Плоды безвременной кончины. Глава 11

XI.

В роковую, леденящую ночь на четвертое декабря огромный город не спал. Полночь давно миновала, лютый поднебесный мороз сковывал дыхание и хрустел под ногами, но люди не думали о тепле родных печей. Московские улицы и широкие торжища бурлили, а древний Кремль до самых краев запрудила безликая, глухо гудящая толпа. Сбившись в плотные, греющие друг друга кучки, москвичи испуганно перешептывались, устремив воспаленные взгляды на высокое крыльцо великокняжеского терема в ожидании вестей.

Посреди этого тревожного людского моря всеобщее внимание приковывал к себе странный старик. Высокий, истощенный до предела, с длинными волосами, белыми, точно мартовский лунь, он стоял на тридцатиградусном морозе в одной лишь ветхой холщовой рубахе, судорожно сжимая огрубевшими пальцами суковатую палку. Это был Петруша — кремлевский юродивый. Уже добрых двадцать лет он почти ежедневно являлся к кремлевским соборам, забивался в самый темный, сырой угол и часами истово молился. Ни одна живая душа в Москве не ведала, какого он рода-племени и какая тайная, незаживающая рана толкнула его на этот страшный путь. Деньги, которые сердобольные горожане щедро бросали в его деревянную чашу, Петруша до единой копейки раздавал нищим и калекам, не оставляя себе даже на кусок хлеба.

Сейчас, тяжело опустившись на склизкие от наледи ступени лестницы, ведущей к княжеским покоям, юродивый бессвязно бормотал что-то под нос и непрерывно дул на свои посиневшие, закоченевшие пальцы, пытаясь согреть их остатками дыхания.

— Петруша, Божий человек! — раздался над ним надтреснутый голос. К крыльцу как раз подкатил богатый, обитый заграничным сукном возок, из которого выбрался пожилой, сановитый боярин. — Помолись, Христа ради, за светлого нашего государя-князя! Попроси у Неба исцеления от его лихого, смердящего недуга...

— Не о здравии, дядя... — Петруша медленно вскинул на вельможу свои безумные, пустые глаза и вдруг затянул унылым, потусторонним распевом: — За упокой теперь молиться надо... Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас...

Боярин отшатнулся, лицо его покрылось смертной бледностью:

— Ох... Неужто и впрямь преставится наш ясный князь?

— Все там будем, все помрем, — безучастно пробормотал юродивый, снова утыкаясь носом в колени. — У всякого из нас, дядя, смерть не за далекими горами ходит, а прямо за плечами стоит. Святый Боже, помилуй нас...

— Слова твои страшны, но правдивы, Петруша. Все мы под Богом ходим, до самого последнего нищего, — печально уронил старик и, тяжело опираясь на резные перила, заковылял вверх по обледенелой лестнице.

Вслед за ним к княжескому крыльцу из темноты скользнул Борис Дятлов. Все эти черные дни, пока государь таял на постели, молодой ловчий почти безвылазно находился во дворце. Он метался по городу с поручениями, караулил лекарей, а долгими, бесконечными ночами дежурил у постели больного правителя, прислушиваясь к каждому его тяжелому вздоху. Буквально за пару дней до финала державный страдалец подозвал юношу ближе и прошептал свои последние, милостивые слова:

— Видно, Борисушка... не придется мне пировать на твоей свадьбе. А ведь как мечтал... как хотел сам лично тебя, сокола моего, к честному венцу благословить. Что поделаешь... Не судил Господь.

У Бориса тогда перехватило дыхание, он рухнул на колени прямо в изножье кровати, прижался губами к холодной, пахнущей лекарствами руке умирающего благодетеля и разрыдался, орошая её горькими, горячими слезами.

— Мне ты верой и правдой служил, Борис, — царь слабо сжал его пальцы. — Так же преданно... сыну моему, маленькому Ванюшке, послужи. Не оставь его.

— Великий государь! — вскричал ловчий, прижимая руку к сердцу. — Жизнь свою, до последней капли крови, в послугу ему отдам!

