Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Башня

Чужие

Отец умер, не дождавшись мая. Вскоре оказалось, что жить в знакомой с детства квартире в Сивцевом Вражеке Люба больше не сможет. Сумрачные, чужие, равнодушные люди, куря и что-то сухо оценивая, опечатали мебель.
Любе было тринадцать. Она точно знала, что осталась одна.
Ее приютила семья гимназистской подруги. Однако эти люди были столь вымученно любезны и театрально добры, что недолгая жизнь с ними превратилась для Любы в странную пытку.
У нее оставался загородный дом. Дедушкин. Где она когда-то счастливо проводила летние дни с живыми родителями.
Как ни странно, до сих пор еще никто не заговаривал с Любой о ее дальнейшей судьбе. Она сама никого не спрашивала. Из чужих разговоров она что-то слышала про решение сиротского суда, про скорое назначение опеки. Люба догадывалась, что будет у кого-то жить и где-то учиться – но уже очевидно не в лучшей во всей Москве Алферовской гимназии, деньги за которую мучениями отца она исправно вносила каждые полгода. Теперь этих денег не было.
В первый день июльских каникул Люба решилась. Не сказав никому ни слова, она собрала вещи. Карманных денег хватило, чтобы купить билет на поезд.
Она поехала в Антипово, в свой дом. Юное воображение рисовало скорбно-лирические перспективы отшельнической жизни. Она не смела сомневаться, что это оставался именно ее дом. Усомниться – значило предать себя, предать детство, предать покойных близких, предать последний очаг.
Лето за окном улыбалось, как ни в чем не бывало.
Плыло цветущее великолепие трав и золото ржи. Бежала пышная, как-то неестественно сверкающая в лучах лесная зелень. А в безоблачном небе сияло, заливаясь, знающее обо всем испокон веков и испокон ко всему равнодушное солнце.
На коленях у Любы стоял саквояж с небольшим кожаным альбомом и пеналом внутри.
Под скамьей – отцовский чемодан со всем остальным ее имуществом.
Приковав взгляд к крохотной, едва ползущей и подмигивающей на горизонте золотинке церкви, Люба думала об отце.
В последний год она точно знала, что он умрет, хоть и запрещала себе в это верить. Папа был плох. Он много пил, страдал от творческого и профессионального бесплодия, глупел и увядал на глазах.
– Сатрапы! Россия будет свободной!
Ночные блуждания по кабинету, звон и грохот от ударов по столу. Утром слезы по умершей много лет назад жене, которую Люба помнила смутно, как нежное сновидение.
– Мои студенты меня предали! Мой Иоанн! Мой Петр! Мой Иуда!
Днем лихорадочное царапанье бумаги пером, попытки написать новую главу давно заглохшего романа или какой-нибудь яростно-издевательский фельетон в оппозиционную газету.
Потом приступы стыда и черной меланхолии. Рюмка. Проклятия кредиторам.
Ночью снова блуждания.
Вот и все, что от него осталось.
Люба даже содрала ярлыки французских и итальянских гостиниц с чемодана. Просто чтобы забыть, кем когда-то был его хозяин.
Выйдя на знакомой станции, Люба взяла извозчика и где-то спустя час в печальных красках и тенях догорающего дня увидала свой дом.
Дом выглядел не просто покинутым. Дом был мертв. Как и все.
Люба отперла дверь, прошла через полутемную прихожую. Опустилась в кресло в гостиной.
Стояла абсолютная тишина. Даже старинные стенные часы позабыли свой привычный стук.
Дом, как и любой покойник, мало походил на себя при жизни.
Люба не выдержала и пошла в сад.
Сад был живым.
Вот две яблони, меж которыми раньше был натянут гамак. В сумрачной листве дальнего дуба (то ли в кроне липы позади него) бесстрастно куковала поздняя кукушка.
С какой-то странной отрешенностью Люба подумала, что здесь ей придется умереть с голоду. Либо вернуться в Москву.
У нее почти не было денег. С собой она взяла лишь морковку и пару завернутых в газету сандвичей. Яблоки и ягоды созреют нескоро.
Чтобы разбить огород требовались мастерство и знания, о которых она, по очевидным причинам, не имела никаких представлений.
Был и третий путь.
