карта

КАРТА
Торгаши и романтики

  Дома первая радость — встречи, рассказы о романтике дальних путешествий, застолья — сменились рутиной отдыха. Отгулов было заработано на два года вперёд. Денег тоже. Поначалу было классно. Друзья и просто знакомые приходили смотреть фильмы на видаке — приносили свои видеокассеты, коньяк и пиво текли рекой.
  Мы смотрели боевики. Шварценеггер, Ван Дамм, Сталлоне. Герои крушили всё на своём пути, и это казалось нам нормальным. Потом, когда боевики кончались, смотрели комедии. Потом мелодрамы — девушки плакали, мы делали вид, что нам неинтересно.
  Но одни и те же разговоры. Про то, кто сколько заработал. Кто что достал. Сколько заработал сосед, провернув очередную сделку. Кто-то возил молнии для одежды из Турции. Кто-то — люстры из Польши. Кто-то — джинсы из Германии.
  У мамы на заводе бывший начальник цеха открыл производство гвоздей и ещё каких-то метизов. Дела у него шли не сказать, что блестяще. Не блестяще, а так, средне. Только у торговли дела шли блестяще.
  Начался период торгашей. Владелец киоска стал человеком из высшего общества. А если у него было два киоска — он уже не торговал сам, а только поставлял товар. Это уже был деловой человек. Так зарождалась новая экономика.
  Производство — это копейки. Торговля — вот где деньги. Купил ящик сигарет, продал с накруткой — и деньги в кармане. Купил контейнер китайской тушёнки, продал в розницу — и ты уже не просто торгаш, а предприниматель. Слово-то какое — «предприниматель». Раньше были спекулянты, а теперь — предприниматели.
  И уже стало звучать слово «крыша». Те, кто якобы обеспечивает безопасность торгашей. А зачастую — те, кто сами проблемы создают. Договорятся с другой группировкой, а потом героически их решают. Развести коммерсанта у них было в почёте. Сначала втереться в доверие, а потом спасти от «бесчинства бандитов».
  Причём часть этих бандитов — или крышевателей — я знал ещё с детства. Одних по школе — как хулиганов. Других по обществу «Спартак», где я занимался спортом: боксом, подводным плаванием, борьбой. Тогда они были просто пацанами. Теперь — хозяева жизни.
  Кто-то из них подошёл ко мне как-то на улице. В кожаной куртке, с золотой цепью.
— Гвоздь, — сказал он. — Ты где пропадаешь? Говорят, в геологии?
— Работаю, — ответил я.
— Работать — не волка гонять. Ты лучше ко мне приходи. Дело есть. Одно. Вернее, не одно. Деньги будут. Большие.
— Не хочу.
— Чего?
— Не хочу в большие деньги. Не моё.
  Он посмотрел на меня как на сумасшедшего. Пожал плечами и ушёл.
  Я не жалел. Эта жизнь меня не привлекала. Не было азарта от заработка денег. Не было удовольствия от сделок. Мне не нравилось. Совсем.
  Тянула к себе романтика путешествий. Преодоления себя. Когда уже кажется, что всё, организм на пределе, — включается автопилот. Второе дыхание. И ты чувствуешь, что мышцы, готовые были порваться, и сердце, готовое было выскочить, вдруг приобретают новую силу. И ты готов преодолеть всё.
  Тянуло к природе. К её первозданной чистоте. И к таким же людям — суровым, правильным в своей первозданной наивности. Которые не считают деньги, не меряются, у кого больше. Которые просто делают своё дело и радуются, когда вечером можно выпить кружку чая у костра и посмотреть на звёзды.
Но отгулов было ещё на пару лет. А перебирать бумаги в геологоразведке не хотелось.

  Как-то в феврале я заехал в геологоразведку. Нужно было сдать какие-то бумаги, забрать зарплату, перекинуться парой слов со знакомыми.
  Встретил начальника партии. Он сидел в своём кабинете, заваленном картами, и что-то внимательно рассматривал.
— Гвоздь! — сказал он. — Зайди на чай.
