карта

КАРТА

  Геологоразведка — это то, чем я мечтал заниматься с детства. Я представлял это не как работу, а как приключение. Как подвиг. Как у Джека Лондона, где герои бредут по снегу, сражаются со стихией и находят золото, а потом пропивают его в ближайшем салуне, потому что жизнь коротка, а молодость ещё короче. Как у Фенимора Купера, где следопыты читают лес как открытую книгу, где каждый шорох имеет значение, а каждая ветка может быть указателем, если, конечно, эту ветку не привязал к дереву предыдущий следопыт, который тоже хотел запутать конкурентов и получить премию за первооткрывательство.
  Эта мечта жила во мне с тех самых пор, как я впервые взял в руки книгу «Сердца трёх». Мне тогда было лет двенадцать, и я прочитал её за ночь, спрятавшись под одеяло с фонариком. Фонарик был карманным, тусклым, его лампочка нагревалась так, что обжигала пальцы. Но я терпел. Я терпел, потому что там, на страницах, люди искали сокровища, рисковали жизнью, открывали новые земли. А здесь, в Челябинске, за окном шёл дождь, и сосед сверху сверлил стену перфоратором, потому что решил повесить новую полку для книг, которые никогда не читал.
  Здание геологоразведки находилось далеко не в центре. Оно пряталось в глубине квартала, за рядами стандартных панельных пятиэтажек, словно стыдясь своего предназначения или скрываясь от кредиторов. Это был двухэтажный дом из красного кирпича — кирпич уже выцвел, кое-где облупился, и сквозь него проступала серая, старая штукатурка, похожая на кожу глубокого старика. Дом стоял в глубине двора, заросшего акацией. Весной акация цвела жёлтыми пушистыми шарами, и от них шёл приторный, чуть удушливый запах, от которого кружилась голова и хотелось чихать. Из выцветших флагштоков торчала проволока — её никто не убирал, потому что забыли, зачем она здесь вообще была.
  Подъезд освещала одна лампа — вторая перегорела ещё в прошлом году, и её никто не менял. В подъезде пахло сыростью, кошками и старой бумагой. На стенах кто-то написал «Спартак — чемпион», хотя чемпионом «Спартак» не был уже много лет.
  Но уже на улице чувствовался дух геологической партии. Вдоль забора стояли ящики с кернами — цилиндрическими кусками породы, извлечёнными из ствола скважины. Ящики были деревянными, сколоченными из горбыля, с бирками, на которых карандашом были выведены номера и координаты. Керны — серая, красноватая, зеленоватая порода — ничего не говорили непосвящённому, но геолог мог определить по ним возраст гор, их состав, их историю. Он мог провести рукой по камню, закрыть глаза и сказать: «Этот слой помнит динозавров, а этот — ледниковый период».
  Здесь же лежали трубы, какие-то железки, части бурового оборудования, похожие на останки динозавров. Всё это ржавело, ждало, хранило молчание.
  Я нашёл отдел кадров на втором этаже. Комната была маленькой, заставленной шкафами. В шкафах лежали папки — жёлтые, мятые, с тесёмками. Пахло старой бумагой, мастикой и чем-то ещё неуловимым. На стене висел портрет Ленина, и Ленин смотрел куда-то вдаль — наверное, туда, где когда-нибудь найдут новые месторождения, а коммунизм будет построен, и все станут счастливы.
  Секретарша — женщина лет пятидесяти с добрым, уставшим лицом, в очках с толстыми стёклами, — долго листала какие-то папки, что-то писала, потом подняла глаза.
— Рабочим хочешь? В геологоразведочный отряд?
— Хочу, — сказал я. — Учусь на заочном, параллельно хочу работать.
  Она кивнула, будто таких как я она видела сотни, и отправила к начальнику партии.
  Начальник сидел в кабинете, заваленном картами. Карты висели на стенах, лежали на столе, на подоконнике, на полу. Они были пожелтевшими, с карандашными пометками, с наклейками, с надписями. Некоторые карты были такими старыми, что бумага на них лопалась по сгибам, и тогда их подклеивали скотчем — тем самым, серым, советским, который через месяц отклеивался сам по себе.