Люба точно знала, как и где она это сделает.
Неподалеку, за деревней, на поросшем реденьким лесом холме безмолвным призраком стоял бывший женский монастырь. От него остались только каменные стены. Все остальное сто лет назад сжег и разграбил отступавший Наполеон. И главная башня.
Любимая башня – на которую она не раз взбиралась, чтобы побыть одной или запечатлеть в альбоме прекрасный пейзаж (способность к графике была небесным даром Любы). Упасть с этой башни – означало верную, мгновенную и весьма красивую смерть.
«Сброшусь!» – коротко записала Люба в альбоме, служившем ей также дневником.
Впрочем, именно этот акт можно было откладывать до самого последнего предела.
Она провела одна на даче трое суток. Дни были обманчиво светлы, теплы и красочны, точно лживые сновидения. Ночи полны сдавленного ужаса и невыносимой, как тошнота тоски.
Как ни странно, все это время ее почти не мучил голод. Она даже отказала соседям, позвавшим ее на чай.
На вопрос: «А где ваш папенька?» бросила короткое: «Умер».
Сосед, профессор Федосевич и его жена, стоя поодаль, видимо не расслышали. По крайней мере, никакой бури испуганных расспросов ее ответ не вызвал.
Как-то после полудня, когда первая за лето мощная гроза принесла с собой холод и сырость, Люба увидела коляску с городским семейством в ней, неспешно катившую по мокрой улице в направлении ее дома.
У калитки экипаж остановился.
Приятно одетый, сухопарый, похожий на европейца муж, с посеребренной сединою бородкой, в насмешливом пенсне и с цепочкой поперек жилетки.
 Жена в белом платье и плетеной шляпке, с неулыбчиво-бледным, остроносым лицом.
Двое сыновей. Старший был, кажется, одних лет с Любой. Младшему – лет семь. Оба светловолосы.
– Та-ак… Я вижу, нас здесь ожидают! – воскликнул отец семейства, приподняв пенсне.
Они выбрались из коляски. Извозчик умело подхватил два тяжелых, громоздившихся сзади чемодана, затем позвякивающий велосипед на больших и тонких, как цирковые обручи колесах.
– Это его дочь? – вполголоса спросила мать, холодно взглянув на Любу.
– Очевидно.
Отец покачал головой и сладко улыбнулся.
– Любонька, мои соболезнования!
Люба не стала благодарить (в конце концов, она понятия не имела, кто перед ней) и лишь вежливо поздоровалась.
– Марья приедет – вели ей осмотреть весь дом. Мыши, крысы – не дай бог, – так же в полголоса промолвила мать, когда они, миновав Любу стали подниматься на крыльцо.
– Машенька знает.
– Машенька – голова садовая!
Старший сын на миг остановился перед Любой, смерил ее апатичным взглядом.
Люба не могла не отметить, что он был очень хорош собой. Стройный, худощавый, с безукоризненно правильными чертами лица, с доставшимся от матери заостренным носом, узкими скулами и серо-голубыми, сквозящими, впрочем, каким-то стеклянно-рыбьим высокомерием глазами.
На нем был светлый летний костюм, со щеголеватой кепкой, какие носят летом англичане.
Одной рукой он катил велосипед, а в другой нес бамбуковую удочку и короткое духовое ружье.
Похожий на него внешне младший брат прошмыгнул мимо ног Любы.
Семейство Карловых – дальние родственники, о которых Люба порой слышала и которых, кажется, видела, но лишь в самом раннем возрасте, с толком и с расстановкой изучали свой новый дом.
В том, что это был (и возможно уже давно) их дом, сомневаться не приходилось.
Присяжный поверенный из Рязани, Александр Петрович Карлов, троюродный брат отца, все это время великодушно спасавший его (а, значит, и Любу) от полного краха.
«Дядя Саша! Как же ты можешь не помнить?!»
Его жена, Елена Гюнтеровна и сыновья: Вадим и Алеша.
К вечеру приехала служанка Марья (по-коровьи молчаливая, краснощекая девка) и дом зажил новой жизнью.