  Мы расположились у него в кабинете. Он достал чайник, заварку, кружки. Налил чаю. Потом, как-то с восторгом ребёнка, нашедшего карту пиратских сокровищ, достал из сейфа свёрток. Развернул. Карта. Обычная карта, каких у него было сотни. Но на эту он смотрел как на святую.
— Знаешь, что это? — спросил он шёпотом.
— Карта, — сказал я.
— Не просто карта. Новая экспедиция. Полярный Урал.
  Он ткнул карандашом куда-то почти в берег Ледовитого океана. Обская губа. Я знал это место. Ещё по тем временам, когда работал рефрижератором, — ездил на Север, видел эти края, дышал этим воздухом. Названия были знакомы — Лабытнанги, Салехард, Воркута. От карты повеяло чем-то таким из романа Каверина «Два капитана». Северным ветром. Полярным сиянием. Белыми ночами. И холодом, от которого замерзает всё, даже мысли.
— Выбил финансирование, — сказал начальник. — Получил задание. Надо ехать.
— Что искать?
— Какая разница? — Он усмехнулся. — Бокситы там или марганец. Главное — выехать.
Какая разница. И правда — какая разница.
— Согласен, — сказал я.
  У меня чуть стакан с чаем из рук не выпал.
— Да я рабочим согласен.
— Всё, — сказал начальник. — Собирай команду. Из опытных. Условия непростые. Сроки короткие — лето там короткое.
— Когда выезжаем?
— В апреле. В Лабытнанги. Центр формирования.
— Есть.
  Я вышел из кабинета и вдохнул воздух. Он показался мне свежее, чем обычно. Или это мне просто казалось.
  Я не знал тогда, что эта экспедиция станет последней в моей жизни в геологии.
  Не знал, что после неё начнётся другая жизнь — в строительстве, в бизнесе, в реставрации дворцов.
  Не знал, что через двадцать с лишним лет я окажусь в другой экспедиции — в Бахмуте, под пулями, с автоматом в руках.
  Не знал, что слово «Девон» — кодовое название нашей экспедиции — станет для меня символом чего-то большего, чем просто геологический период.
  Не знал. Но чувствовал.
  Как всегда, когда приближалось что-то важное.

 Сборы
  Я нашёл трёх геологов, с которыми познакомился ещё в прошлом сезоне. Они были разными — по возрасту, по характеру, по привычкам. Но всех их объединяло одно: они были профессионалами.
  Василий Иванович, пятидесятилетний мужик с седой бородой и хитрыми глазами. Он прошёл почти все экспедиции на Урале и в Сибири. Знаток пород, карт, людей. Любил выпить, но на работе — ни-ни.

  Сергей Сергеевич, молодой геолог, только после института. Горел энтузиазмом, но опыта было мало. Зато он брал высотой, упорством, азартом. Он хотел открыть новое месторождение. Он мечтал о славе первооткрывателя.
  Анна Петровна, единственная женщина в нашей команде. Пожилая, сухонькая, с вечно уставшим лицом. Но её глаза — они горели. Горели так, что, казалось, могут осветить всю тайгу. Она знала о породах больше, чем все мы вместе взятые.
  И Тимофей.
  Тимофей — это отдельная песня. Техник из прошлой экспедиции. Два метра ростом, плечи — косая сажень. Он поднимал бочку, которую мы еле-еле вдвоём переставляли. При этом Тимофей был человеком удивительно добрым, почти детским. Он верил в приметы, в чудеса, в то, что в тайге живут духи. И всегда носил с собой маленькую иконку, которую ему дала мать, когда он первый раз уезжал в экспедицию.
— Тимофей, — сказал я ему. — Нужны рабочие. Человек пять-шесть. Надёжных.
Он улыбнулся.
— С радостью. С вами хоть куда.
  И стал собирать по знакомым.
  Те, кого он находил, были разными. Кто-то только вернулся из прошлого сезона и уже успел пропиться. Кто-то сидел без работы и ждал любого предложения. Кто-то был просто отчаянным парнем, который хотел приключений.