  Начальник оказался мужчиной лет сорока пяти, с бородой, в выцветшей куртке, пахнущей костром. Когда я вошёл, он даже не поднял головы — он что-то вычерчивал на карте циркулем. Циркуль был старым, с потёртой шкалой, и его ножки скрежетали по бумаге.
— Садись, — сказал он.
  Стул был деревянным, скрипучим, с одной ногой короче других. Пришлось подложить под неё кусок фанеры. На фанере была надпись: «Здесь был Коля, 1972 год». Коля, видимо, тоже искал своё место в жизни, искал, но так и не нашёл — оставил только след на фанере да скрип в стуле.
  Начальник задал несколько вопросов: где учился, что умею, как отношусь к полевым условиям. Потом, не поднимая головы, протянул мне кусок полевого шпата — розового, с белыми прожилками, холодного на ощупь.
— Знаешь, что это?
  Я назвал. Потом показал ещё что-то — тёмное, блестящее, с ровными гранями, похожее на маленький кубик.
— Это пирит, — сказал я. — Серный колчедан.
  Он поднял глаза, усмехнулся. В усмешке его было что-то одобрительное, словно он проверял не столько мои знания, сколько мою готовность.
— Бывалый, значит. Или читал много.
— И то и другое.
— Хорошо.
  Он поручил мне разбирать коробки с бумагами. Это были полевые книжки, какие-то отчёты, журналы, геологические карты. Я сидел в углу, разбирал, складывал в стопки. Некоторые страницы были такими ветхими, что рассыпались в руках, и тогда я пытался собрать их, как пазл, но получалось плохо. На одной из них я нашёл запись, сделанную в 1946 году: «Образец № 47, кварц молочный. Склоны на север. Тропы нет, шли по компасу. Шесть дней. Пищу грели на костре, но дрова сырые, огонь плохой. Спали на лапнике. Кашу варили в котелке, который прогорел на третьей день. Неделю назад умер от воспаления лёгких товарищ Гусев. Похоронили на склоне, отметили на карте».
  Я перечитывал эту запись несколько раз. Товарищ Гусев лежал где-то в тайге, на склоне, отмеченный на карте крестиком. А я разбирал его бумаги в Челябинске, в здании, которое пахло старым деревом и кошками.
— Через несколько дней выезжаем, — сказал начальник, когда я закончил. — На Средний Урал, в экспедицию. Разведка бокситов. Составление карты для разработки месторождения.
— Далеко?
— Километров на триста от железной дороги.
— Понял.
— Вся партия — шестнадцать человек. Две женщины-геологи. Одна из них — моя жена. Вторая — её заместитель. Остальные — техники, рабочие, студенты.
— А кто студенты? — спросил я.
— Романтики. Ищут приключений. Освоения новых земель. — Он усмехнулся. — Быстро они проходят.
  Я не понял, но кивнул. Понял я это позже, когда увидел, как эти романтики через неделю готовы были убить друг друга за лишнюю банку тушёнки.
  Студенты — это были люди с гитарами, магнитофонами, видавшими видами электроникой. С кассетами, на которых были записаны Высоцкий, Цой и песни из детского фильма «Буратино». Как-то не сочеталось моё представление о геологии — обветренные ветрами бородатые мужики с геологическими молотками и приключения — с песнями про Буратино, про Пьеро, про Мальвину. Но это было, и в этом была своя поэзия. Может быть, геологи потому и идут в тайгу, чтобы на время забыть, что в мире есть не только камни, но и Буратино?
  Целую комнату занимало оборудование. Палатки — брезентовые, тяжёлые, пахнущие пылью и временем. Спальники — ватные, в тике, с завязками, которые вечно путались. Кирки, лопаты, кайла, геологические молотки, компаса — каждый в деревянной коробке с войлочной подкладкой. Бумаги, журналы, консервы, крупы, ящики с образцами.
  Всё это было сложено в кучи, вперемешку. И когда мы начали грузиться, всё посыпалось, перемешалось, и мы искали свои вещи несколько часов. Мои носки оказались у начальника, его шапка — у меня, а спальник вообще нашли в машине с образцами кернов.
  Мы уехали на поезде.
  С рюкзаками, палатками, ящиками. До станции Уфалей, потом до Малого Уфалея. Дальше цивилизация заканчивалась.