– Ваня! Слышишь ли ты меня? – восклицал Александр Петрович за ужином, подняв рюмку. – Родной мой Ваня! Если б ты только знал, сколько б я отдал, чтобы присутствовать при твоем погребении! Но я… я не мог! Только не в этот день! Ваня! Моими усилиями невинный, добрейший, подло оклеветанный человек избежал-таки Сибири! Я вырвал его из пасти рока! Ты должен это оценить! Я позабочусь о твоем наследии и оберегу твой род! Покойся же с миром, мой милый Ваня!
Он снял пенсне и вытер глаза.
Марья начала разливать из самовара чай.
– А знаете что, юная барышня, – промолвил Александр Петрович (слезы его высохли так же послушно и мгновенно, как и набежали). – Мы ведь можем вас с радостью удочерить!
Елена Гюнтеровна косо взглянула на него.
– Не правда ли?
– Александр Петр…
– Можно «дядя Саша».
– М-м… я… – Люба смутилась и потупила взор.
– Да-да, конечно же. Тебе нужно это обдумать.
Люба заметила, как старший Вадим украдкой криво усмехнулся.
– Вернешься в свою квартиру, – продолжил дядя Саша, дунув на чашку. – С долгами разберемся – решали вопросы, дело знаем-с!
Люба не без искренности поблагодарила его, но так и не смогла поднять глаза. На нее напала страшная скованность. Словно ей отчаянно не хватало какого-то предмета одежды, и все вокруг это видели.
Она вдруг осознала, что стала гостьей в собственном доме. Еще утром мертвый дом оказался жив. Просто он подобно Искариоту, по-тихому обо всем сговорился с новыми владельцами и разыграл перед ней, Любой, этот гадкий спектакль.
Она легла спать, слыша за стеной разговор мальчишек.

Сатана

На следующее утро Люба не могла отделаться от странного чувства: ей казалось, что дом наполнил какой-то новый, чуждый, не очень приятный запах. При виде незваных сожителей у нее невольно стискивались зубы, и начинало давить в висках. Однако она не смела подать виду.
Александр Петрович, со своей маслянистой улыбкой, вызывал в ней настороженное недоверие. Елена Гюнтеровна напоминала громадную колючую ледяную сосульку, к которой не стоило и приближаться.
Вадим и Алеша… Кажется, это были две противоположные натуры. Разные, насколько это вообще можно себе представить.
Алеша был тих, молчалив, застенчив, говорил только себе под нос и жил, потупив взгляд.
Вадим же почти что с первого дня стал для Любы кем-то вроде Дракулы или мистера Хайда из любимых английских ужасов.
Кто он такой – ей стало вполне ясно, когда за завтраком произошла гадкая и леденящая своей житейской обыденностью сцена.
Вадим (единственный кто явился к столу в пижаме и, кажется, даже не умывшись) скривил рот, попробовав на вкус варёное яйцо.
– Всмятку?
– Ась? – испуганно обернулась к нему Марья.
– Что за гадость?!
– Да... п-право ж...
– Сколько минут варила? – процедила Елена Гюнтеровна, брезгливо взглянув на собственное яйцо.
– Сама жри, чёртова кукла! – огрызнулся Вадим.
Он швырнул на стол салфетку и, шлепая босыми ногами, вышел из комнаты.
Александр Петрович деланно хмуро поцокал языком.
– Ужасно... – промолвила Елена Гюнтеровна, адресуя свои слова ни то сыновей выходке, ни то бестолковости Марьи, ни то мигрени, одолевавшей ее поутру.
Люба тихо опешила. В этой сцене было непостижимо все!
Вадим жил какой-то своей энергичной, диковатой и злой жизнью.
Он гонял на велосипеде, сводя с ума деревенских псов и заставляя старух креститься при виде «чертовых колес» (местные мальчишки, напротив, тут же прониклись к нему бойким интересом), стрелял ради забавы птиц на телеграфных проводах, по-братски изощренно унижал Алешу, перерыл дедушкину библиотеку в поисках приключенческих романов.
Его отношение к Любе было сродни отношению к неодушевленному предмету. Впрочем, лишь до поры.
На третий день вечером Люба застала Вадима в кресле, небрежно листающего бесценного «Фауста» в позолоченном переплете.
– Что за бред… Бедный Гете!
Он бросил книгу на пол.
– Здесь есть Майн Рид или Герберт Уэллс?
Люба покачала головой.