  Характерная черта геологов: они получали деньги за сезон и ударялись в загул. Сначала отдыхали на югах, в самых дорогих отелях, хвастались друг перед другом, кто больше потратил, кто больше заработал. Потом, когда деньги кончались, перебирались в более скромные места. Потом — к знакомым. Потом — к барышням, которые были в надежде, что он обязательно возьмётся за ум и остепенится.
  Но с новым сезоном тяга к путешествиям брала своё. Он срывался и уезжал. Чтобы вернуться через полгода победителем, покорителем просторов. И всё опять заново.
— Надёжные? — спросил я Тимофея.
— Надёжные, — ответил он. — Выживать умеют. Пить тоже. Но на работе — ни-ни. Я проверю.
  Я поверил.
  Мы, кто понимал в картах и бумагах, сели за столы. Три месяца мы рисовали Север на бумаге. В геологических разрезах, выкладках, докладах. В сметах и списках. Нам нужно было предусмотреть всё. Палатки, спальники, продукты, снаряжение, транспорт. Компасы, карты, полевые книжки. Аптечку, рацию, генератор.
  Каждую деталь. Каждый болт. Каждый грамм.
  Иногда начальник заходил в комнату и просто стоял, смотрел на карты.
— Девон, — сказал он однажды. — Такое кодовое название.
— Почему Девон?
— А какая разница? Главное, чтобы название было красивым.
  В апреле экспедиция была сформирована. Получив кодовое название «Девон», мы отправились в центр формирования. В Лабытнанги.

 Ура! В путь!
  Я собрал рюкзак. Надел сапоги. Посмотрел на город, который оставлял позади. Челябинск. Мама. Друзья. Торгаши. Рэкетиры. Кооператоры. Всё это оставалось там.
  А впереди был Север.
  Полярный Урал.
  Обская губа.
  Ледовитый океан.
  Я не знал, что ждёт меня там. Но знал, что это — то, ради чего я живу.
  Ради таких моментов.
  Когда садишься в поезд, и поезд уносит тебя в неизвестность.
  Когда ветер дует в лицо, и ты понимаешь, что ты — свободен.
  Когда перед тобой карта, на которой ещё ничего не обозначено. И ты — тот, кто будет это обозначать. Тот, кто нанесёт на карту новые точки. Тот, кто откроет новые месторождения.
  Романтик. Авантюрист.
  Неужели это плохо?

  Север в апреле — это зима. Не та зима, к которой мы привыкли в Челябинске, где снег тает к марту, а в апреле уже вовсю стучат капели и бегут ручьи, и бабушки выходят на лавочки греться под ещё нежаркое, но уже весеннее солнце. Здесь зима не думала уходить. Она стояла насмерть, как старый солдат, который не сдаётся даже тогда, когда война уже давно кончилась, а он всё ещё держит винтовку и смотрит вдаль, туда, где когда-то был враг.
  На подъезде к Лабытнанги поезд встал. Как в Москве в час пик. Глухо, без каких-либо известий, без объявлений, без приблизительного времени отправления. Только снег за окном и тишина, которая давила на уши. Мы стояли и стояли. Сначала час, потом два, потом пять, потом десять. Кто-то спал, кто-то курил в тамбуре, зажав сигарету в уголке рта и глядя на белую мглу, кто-то матерился сквозь зубы, причём так виртуозно, что даже бывалые железнодорожники, случалось, подходили послушать.
  Проводница, женщина с лицом, напоминающим печёное яблоко — то есть морщинистым, коричневым от вечного загара и вагонного тепла, — только и могла сказать:
— Поезд стоит, товарищи. Заносы.
— Какие заносы? — спросил кто-то из пассажиров, лысый мужик с чемоданом, на котором было написано «Воркута».
— Снежные. Обычные.
— А надолго?
— Кто ж его знает.
  Удалось выяснить у начальника поезда, что снежный занос. Казалось бы, что такое снежный занос для тех, кто едет на Полярный Урал? Обычное дело. Но когда через сутки мы тронулись, я понял, что такое занос в местных понятиях.