  ПМК — подвижная механизированная колонна. Так назывался посёлок строителей. Строители строили дорогу,и электростанцию, что-то ещё. Из всех признаков цивилизации здесь были электричество и клуб. Клуб был он же столовой, он же местом собраний. Здание из досок и щитов, утеплённое, с печкой-буржуйкой, которая топилась по-чёрному. Когда топили печку, из трубы валил такой дым, что глаза слезились, а по посёлку разносился запах берёзовых дров, смешанный с запахом сырости и прелой листвы.
  Администрация находилась в другом здании, таком же щитовом, но с табличкой. На табличке было написано: «Начальник ПМК. Иванов». Буквы были чёрными по белому фону, с потёками краски.
  ПМК стояла на берегу реки. Вода в реке была тёмной, почти чёрной, и отражала небо. Берега — низкие, глинистые, с редкими кустами ивы. Весной, когда вода поднималась, река заливала низины, и посёлок оказывался на острове.
  От Уфалея до ПМК добирались вездеходом. Вездеход был старым, с облезлой краской, с двигателем, который чихал, кашлял, но всё же работал. Салон его пах соляркой и железом. Мы тряслись в кузове несколько часов — глина, ухабы, выбоины, колдобины. Борта были обиты досками, на которых кто-то вырезал «СССР» и звёздочку.
  Выгрузились у клуба. Начальник ушёл выяснять обстановку, а мы остались. Познакомились с местными так их называли. Для них мы были как инопланетяне из другого мира.
— А что там, на большой земле? — спрашивали они. — Как там люди живут? Чего нового? Цены какие? Говорят, колбасу по пять рублей продают?
  Мы рассказывали про Челябинск, про заводы, про трамваи, про очереди за колбасой. Они слушали, раскрыв рты.
  Один мужик — пожилой, с лицом, похожим на печёное яблоко, — спросил:
— А правда, что в городе людей больше, чем в тайге деревьев?
— Правда, — сказал я.
  Он покачал головой и отошёл.
  Вскоре пришёл Петрович. Ему было лет шестьдесят, лицо его было мудрым, глаза видели многое. Он был одет в телогрейку, подпоясанную верёвкой, и кирзовые сапоги. Верёвка была бельевой, и это придавало его облику особый, домашний шарм.
— Вот что я думаю про вашу организацию, — сказал он и выдал такую тираду, на какую способен русский язык во всём его многообразии.
  Он рассказал о том, как здесь строили, как потом всё бросили, как начальство сидит в кабинетах и ничего не понимает в жизни. Он рассказал о том, что машина с оборудованием застряла в грязи, и её надо вытаскивать.
— Ночевать будете в столовой, — заключил он.
  Мы расположились в столовой. Скамейки были дубовыми, сколоченными на совесть, — такими, что, казалось, их сюда завезли ещё при царе Горохе, а может, и при самом …... Расстелили спальники, пошли осматривать посёлок.

  Посёлок жил своей жизнью. Собаки — лайки, смешанные с кавказскими овчарками, — лаяли из каждого двора. Во дворах висели сети, стояли лодки «Казанки». Моторы были старыми, «Вихрями», и заводились с пятого раза.
  Магазин находился в небольшом доме. Там продавалось всё — от мотоциклетных деталей до одежды и продуктов. Впечатлили местные продукты. Китайская тушёнка «Великая стена» в ярких жестяных банках, консервированные овощи фирмы «Глобус» — огурцы, помидоры, лечо. И спирт питьевой — 96 градусов, в стеклянных бутылках с синими этикетками.
  Спирт мы не пили — был сухой закон, о чём подписывали договор. Договор был составлен в трёх экземплярах, и все три лежали у начальника в сейфе, который он никогда не закрывал, потому что ключ потерял ещё в прошлой экспедиции.
  Петрович организовал ужин. На столе появилась каша, хлеб, чай.
— Завтра пойдём на разведку, — сказал начальник.
  Ночью я не спал. Лежал в спальнике, смотрел в потолок столовой. Пахло сухарями и старым деревом. Звёзды светили в окна. Где-то далеко лаяла собака. Лаяла долго, надрывно, будто ей было очень одиноко, и она хотела, чтобы кто-нибудь откликнулся.