В шкафах были Дюма и Шелли, но ей не хотелось задаром его радовать.
Вадим встал и двинулся к двери.
– Подними книгу, – мягко, но настойчиво велела Люба.
– Сама подними. Она же твоя!
Люба смолчала бы, но тут она увидела другую книгу, валявшуюся на ковре обложкой вверх. Это было выше ее сил.
– Свинья!
Вадим улыбнулся и подошел к ней вплотную.
– Как?
– Свинья, – повторила Люба, но уже не столь уверенно.
Молниеносная затрещина обожгла ее правую щеку. Она задохнулась, не в силах даже закричать. Ноги сами подкосились, и Люба очутилась на полу.
– Кто тут свинья?! В зеркало на себя взгляни! – прорычал Вадим. – Дочка пьяницы!
Он взял «Фауста» и дважды огрел им Любу по лицу и по голове. Потом с галантным поклоном вернул книгу в шкаф.
Люба не сразу пришла в себя. Она машинально поднялась на ноги, взяла вторую книгу и тоже поставила на место.
Потом спустилась на первый этаж. Прошла в ванную и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Нос остался цел.
Она не была свиньей! Ее можно было бы назвать полноватой, но черты ее лица были все же правильны и миниатюрны, хоть и не сияли особой девичьей красотой. В них было что-то кукольное, но притом каменно-строгое. Несмотря на рыжеватые волосы и ненавистные веснушки.
Так или иначе, но слово для атаки было выбрано крайне неудачно. Она сама подставилась!
– Люба Утехина… дуреха! – прошептала она, глядя себе в глаза.
«Утехина!»
Судьба также не наградила ее благозвучной фамилией.
«Впрочем, бывают и хуже…»
Ей вспомнился обладатель одной очень схожей фамилии, папин знакомый: ни то писатель, ни то поэт, который в прежние времена захаживал к нему выпить по рюмке, орал в гостиной свои стихи и всякий раз что-то клянчил, настаивая на том, что «однофамилец – это чепуха, а роднофамилец – суть есть знак божий, Иван Николаич!»
Раскрыв свой альбом-дневник, Люба оставила в нем краткую запись: «Вадим – свинья!»
Вражда началась. С этого вечера Вадим исправно причинял Любе массу гадостей, не заботясь о поводах.
Он отпускал в ее адрес мерзкие шутки и комментарии, пихал, давил в дверных проемах (во всем этом у него был, кажется, огромный опыт) а один раз, тоже при встрече в библиотеке, пребольно оттаскал за щеку.
– Вы сегодня еще жирнее, чем обычно мадмуазель Утехина! Как так вышло?
Люба никому не жаловалась. Отчасти из-за отсутствия привычки. Но главным образом потому, что никому не доверяла в доме.
Ни в одной из прочитанных книг она не встречала столь вопиющего варварства в быту приличной семьи. Негодяю следовало дать отпор, но Люба не представляла, как это сделать. Она в жизни ни с кем не дралась. Кроме того, при встрече с Вадимом ее всякий раз охватывала нервная оторопь. Не осознанный страх. Но какая-то сковывающая тупая растерянность, как при встрече со змеей.
«И все-таки, почему же он так гадко красив?»
Эта мысль никак не оставляла ее ум.
По очевидным причинам Люба старалась меньше бывать дома. Она ходила на реку, в поля и к башне. Пыталась рисовать, но вдохновение и творческий азарт никак не оживали в ее душе.
И все же она наслаждалась. Великолепие пейзажей – родных, знакомых до мельчайших деталей и, притом, непостижимых, по-прежнему будоражило ей сердце. Люба обожала природу, обожала лето, обожала Россию. Она не могла понять, как возможно не любить хоть один элемент этой святой троицы.
Не любить природу – означало быть ее отверженцем. Не любить лето – означало быть бездушным слепцом. Не любить Россию могли только очень страшные люди, которым, кажется, Тютчев придумал имя: «русофобы». Папа, обладавший весьма специфическим, но искренним и глубоким чувством патриотизма, порой срывался на них.
«Папа…»
В те дни Люба начала общаться с ним через дневник. Она прямо, обращалась к отцу, словно он мог ее читать, пребывая в ином мире. И ждала ответов. Конечно же, неявных, зашифрованных в сверкании паутинки, в полете шмеля или в журчании речной воды. Как это бывает в красивых рассказах.