  Мы въехали в тоннель. Нет, не в тоннель — в расщелину. С обеих сторон стена из снега выше крыши вагона. Белая, плотная, спрессованная ветрами так, что, казалось, её можно резать ножом. Местами в этой стене виднелись чёрные прослойки — то ли песок, то ли земля, то ли просто грязь, нанесённая позёмкой за долгую зиму. И так — несколько километров. Поезд полз, как усталый червяк, и снег скрёб по стёклам, и казалось, что мы движемся внутри ледника, а не по железной дороге.
— Ничего себе, — сказал я Тимофею.
— Север, — ответил он. — Здесь всё по-другому. Здесь время течёт не так, как у вас.
— А как?
— Медленнее. Потому что холодно. Время на морозе замерзает.
  Он был прав. Или нет. Я не знал. Но в его словах было что-то от старой, северной мудрости, которая не поддаётся проверке.

  Наконец — Лабытнанги. С вокзала я пошёл искать управу. Управа — так здесь называли местное начальство. Не в насмешку, а по-простому, по-северному, где слова не разменивают на официальные титулы, потому что каждый лишний слог согревает воздух.
  Железная дорога здесь поворачивала почти на девяносто градусов — такого я не видел нигде, даже на самых хитрых картах, которые рисовали геодезисты. Поезда ползли по этой дуге, как по гигантской подкове, и казалось, что они вот-вот сойдут с рельсов, но нет — держались. Держались, потому что некуда было сходить.
  Думаю: дай срежу. Впереди поле, покрытое талым снегом — подтаявшим, с чёрной коркой, похожей на промасленный картон или смесь битума с мазутом, которую выдавливают из цистерн после долгой зимы. Шаг в сторону с дороги — и я провалился. Почти по шею.
  Наст, который я принял за твёрдую корку, провалился подо мной, и я ухнул вниз. Выбирался долго. Руками, ногами, матом. Температура воздуха была около нуля, но температура внутри этой чёрной жижи была такой, что, казалось, она родилась в недрах земли, где уголь горел миллионы лет.
— Тьфу, — сказал я, отплёвываясь.
  Чёрная корка оказалась не просто похожей на мазут — она и была мазутом. Или чем-то очень похожим. Я извозился весь. Куртка, штаны, сапоги — всё было в чёрной липкой гадости, которая пахла так, будто её выкачали из цистерны, простоявшей на солнце десять лет. Запах въелся в кожу, в волосы, в одежду. Казалось, его невозможно будет отмыть никогда. И он останется со мной навсегда, как след от первого падения в тундре.
  Прохожие местные, дядька в телогрейке, подпоясанной верёвкой, с собакой — лайкой, похожей на волка, — посмотрели на меня без удивления.
— Первый раз? — спросил он, прикуривая сигарету, которую он достал из пачки, припрятанной за пазухой.
— Первый.
— Бывает, — сказал он и пошёл дальше, бросив на прощание: — Высохнет — само отвалится.
  Я пошёл по дороге. Спросил у пары местных — двух женщин в ватниках, с вёдрами, полными воды, — где управа. Они показали. Здание оказалось близнецом нашей управы в Челябинске. Такое же двухэтажное, такое же из серого кирпича, который, казалось, впитал в себя всю усталость советской архитектуры. Только из дерева — тёмно-серого, почти чёрного, и на крыше — железо, проржавевшее насквозь, с дырами, в которые виднелось небо.
  Внутри пахло мазутом, старым деревом и чем-то ещё — печным дымом и казённым равнодушием, которое, как я заметил, одинаково во всех государственных учреждениях, от Калининграда до Камчатки. Секретарша, женщина с лицом, напоминающим уставшего бульдога, подняла глаза и посмотрела на меня с выражением, которое я потом видел у многих северных людей: «Ты здесь чужой, но мы поможем».
— А вы с Челябинской? — спросила она.
— С Челябинской.
— А вы уже давно должны быть. Вас заждались. У нас уж думали, не случилось ли чего.
  Она бросила на стол ключи — связку, на которой было три железных болванки, похожих на миниатюрные гири.
— Общага. Располагайтесь. А с начальством разберёмся.