  Утро в тайге начиналось не как в городе. В городе утро — это звонок будильника, шум троллейбуса, запах бензина и суета. Здесь утро начиналось с тишины. Сначала просто темнота, потом, постепенно, из тьмы начинали проступать очертания сосен. Потом небо над сопкой светлело, становилось серым, потом розовым, потом золотым. И в этом золотом свете каждая хвоинка, каждая травинка, каждая капля росы на паутине — всё было видно, всё было живым, всё дышало.
  Роса на траве была такой обильной, что сапоги промокали за первые сто метров. Паутина между соснами блестела, как кружево, сотканное из бриллиантов. Где-то вдалеке начинал свою песню дрозд — сначала робко, потом всё уверенней, и через минуту к нему присоединялись другие птицы, и вот уже весь лес звенел, гудел, переливался.
  Туман поднимался от реки, стелился над водой, закручивался в причудливые спирали. В этом тумане сосны на противоположном берегу казались призрачными, словно нарисованными на кальке. Я стоял на берегу, смотрел на этот туман, на эти сосны, на воду, и думал: вот оно, ради чего я сюда приехал. Ради этого утра. Ради этой тишины. Ради того, чтобы увидеть, как мир просыпается без помощи человека.
  Мы собирались в маршрут, когда солнце уже поднималось над сопкой. Сосны отбрасывали длинные тени, и эти тени лежали на земле, как полосы, как дороги, ведущие в глубину леса. В рюкзак клали сухой паёк, полевую книжку, компас, молоток. И отправлялись.
  По пути встречались кусты черники и брусники. Ягоды были мелкими, но сладкими, и их можно было есть горстью — просто зачерпнуть ладонью и отправить в рот. От этих ягод язык становился синим, губы — фиолетовыми, а на душе становилось легко, как в детстве.
  Черника росла в низинах, там, где было влажно. Брусника — на сухих склонах, под соснами. Земляника — на полянах, на солнцепёке. Её было мало, но она была самой вкусной, и каждый кусочек таял во рту, оставляя послевкусие лета.
  Иногда мы находили грибы. Белые, подосиновики, подберёзовики. Их собирали в отдельный мешок, и вечером, если дежурный был не слишком ленив, мы ели жареные грибы с картошкой. Картошка кончилась быстро, и мы ели грибы просто так, с солью, с хлебом, и это было вкусно.

  Вечером, когда солнце садилось за сопку и небо окрашивалось в багровые цвета, мы возвращались в лагерь. Рюкзаки были тяжёлыми, ноги гудели. Но когда ты подходил к лагерю и видел дым костра, слышал звон посуды, чувствовал запах ухи или каши — усталость отступала.

  Костер горел в специально вырытом углублении, обложенном камнями. Пламя было живым, оно меняло цвет — то жёлтым, то красным, то синим. Камни вокруг костра нагревались и долго хранили тепло, даже когда огонь догорал.
  Мы садились вокруг, на чурбаки, на камни, просто на землю. Кто-то доставал гитару. Гитара была старой, с потёртым грифом, с наклейкой «Made in USSR», и её хозяин — долговязый парень в очках — играл неважно, но душевно.
  Пили чай из кружек. Чай был чёрным, крепким, с дымком. Хлеб — серый, подсохший, но его можно было намазать тушёнкой, и это было вкусно.
  Иногда в ведре варилось мясо. Мясо было диким — козлятина, которую мы добывали изредка. Оно было жёстким, пахло лесом и чем-то ещё, чему нет названия. Оно не походило на мягкую магазинную вырезку. Оно было настоящим. И когда ты его жевал, ты понимал: это мясо — часть тайги, часть этой земли, часть твоей жизни. Ты добыл его сам, ты разделал его сам, ты сварил его сам. И поэтому оно было вкусным. Не потому, что оно было мягким, а потому, что оно было твоим.
— Слушай, — сказал однажды начальник, глядя на огонь. — А ведь мы последние романтики.
— Почему последние? — спросил кто-то.
— Потому что больше таких не будет. Будут менеджеры, кооператоры, рэкетиры. А геологов не останется. Точнее, останутся, но другие.
— Какие другие?
— Которые считают деньги. Для которых геология — не образ жизни, а бизнес. А образ жизни сейчас не в моде. Он не приносит прибыли.
  Мы молчали.
  Ветер дул с реки, принося запах воды и сырости. Где-то в лесу ухал филин. Звёзды на небе загорались одна за другой, и их становилось всё больше.
  Рассказывали истории. О группе туристов, которые заблудились недалеко отсюда и ели грибы, чтобы не умереть с голоду. О золотых приисках, спрятанных в тайге, которые искали ещё при царе. О деревне староверов, которую нашёл кто-то из старых геологов.
  Такую деревню мы нашли. Пустую. Четыре дома, рубленые, с резными наличниками, с крышами, крытыми дранкой. Наличники были узорчатые — петушки, солнышки, цветочки. В одном доме сохранились иконы и утварь. Даже ружьё висело на стене — старое, с длинным стволом, с медным прикладом.
  А людей нет. Мы походили по домам, посмотрели. На стенах — фотографии. На фотографиях — люди в старинной одежде. Они смотрели на нас и улыбались. Улыбались чёрно-белыми, выцветшими улыбками.
— Странное место, — сказал кто-то.
  Мы ушли. Оставили деревню в покое. С тех пор мы туда не возвращались.

