Глубоко и атмосферно
Мы сидели на веранде — барон, я и она. У неё были глаза домашней кошки и ум весьма проницательный.
Барон, грузный мужчина, с вальяжными манерами и блуждающей, сытой улыбкой, рассеяно покручивал в пальцах рюмочку.
— Охота, — обратился он ко мне, — есть единственное проявление человеческой жестокости.
Мы убиваем зверя ради азарта.
В любви же действуем как браконьеры — крадучись, в темноте на чужой территории.
Она вздрогнула. Её тонкие пальцы сжали ручку зонтика.
Посмотрела на барона долгим, тяжёлым взглядом.
— Вы говорите об охоте, барон, — тихо произнесла она, — но забываете, что птица или заяц иногда идут в силки добровольно.
От скуки. Или от нищеты... чтобы согреться, пока собственное гнездо или нора напоминают ледник.
Её муж, угрюмый и вечно пьяный, обожал свою молодую жену рабской, сумасшедшей любовью.
А она искала глотка воздуха.
Час спустя мы вышли в парк.
Я шёл чуть позади, наблюдая за впереди идущей парой.
Барон и она намеренно отстали.
Они шли рядом, полы его тяжёлого плаща задевали её лёгкое серое платье.
Остановились у старой ивы, раскинувшей ветви над самой водой.
Я укрылся за кустами можжевельника, не желая прерывать их, но и не в силах отвести глаз.
Барон вдруг схватил её за руку выше запястья.
Она не вырвалась. Напротив, сделала шаг вперёд.
Зонтик выпал прямо в грязь.
— Вы погубите меня, — прошептал барон, и в его голосе я услышал не лень, а подлинный, звериный голод.
— Так губите же, — выдохнула она, приподнимаясь на цыпочки. — Но не мучайте!
Барон обнял её за талию.
Губы сошлись в поцелуе — жадном, судорожном, похожем на укус.
Она застонала — тихо, всхлипывая, закинув голову назад.
Я обернулся.
Из тумана, как привидение, выступала тяжёлая, сгорбленная фигура мужа.
Он видел всё. Каждую деталь этой запретной, грязной и прекрасной сцены.
Она увидела его первой.
Не закричала.
Медленно отстранилась, поправила растрепавшиеся волосы и посмотрела на мужа с холодной, почти торжествующей улыбкой.
Повернулась и пошла прочь по раскисшей тропе, не оборачиваясь.
Музыка... Она вошла в эту историю задолго до того, как пальцы её коснулись клавиш в опустевшем доме. Жила в самом уездном воздухе.
Струны отсырели от осенней влаги, и каждый звук срывался, дребезжал, точно плакал.
Она тогда прислушивалась к этому дребезжанию, слегка покачивая головой в такт, словно внутри уже звучал собственный, безжалостный мотив.
Музыка стала единственным языком, на котором этот проклятый дом разговаривал с миром. Она играла часами.
И вот теперь, мы встретились в кондитерской, и круг замкнулся.
— Даю уроки музыки купеческим дочкам, — повторила она, в её голосе проскользнула едва уловимая, издевательская мелодичность. —
Знаете, они такие глупые, эти девочки. Пальчики у них пухлые, розовые... Хотят играть лёгкие, воздушные пьески, чтобы нравиться кавалерам.
А я бью их линейкой по рукам и заставляю учить похоронные марши.
Я смотрел ей вслед, и мне казалось, что даже её шаги по грязному паркету звучат в каком-то особом, траурном ритме...
Свидетельство о публикации №226051701701