  Общага. Двухэтажный деревянный барак, сколоченный из досок, которые когда-то были крашеными, а теперь облупились и посерели. Он стоял на краю посёлка, у самого леса, и казалось, что он вот-вот упадёт от любого порыва ветра. Комнаты — все как одна, на четырёх. Обои снизу ободраны. Как потом выяснилось, ободраны не просто так, а съедены крысами. Крысы здесь были хозяевами, как сказал кто-то из местных.
— Крысы? — спросил Тимофей, оглядывая комнату.
— Крысы, — сказал кто-то из местных — парень в телогрейке, который помогал нам таскать вещи. — Они здесь хозяева. Но вы не бойтесь, они не кусачие. Только вещи портят. И обои. И настроение.
  Мы разложили спальники, разобрали вещи, стараясь не смотреть на ободранные углы и тёмные дыры, в которых, казалось, что-то шевелилось. Сходили в столовую.
  На удивление — вкусно. Кусок мяса размером с пачку масла — сочный, с кровью, с жиром, который таял на языке. Макароны — не те, разваренные, а нормальные, упругие, с сыром. Компот из сухофруктов — кисло-сладкий, с запахом детства. И борщ — настоящий, густой, с мясом, с капустой, с морковкой, с луком и сметаной. Всё это стоило копейки. Видимо, дотации. Или просто здесь умели готовить.
— А кормят у вас, — сказал я поварихе, женщине с лицом, которое сияло, как начищенный самовар.
— Север, — ответила она. — Здесь без мяса нельзя. А без хорошей еды — тем более.
  Город мало напоминал город. Это был посёлок городского типа. Деревянные тротуары, которые поначалу были непривычны — они скрипели, прогибались, а кое-где и вовсе отсутствовали, — но к ним быстро привыкаешь, как привыкаешь ко всему на Севере, потому что без привычки здесь не выжить. Местные здоровались, как будто мы были знакомы. Просто так, без причины. Кивали, улыбались, иногда спрашивали: «Как жизнь?». Я отвечал: «Нормально». Они кивали и шли дальше.
  В Лабытнанги было что-то особенное. Что-то такое, чего нет в больших городах. Может быть, это была простота. Может быть, открытость. А может, просто воздух — чистый, холодный, с запахом тундры, который уже чувствовался здесь, за сотни километров до самой тундры.
  Утром управа гудела, как растревоженный улей. Люди бегали, кричали, спорили, что-то выясняли. Мы быстро нашли товарища Федина — руководителя нашей партии. Мужик лет пятидесяти, с красным обветренным лицом и усами, похожими на моржовые. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и пил чай из стакана с подстаканником.
— Так, — сказал он. — Вы тут новенькие. Слушайте сюда.
— Ваша точка находится в трёхстах километрах отсюда. Туда доберётесь вертолётом. Если повезёт. Если нет — вездеходом. Вездеходом — неделя, вертолётом — три часа.
  Он выдал нам наряды на получение снаряжения. Бумаги были жёлтыми, мятыми, с печатями, которые уже ничего не значили, но всё равно требовались.
  Два дня на подготовку. Два дня на знакомство с местными жителями и складами.
  Мы получили оружие. Ружья — обычные, двустволки, для охоты. Патроны к ним — в жестяных банках, смазанные, пахнущие порохом и временем. И ППШ. С двумя дисками. Старый, ещё военный, с потёртым прикладом и затвором, который ходил туго, но стрелял безотказно. Он лежал в деревянном ящике, переложенный тряпками, и пах оружейным маслом и историей.
— Это зачем? — спросил я, показывая на ППШ.
— Края глухие, — ответил Федин. — Мало ли что. Медведь, например. Или кто похуже.
  Мы поняли. Кто «похуже» — не уточнялось, но спрашивать не стали. На Севере лучше знать меньше, да жить дольше.
— Место там хорошее, — добавил он. — В прошлом году экспедиция работала. Всё оставили. Там катер на берегу, остатки топлива, генератор старый. Новый вам выдадут. Рацию — с зарядным устройством, аккумуляторы.
— А что там есть из еды?
— Не надейтесь. Всё, что оставили, или съели, или испортилось. Берите своё.
