Фантазия старого человека
Я защищал самого себя.
Потому что человек состоит не только
из мяса, костей и паспорта.
Он состоит из слов, которыми мать
звала его в детстве.
Из песен, под которые он любил.
Из книг, которыми спасался от одиночества.
Мне говорят:
— Время изменилось.
А я отвечаю:
— Да. Но сердце моё не переименовали.
Камера пахнет сыростью, железом
и чужой старостью.
А по ночам мне снится Одесса.
Не новая. Не старая.
Моя.
Где дворники ругаются с чайками.
Где женщины несут с Привоза
живую рыбу и усталость жизни.
Где можно было говорить
на любом языке,
если в голосе оставался человек.
Я не боюсь смерти.
В моём возрасте смерть уже
не враг, а сосед по коридору.
Меня пугает другое —
выйти однажды на свободу
и не узнать мира,
в котором прожил всю жизнь.
Но если останется хоть один человек,
который поймёт мои слова,
значит, я ещё не исчез.
Князь-Цыцак
Шансон для столетнего заключённого
(из цикла «Записки аристократа»)
Камера была длинная, как сама старость.
Сырая. С облупленной известью.
С запахом дешёвого табака, железа
и давно нестиранной человеческой судьбы.
По ночам где-то за стеной капала вода.
Равномерно.
Как часы, которые забыли остановить
после смерти хозяина.
Мне было восемьдесят два.
Или сто.
В тюрьме возраст теряет значение.
Там все сидят за одно и то же —
за попытку остаться собой.
По приговору суда
я получил двадцать пять лет
за русский язык.
Так мне казалось.
Хотя, если честно,
никакого суда, возможно, и не было.
Был старый телевизор.
Была война.
Были разговоры соседей на кухне.
Была обида.
И была моя привычка
делать из страха философию.
Иногда мне чудилось,
что судья действительно существовал.
Молодой. Усталый.
С добрыми глазами человека,
который давно перестал верить
в собственные приговоры.
Он смотрел на меня и говорил:
— Подсудимый, вы обвиняетесь
в чрезмерной любви к прошлому.
В хранении интонации старой Одессы.
В незаконном обороте воспоминаний.
В попытке сохранить человека
внутри времени, которое требует
быть функцией.
Я смеялся.
Потому что настоящий одессит
даже приговор умеет превращать
в беседу.
По утрам в нашей казарме
включали шансон.
Не потому, что так положено.
Просто у охранника умер отец,
и он с тех пор не мог жить без песен,
в которых мужчина поёт так,
будто разговаривает с собственной судьбой.
— Разлука ты, разлука… —
хрипел динамик.
И вся камера молчала.
Даже те, кто никогда
не любил эту музыку.
Потому что после определённого возраста
человек уже не слушает слова.
Он слушает расстояние
между собой и жизнью.
Левый глаз мой не видел.
Правый — видел слишком много.
Я наблюдал, как исчезают города.
Не физически.
Внутренне.
Сначала умирают дворы.
Потом интонации.
Потом исчезают люди,
умеющие разговаривать без ненависти.
И только после этого
начинают перестраивать дома.
Иногда ночью мне снилась Одесса.
Не нынешняя.
И не прошлая.
Та, которой вообще никогда не существовало,
кроме как в сердце человека,
слишком долго любившего жизнь.
Там никто не спрашивал,
на каком языке ты думаешь.
Там спрашивали:
— Ты голоден?
— Тебе есть с кем молчать?
— Ты ещё способен любить?
И это считалось главным законом государства.
Когда мне исполнилось сто,
дверь камеры открылась.
На пороге никого не было.
Ни конвоя.
Ни родственников.
Ни мира, который я помнил.
Только ветер.
Я вышел медленно,
словно боялся разбудить собственную память.
Город шумел вокруг меня
совсем другими голосами.
Но где-то на лестнице
старуха продавала семечки
и говорила мальчику:
— Таки не беги, а то упадёшь.
И я вдруг понял:
я свободен.
Потому что язык нельзя посадить.
Если он однажды стал
частью любви.
А любовь, как известно,
даже Бог не умеет запрещать.
Князь-Цыцак
Свидетельство о публикации №226051901999