потому что когда я уезжал из Москвы, хлеб было купить трудно, а у меня жена… и доченька тогда еще маленькая была. Нам есть было нечего, в прямом смысле слова. Это, может быть, звучит сейчас как-то даже смешно. Простоял однажды в Ясенево, где мы жили, за хлебом сорок минут. И так и не смог ничего купить. Решил: Нет, больше так не могу. Надо жить где-то, где хоть какая-то еда есть, где можно выжить.
Уезжая, я не думал о демократии, о свободе творчества, о том, что я стану художником или писателем за границей. Это всё были недосягаемые, заоблачные понятия. Просто хотелось нормально пожить. Если угодно, поесть хлеба с колбасой. И попить кофе.

Иван Толстой: Что собой представлял русский эмигрантский литературный пейзаж в ваши первые годы и как он меняется сегодня? Ваши впечатления в динамике?

Игорь Шестков: Вы знаете, на этот вопрос очень сложно ответить. Дело в том, что я, в силу обстоятельств, когда приехал в Германию, попал после так называемого лагеря для еврейских беженцев… да я попал в город, в индустриальный город бывшей Восточной Германии. У меня даже телефона не было, не было телевизора, не было радио, не было денег. Печное отопление. Туалет – на лестничной площадке. Работы тоже не было, никакой работы вообще. Какой уж тут литературный ландшафт! Я чувствовал себя оторванным от цивилизации. Единственным пейзажем, который я тогда видел, была фабричная архитектура XIX века и холмы и долины Рудных гор, куда я ездил на автобусе, и где затем бродил.
Ну да я, например, письменно общался в первые годы с Борисом Хазановым, прекрасным писателем. Он мне помог, прислал журналы, ободрил. О каком-то литературном пейзаже говорить трудно… Повторюсь – единственным пейзажем, который я тогда видел, была тяжелая немецкая архитектура конца девятнадцатого и начала двадцатого веков… Я жил среди обозленных восточных немцев… те, кто хотел уехать, уже уехали, а кто не хотел уехать, те злилась на весь мир, потому что на их родине всё происходило после Объединения Германии не так, как они мечтали. Вот этот пейзаж, состоящий из столетие не ремонтированных домов и злобных их обитателей я видел вокруг себя… и в нем жил.
А литературный пейзаж я стал воспринимать только через много лет, уже в XXI веке, когда начал публиковаться в литературных журналах. В журнале Cлoвo/Word опубликовался в Нью-Йорке, в «Нашей улице» Кувалдина в Москве. И у Владимира Батшева я часто публиковался, в двух журналах – «Мостах» и в «Литературном европеце».
Литературный ландшафт «Литературного европейца» я могу как-то обрисовать, но он, наверное, вам не совсем интересен, потому что там собрались только несколько серьезных профессиональных писателей, а остальные просто хотели от души что-то написать, как-то себя проявить. То есть они не были настоящими литераторами. Скорее энтузиастами. Хотя, конечно, были и среди них люди одаренные. Я кстати себя к профессиональным писателям не отношу. Никогда не зарабатывал писаниной деньги. Писал только то, что в голову приходило. Чаще всего – во сне. 
В последние годы я заметил новых людей… Я никогда не предполагал, что они окажутся в Германии. Таких как Сорокин и Улицкая. Улицкая живет минутах в двадцати от меня ходу, но мы с ней не знакомы. Сорокин… он такой небожитель-дартаньян. К нему и подходить страшно. Заколет шпагой. 
Эти новые люди… они жили много лет под Путиным, устраивали свою жизнь не без ycпexa, заработали хорошие деньги. А потом, когда стало совсем кисло, запахло мобилизацией, они уехали за границу и сейчас, кажется, только и ждут, когда Путин или помрет, или уйдет, и можно будет вернуться на родину. Я никого не осуждаю… Но для меня Германия стала новой родиной, пусть не очень сладкой, пусть не очень весёлой, но всё-таки новым местом обитания. А для так называемых релокантов – Германия это только временное убежище, которое надо поскорее покинуть, как только откроется дорога домой. Чтобы кто-то новый не урвал то, что еще можно урвать.
Я хоть и пишу по-русски, но говорю только по-немецки, пусть и с ошибками… и уже 36 лет… погружаюсь как могу в европейскую культуру и стараюсь найти себе в ней место. Пусть и в последнем ряду, я не гордый, и шпаги у меня нет, но есть два кинжала, которые я купил, когда писал одноименный рассказ. 

Иван Толстой: Проза требует мыслей, как говорил Пушкин. Как вы оцениваете современный мир? Пожалуйста, в парламентских выражениях.