  Мы загрузились в вертолёт. Внутри — как в машине: всё забито коробками, ящиками, баулами. Сидели на чём попало. Я устроился на ящике с тушёнкой. Тимофей — на рулоне брезента. Остальные — кто где.
  Вертолёт взлетел. Земля ушла вниз. Лабытнанги стали маленькими, игрушечными, с дымками из труб, которые поднимались вверх и таяли в сером небе. Потом — Обь. Она показалась гигантской. Река, которую я видел на картах, в реальности оказалась морем. Широкой, бесконечной, с грязно-белым льдом, который ещё не сошёл, но уже треснул, и в трещинах виднелась тёмная вода, похожая на кровь.
— Красиво, — сказал я.
— Ага, — ответил Тимофей, не отрывая взгляда от иллюминатора.
  Озёра или лужи блестели внизу. Снег ещё не сошёл, особенно в низинах, и казалось, что земля покрыта белым одеялом с прорехами. Лес был странным — среднее между кустами и низкорослыми деревьями. Карликовые берёзки, сосны, которые не вымахали ввысь, а стлались по земле, как будто боялись поднять голову. И бесконечные просторы, от которых захватывало дух и кружилась голова.
— Тундра, — сказал Тимофей.
— Тундра, — согласился я.
  И подумал: вот она, настоящая жизнь. Не та, где торгаши меряются деньгами, а та, где человек остаётся один на один с природой и сам решает, как ему выжить. И это не подвиг. Это работа. Простая, тяжёлая, но честная.

  База
  Посадка. Берег реки. С одной стороны — отвесный, метров двадцать, с другой — пологий. База расположена в изгибе, на высотке. С одной стороны — лес, с другой — тундра, и река, которая течёт неторопливо, будто никуда не спешит, потому что на Севере спешить некуда.
  Мы выгрузились. Разбили лагерь. Сруб, оставленный прошлой экспедицией, стоял на пригорке. Бревенчатый, крытый железом, с маленькими окошками, в которых уже не было стёкол. Он был похож на избушку из детских сказок — только без бабы-яги, зато с запахом керосина и старого дерева. Внутри — железная печка, полки, стол. На столе — журнал. В журнале — записи прошлых лет.
  «Сентябрь, 1987. Температура минус пять. Работаем. Керны номер 45-67. Топлива осталось на три дня. Надя заболела, лежит в палатке».
  «Октябрь. Выпал снег. Генератор заглох. Починили. Живём».
  «Ноябрь. Вчера видели медведя. Прошёл мимо лагеря, не тронул. Видно, сытый».
  Я листал журнал. Страницы были пожелтевшими, чернила выцвели. Запах старой бумаги, керосина и времени. Было в этих записях что-то трогательное — как будто люди, которые их писали, были уже не людьми, а тенями, но они жили здесь, работали, дышали.
  Запас еды — в железном ящике. Тушёнка, сгущёнка, какая-то крупа в мешках. Смотреть на это без слёз было нельзя. Мы решили не рисковать и питаться своим.
  Умывальник — из бочки, разрезанной пополам, с краном, который не закрывался. Вода текла тонкой струйкой, холодная, почти ледяная.
  Туалет — яма в мёрзлой земле, с дощатой будкой и дверью, обитой железом. Дверь скрипела, как живая. Когда её открывали, казалось, что кто-то стонет.
  Вместе с нами пришло лето. С каждым днём становилось всё теплее. День удлинялся прямо на глазах — будто кто-то подкручивал регулятор. Спать ложились в одиннадцать, а на улице было светло, как днём. А потом и вовсе перестало темнеть. Солнце висело над горизонтом, не собираясь уходить, и это было странно, непривычно, но красиво.
  Проснулась не только природа, но и мошка. Мошка была везде. В палатке, в срубе, в еде, во сне, в чае, в кружках. Она лезла в глаза, в нос, в уши, в любую щель, куда только могла проникнуть. Мы мазались специальной мазью — пахучей, липкой, которая помогала, но не спасала полностью. Мошка, казалось, только радовалась этому.
— Это ещё ничего, — сказал Тимофей. — Вот в июле будет жара.
— Какая жара? — не понял я.