Но ответов не было.
Однажды на закате, сидя, как в кресле, в шуршащем стогу посреди луга, Люба увидела дым – тонкой седой струйкой тот поднимался в небо за темнеющим перелеском.
Этот дым зажег в ней смутное любопытство, и она направилась к нему. На какой-то миг ей подумалось, что она непременно увидит одинокого охотника, с трубкой, двустволкой и красивым породистым псом, разведшего на ночь костер.
Однако ей открылось совсем иное. На лугу стояли крытые кибитки. Какие-то пестрые, черноволосые люди, женщины в цветастых юбках и платках. Рядом паслись лошади. Смуглые, босые, крикливые дети боролись на траве и по-дикарски ловко ходили на руках.
Люба содрогнулась. Она отступила в заросли, потом, придя в себя, быстро зашагала прочь, в надежде, что никто из пришельцев ее не видел.

Троглодит

– Сказывают, цыгане к нам пожаловали! – бодро за обедом возвестил Александр Петрович. – Да-с! Вечером, стало быть, костры, музыка, пляски… а ночью – разбой, конокрадство или, не дай бог, чего похуже. Алеша! Имей в виду, ты за себя в ответе!
Алеша робко кивнул и уткнулся в свой суп.
– Марья… г-героин! – пробормотала Елена Гюнтеровна, у которой снова задергалась левая скула, и стиснулись зубы.
Служанка подоспела с ложкой и лекарством.
– Тебе, по-моему, от него только хуже.
Жена проигнорировала замечание.
– Я, все-таки, настаиваю, чтобы ты еще раз сходила к Розенфельду. Он не шарлатан! При таких рекомендациях, знаешь ли…
Елена Гюнтеровна, вздохнув, красноречиво отгородилась от мужа ладонью, как ширмой.
Повисло неловкое молчание.
Наконец, Александр Петрович, побарабанив пальцами по скатерти, решил вновь оживить обстановку.
– Ну-с! Любовь Ивановна! Вы так и молчите, ничего про себя не расскажете. Мне, как вашему, в некотором смысле, новому отцу небезынтересно, как вы видите свое будущее?
– Не знаю.
– Неуд! Должны уже знать! Или хотя бы прикидывать. Вы мать или амазонка?
– Хочу стать художницей, – честно ответила Люба.
– Хм! Вот как? Ну что ж… Живопись – великое искусство!
– Я график.
– Графичка! – шепотом фыркнул Вадим.
– Великолепно! Хотя женщина-художник – это еще недавно было чем-то из рода фантастики. Ну так, все же, на дворе двадцатый век! Есть же уже эта наша вундеркинд… точнее сказать, вундермедхен Сребренникова.
– Серебрякова, – поправила Люба.
– Да-да. Сама себе муза!
– А еще были Сухово-Кобылина, Поленова.
– Э-э… как?
– Сухово-Кобылина и Поленова.
– Хм! Про художника Поленова я знаю, а вот про Поленову… Впрочем, каюсь, не эксперт! Последний раз бывал на выставке, кажется, еще в годы холостяцкого эпикурейства.
Марья подала чай с мармеладом, и Любе показалось, что разговор вот-вот заглохнет естественным путем. Она ошиблась.
– Не покажете ль свои работы? – улыбнулся Александр Петрович, пригубив чашку.
Вадим косо взглянул на него, словно отец предложил сущую пошлость.
Люба мотнула головой:
– Нет.
– Хм-хм…
Люба хотела поскорее допить кипяток и уйти.
– А что вы предпочитаете рисовать? Портреты, ландшафты?
– Пороки.
Это слово само сорвалось у нее с языка, хоть и было стопроцентной неправдой.
Все, что интересовало Любу – это пейзажи и архитектура.
– П-пороки?
– Да.
– А… какие, позвольте узнать?
Люба выразительно обожгла его взглядом:
– Лицемерие.
Перевела взор на Вадима.
– Хамство, подлость.
Посмотрела на Елену Гюнтеровну.
– Трусливая гордыня.
Косо взглянула на Марью.
– Тупость.