— Спасибо... — выдохнул Василий Иванович. — А Шигоне я сам на днях скажу. Накажу строго, чтоб не смел противиться и выдал за тебя Наденьку.

Теперь, стоя на ледяном ветру, Борис с ужасом осознавал, что кончина великого князя станет для него личной катастрофой. Не станет государя — и о венчании с любимой можно забыть навсегда. Гордый, злопамятный Шигона ни за что не отдаст свою «голубушку» Надю безродному ловчему. Жизнь угасающего царя была для юноши дороже собственной.

Едва Борис поднялся на верхнюю площадку крыльца, как тяжелые дубовые двери терема с оглушительным, погребальным скрипом распахнулись. На пороге выросла массивная фигура боярина Шигоны, а за его спиной испуганными тенями замерли двое великокняжеских дьяков. Лица мужчин были багровыми, опухшими от слез.

— Народ московский! — Шигона сделал шаг вперед, и его зычный, всегда уверенный голос вдруг дал давшую трещину, задрожал, но разнесся над притихшей площадью громовым эхом. — Государь наш и великий князь Василий Иванович... преставился! Помолитесь, православные, за его грешную душу!

— Завтра собирайтесь, люди русские! — со слезами выкрикнул из-за его плеча один из дьяков. — Собирайтесь к соборам целовать крест новому государю нашему — сыну его, великому князю Ивану Васильевичу!

Многотысячная толпа внизу на секунду замерла, а затем Кремль буквально содрогнулся от жуткого, многоголосого бабьего воя и мужского глухого рыдания. Летописцы позже запишут со страхом: «И поднялся такой плач, такой страшный вой, что разнесся он от самых дворцовых палат до дальней Красной площади». Бояре, сами утирая слезы шелковыми рукавами кафтанов, метались среди людей, пытаясь удержать толпу от совсем уж безумного, панического стенания.

В это время молодая княгиня Елена Глинская еще ничего не знала — её держали на женской половине, оберегая до последнего. Тем временем в опустевшей опочивальне митрополит Даниил дрожащими руками торопливо облачал остывающее тело Василия Ивановича в полное монашеское одеяние — схиму. Кончив, он решительно вышел в переднюю горницу, где бледными изваяниями застыли родные братья покойного — князья Андрей и Юрий. В упор глядя на потенциальных бунтовщиков, первосвятитель заставил их положить руки на святое Евангелие и взять страшную, нерушимую клятву: отныне быть верными слугами маленькому племяннику Ивану и его матери Елене, даже в мыслях не сметь посягать на великокняжеский стол и не изменять новой власти ни делом, ни тайным словом. Следом митрополит привел к этой же суровой присяге всех боярских детей и придворных чинов, связав их круговой порукой.

Только после этого Даниил в окружении угрюмых, молчаливых вельмож направился на половину великой княгини. Едва тяжелая дверь отворилась и Елена увидела эту черную, торжественную процессию во главе с митрополитом, державным крестом и заплаканными боярами, её сердце не выдержало. Она все поняла без единого слова. Издав глухой, страшный крик, молодая женщина замертво рухнула на ковер и долгих два часа лежала без чувств, возвращаемая к жизни испуганными няньками.

В ту же минуту над притихшей, заиндевевшей Москвой поплыл тяжелый, заунывный гул — это ударил большой Успенский колокол, официально объявив подданным о сиротстве Русской земли. Двери великокняжеского терема распахнулись настежь для всех желающих. Там, в строгом полумраке, на простом деревянном одре, усыпанном свечным воском, покоился новопреставленный инок-государь Варлаам. «И ринулся народ с диким воплем под своды, толкаясь и падая, чтобы в последний раз облобызать хладные, посиневшие руки своего мертвого господина».

Свое последнее земное упокоение Василий Иванович нашел под прохладными, вековыми сводами собора святого Архистратига Михаила. Погребение его было по-царски великолепным, пышным, но утонуло в неописуемой, страшной народной скорби. Все сословия плакали навзрыд, провожая его в последний путь. Как коротко и емко обронил в своей хронике потрясенный летописец: «В тот день плакала вся земля. То не подданные царя хоронили, то родные дети со слезами провожали своего родного отца».


Рецензии