Игорь Шестков: Вы знаете, вопрос не по адресу. Я очень далек от общественной, художественно-литературной жизни, в которой все как-то соединяются, кипят страсти. Я… живу тихо, приватно, хотя и являюсь членом Союза писателей Германии. Один раз протестовал вместе с другими немецкими писателями у российского посольства. Против бомбардировок Алеппо.
Вам надо поговорить с кем-нибудь, кто находится в центре берлинской русскоязычной тусовки. Я неожиданно узнал, что есть и такая, и не одна. А я на периферии, и мне… мне гораздо более интересна работа над текстом… герои, характеры, мизансцены… чем ивенты, литературные посиделки с блинами и водкой, властители умов и бестселлеры.
Ну да, мысли, конечно... Это очень сказано общо. Я не очень понимаю, что имеет в виду Пушкин под мыслями. Все-таки все, что приходит нам в голову, даже любая, в общем-то, белиберда, она тоже мысль.
Я, может быть, упрежу ваш вопрос… хотел бы поговорить о том, как война… как война воздействует на прозу. Проза это нечто, состоящее из лепестков темной розы. Галочки, буквочки, словечки. Знаки. Семафоры. Ноты. Магический мир. Даже если мы рассмотрим произведения писателей-реалистов, быстро поймем, что их герои совершенно не похожи на живых людей, они только кажутся похожими, на самом деле это что-то совсем-совсем другое. И вот война, понимаете, война и осколки бомб и снарядов, они легко пробивают серую зону между искусством и жизнью… и попадают в прозу. Отравляют ее. Разрывают. Ты вдруг начинаешь ощущать, что в твоем тексте что-то взорвалось, что кто-то убит или ранен, что что-то грохочет, скверно пахнет, что среди твоих слов и строчек лежат трупы, несчастные мертвые люди, мертвые дети. И какой бы ты ни был… маленький человек или наоборот небожитель, это неважно, всё равно происходит какое-то вдавливание друг в друга войны и прозы, понимаете, тут уже даже не до мысли, тут какая-то совсем другая ситуация, тебя просто пронзают эти осколки так же, как они пронзают несчастные эти убогие дома под Харьковом или под Киевом. Это я хотел сказать обязательно, потому что я не понимаю, как можно сейчас писать и не думать о войне, и не думать о нашей ответственности, и о том, что каждый из нас, в общем, виноват. Виноват в этих ужасах…

Иван Толстой: Есть ли у России еще исторические, политические, культурные шансы вернуться в семью народов?

Игорь Шестков: Вы спрашиваете меня, как будто я Александр Исаевич Солженицын, который знал всё. Я ничего не знаю. Я простой человек, откуда мне такие вещи знать? То, чтo с Россией происходит, это кошмар. С другой стороны, этот кошмар в том или ином виде происходил с ней всегда. Потому что кошмар – это она сама.
Когда я закончил университет в l978 roдy, я думал, что жизнь сейчас немножко изменится… потихоньку к лучшему. А в 1979 году началась афганская война. И она длилась почти 10 лет. А в конце этих 10 лет я уехал из России. И вы знаете, эта война, она была ещё хуже украинской войны. Там больше людей убили и с гораздо большей жестокостью. Убивали этих несчастных афганцев. Что из этого вышло, мы знаем. Странное, изуверское государство Талибан. Это следствие того, что сделала Россия с Афганистаном. Я надеюсь, что Россия, может быть, не в том виде, в котором она сейчас существует, а разделившись на несколько частей, например, встанет действительно с колен в хорошем смысле слова, не будет обижать соседей, а просто постепенно восстановится как государство. Или несколько государств. И возможно в одном из них будет и дальше развиваться русская культура. Не советская, а русская. В которой соединятся классическая русская литература, культура серебряного века, культура эмиграции и новая русская культура. Но эта надежда очень слабая.
И чем дальше время идет, тем меньше эта надежда. Потому что российские зверства продолжаются. Потому что я вижу и слышу людей из России, и почти все они за то, что происходит в Украине. За Путина. Как же так можно? Это же безумие. 
Хотя моя собственная мама (она умерла в Америке, прожив там 20 лет), она тоже, например, говоря сленговым языком, крымнашествовала. Я убеждал ее: Мама, но это ведь не важно, кому принадлежит территория. Ведь не в этом дело, а дело в том, как всё это было достигнуто, по закону или нет, и какая там теперь жизнь.
Но на крымнашистов подобные соображения не действуют. 
Вы знаете, я очень надеюсь на то, что в России или в ее осколке появятся гениальные писатели вроде Цветаевой, Платонова, Булгакова… Гениальные ученые... Но вот то, что вся Россия станет хорошей или хотя бы нормальной демократической страной, у меня надежды почти не осталось.

***********************

ПС. Для печати я позволил себе поправить мои ответы. В тех местах, где мое косноязычие мешало понять смысл. В текстах Ивана Толстого я не изменил ни одной буквы.
ИШ


Рецензии