— Жара. Солнце не заходит. Двадцать четыре часа в сутки. И мошка — тучами. Тучами, я тебе говорю. Такими, что небо чернеет.
  Мы обустраивали лагерь два дня. Нашли лодку — от прошлых хозяев. Драную, насквозь, как решето. Залатать? Можно. Но лучше — новая, но её не было. Решили не рисковать.
  Площадка на высоте четырёх метров. С неё открывался вид на реку, на лес, на тундру. Мы поставили на ней палатку — для наблюдений. Читали журнал.
  В журнале была интересная запись: «В тридцати километрах отсюда живёт местный монах. К нему ходят все местные. Лечит, причащает, крестит. Место это не любят — гиблое оно».
— Гиблое? — спросил я Тимофея.
— Гиблое, — ответил он. — Там болота. И люди пропадали.
— Какие люди?
— Всякие. Которые ходили и не возвращались.
  Мы решили не ходить. Зачем нам монах? Нам нужны были бокситы.
  В бане по-чёрному стояла печь с баком. Получалось почти двести литров горячей воды. Мы мылись по очереди. Сначала мужчины, потом женщины. Начальник с женой мылись отдельно.
  Баня была старой, прокопчённой, с чёрными стенами и запахом дыма, который въелся в брёвна навсегда. Камни в печи были чёрными, раскалёнными, и когда на них плескали водой, они шипели и выпускали пар, который обжигал лицо. Но после бани чувствовал себя заново рождённым.
— Всё не так и плохо, — сказал я Тимофею, когда мы сидели на крыльце, парились и смотрели на реку.
— Ага, — ответил он. — Поживём — увидим.
  Помылись, отдохнули. Пора за работу.
  Я осмотрел лес. Деревья — с руку толщиной. Не больше. Карликовые берёзки, кривые сосны, которые стлались по земле, как будто им было стыдно расти. Тундра — это деревья по пояс. Такие, как у нас на Урале, только мелкие.
— Арктика, — сказал я.
— Тундра, — поправил Тимофей.
— Какая разница?
— Никакой. И там, и там холодно. И там, и там ветер. И там, и там — одна надежда на себя.
  Рыба плескалась у пирса. Пирс был сколочен наспех — из горбыля, на скорую руку. Видно, что его строили не для красоты, а для дела, чтобы можно было подойти к воде и не промочить ноги. Доски скрипели, прогибались, но держались.
  Лодка, которую мы нашли, была, как решето. Мы попробовали её залатать, но вода всё равно сочилась. Мы смолили её, но смола не держалась. Мы мазали её гудроном, но гудрон замерзал на холоде.
— Сгнила, — сказал Тимофей.
— Сгнила, — согласился я.
  Такое ощущение, что кто-то не хотел, чтобы мы уезжали. Или, наоборот, чтобы мы остались. Навсегда.
  Закат я запомнил на всю жизнь. Его хочется нарисовать, но я не художник, и у меня нет красок, есть только слова, а словами передать такое невозможно. Отвесный берег, остатки деревьев, которые торчат, как пальцы, как скелеты, как памятники тем, кто был здесь до нас. Небо — кроваво-красное, слой за слоем, от белого до чёрного, как будто кто-то разлил акварель по всему небу. И посередине — солнце, которое уже не грело, но ещё светило, и его свет отражался в реке, и вода казалась расплавленным металлом.
— Красиво, — сказал Тимофей.
— Ага, — ответил я.
— Опасно.
— Почему?
— Такой закат — к ветру. А ветер здесь сильный. Такой, что с ног сбивает. Такой, что души выдувает.
  Ночью ветер пришёл. Он выл, как зверь, как стая волков, как голодный медведь. Палатки ходили ходуном. Костер погас. Мы сидели в срубе, пили чай, слушали, как воет ветер, и смотрели на огонь в печке.
— Север, — сказал Тимофей.
— Север, — согласился я.
  Мы сидели, пили чай и думали о том, что будет завтра. А завтра надо было вставать рано — в маршрут.
  И жизнь продолжалась.
Такая, как есть.
Без прикрас.
Без обмана.
Без лишних слов.


Рецензии