  В конце сентября медведь обнаглел. Он выходил прямо к лагерю. Мы видели его следы на песчаной отмели. Следы были огромными — с мою ногу, с пятью пальцами, с когтями, которые оставляли глубокие царапины на влажном песке.
  Однажды вечером, когда мы сидели у костра, он вышел из лесу. Встал в нескольких метрах от нас, на задние лапы. Мы замерли. Гитара замолчала. Кто-то выронил кружку.
  Медведь был большим, бурым, с седой мордой. Он смотрел на нас маленькими, умными глазами. В этих глазах не было страха. Не было злобы. Было любопытство.
— Не стрелять, — тихо сказал начальник.
  Ружья лежали в палатке. До них было далеко.
  Медведь постоял, поводил головой, понюхал воздух. Потом опустился на четыре лапы и ушёл в лес. Не спеша, переваливаясь с боку на бок.
— Это старый зверь, — сказал Петрович. — Он людей видел. Не тронет.
— Откуда знаешь?

— Морда у него мудрая. И шрам на плече — от пули. Он знает, что такое человек.
  Больше медведь не появлялся. Только следы оставались на песке.

  В начале октября начались дожди. Вода в реке поднялась, и песчаная отмель, где стояли наши палатки, начала размываться. Грязь была такой, что мы ходили в сапогах и всё равно промокали.
— Надо сворачиваться, — сказал начальник. — Иначе застрянем.
  За два дня собрали лагерь. Упаковали оборудование, образцы, журналы. Свернули палатки, навес разобрали. Кострище засыпали землёй.
  Обратная дорога была долгой. Машины вязли в грязи, мы их толкали, подкладывали брёвна. Петрович матерился так, что, казалось, даже деревья краснели.
  Выбрались. Посёлок встретил нас как героев. Люди выходили из домов, махали руками. Дети бежали за машиной.
— Приехали! — кричали они.
  В городе мы сдали отчёты, образцы, журналы. Получили зарплату. Пачки не влезали в полевую сумку, и я держал их в руках, как диковинку. Дома ждала мама. И друзья. И та страна, из которой я убежал за романтикой первооткрывателя и суровостью быта.

Эпилог

  Я часто вспоминаю ту экспедицию. Река Уфимка, скалы, сосны. Узкая тропа вдоль берега, по которой мы ходили в маршруты. Вечерние костры, песни Высоцкого и Цоя, звёзды, которые были такими близкими, что, казалось, можно дотянуться рукой.
  И запах тайги — смолистый, горьковатый, неповторимый.
  Теперь я геолог. И еще не  раз, выходя в маршрут, я вспоминаю тот первый маршрут. Ту яму, где меня засыпало. Того козла, которого мы доставали из реки. Тех гадюк, которые грелись на камнях. И ту деревню, где не было людей.
  И думаю: стоило оно того? Стоило. Потому что я понял: главное — не карта, не месторождение, не зарплата. Главное — дух товарищества. И любовь к этой земле. Которая кормит, поит и принимает нас такими, какие мы есть.
  И которую мы, геологи, знаем лучше других. Потому что ходили по ней, мерили шагами, записывали в полевые книжки. Потому что оставляли на ней свои следы, которые потом зарастают травой. Исчезают.

А память остаётся.

  И характеры, которые закалились в этих походах, в этих маршрутах, в этих ночах у костра. Характеры музыкантов, которые потом, через много лет, окажутся в Бахмуте. Которые будут стоять под пулями и не сдадутся. Потому что тайга научила их одному: не сдаваться.


Рецензии