Елена Гюнтеровна по-рыбьи разинула рот, потом, содрогнувшись, резко встала. Плеснула Любе чаем в лицо – к счастью, больше половины расплескалось по скатерти.
– Др-рянь! Вон отсюда!
Люба удалилась, клокоча изнутри веселым бешенством. Ей, очевидно, предстояло пожалеть о своей выходке. Но потом…
Она закрылась у себя в комнате до следующего утра. Встав с рассветом и незаметно умывшись, ушла из дома на целый день.
Вероятно, дома без нее разразился какой-то новый скандал, никак с нею не связанный. Вечером никто ни с кем не разговаривал. Даже Вадим не попадался на глаза.
Люба страшно проголодалась, но не могла унизить себя просьбой. Она вновь уединилась наверху и спустилась в гостиную только ближе к ночи. Марья в кухне мыла посуду после ужина.
– Вам покушать бы, – сухо, но без пренебрежения обратилась она к Любе.
Люба вспомнила, что служанка также вошла в число ее мишеней. Ей стало стыдно. Впрочем, ее тут же осенило, что малограмотная девка, очевидно, просто ничего не поняла.
Она попросила у Марьи яичницу с сандвичами.
Следующие несколько дней протекли в тягостном ожидании чего-то особенно скверного.
Карловы не запрещали Любе питаться за их счет, но, по негласному взаимному согласию, она делала это теперь уединенно.
Люба, инстинктивно жмурясь и стараясь не дышать, пробегала дом, как загаженный хлев, чтобы добраться из своей комнаты до выхода или, наоборот – от входной двери до комнаты. Личная спальня и крыльцо – вот и все, что осталось от любимого прежде гнезда.
Радовало лишь то, что Вадим тоже предпочитал волю четырем стенам. На улице она с ним почти не встречалась. В деревне он завел себе компанию каких-то дружков, и вместе они занимались бог знает чем. К его природным талантам, без сомнений, можно было отнести хамелеонью способность сливаться с любой публикой – козырь ловких сыщиков, но чаще всего, вероломных проходимцев.
Июль подходил к середине. К концу каникул Карловы должны были вернуться в Рязань. Но лишь для того, чтобы подготовиться к будущему – Люба в этом уже не сомневалась – переезду в ее московскую квартиру. Александр Петрович уже обмолвился о неких своих связях с кредиторами папы и, судя по его ухмылке, дело обстояло за малым.
Как-то раз ночью Люба долго не могла заснуть. В новой семье было принято ложиться раньше, чем она привыкла.
К тому же ей мешали не очень приятные звуки, шедшие с первого этажа – прямо под ней ночевали супруги Карловы.
В какой-то момент ей показалось, что Елена Гюнтеровна хохочет,  но очень скоро смех стал переходить в истеричные всхлипы и причитания.
Они о чем-то разговаривали. Чтобы отвлечься, Люба села по-турецки на постели и стала рассматривать в окно половинчатую луну в призрачно-сизой вуали легких ночных облачков. Луна тоже была одинока.
Елена Гюнтеровна о чем-то сбивчиво и горячо говорила. Вопреки своему обыкновению не подслушивать чужих разговоров, Люба вдруг поднялась с кровати, убрала из-под ног половик и легла ухом на дощатый пол.
К её немалому удивлению, она слышала все так, словно Карловы находились прямо за дверью.
– Я боюсь его! Ненавижу и боюсь... собственного сына! Как мне теперь с этим жить? Отродье!
– Я прошу тебя, не говори так!
– Надо было сделать аборт.
– Лена!
– Я не чувствую своей вины. Я даже не знаю, был ли он когда-то ребёнком? Сколько я его помню...
– Сложный период. Англичане это называют э-э… в общем, вроде как «неуклюжий возраст».
– Это не возраст. Ужасно... Почему он так любит убивать птиц?
– Ну... спорт, азарт. Государи наши тоже любили. Анна Иоанновна, Пётр Второй... Да и нынешний, как поговаривают, большой охотник пострелять галок с балкона.
– И эта ещё... троглодит в юбке! Го-осподи… Как она на нас таращится!
– Дочь алкоголика. Дурная наследственность.
– А ты её – удочерить… Я не знаю, что с этим делать. Я не знаю, чем я так провинилась перед богом! Почему я не могу остаться одна?! Да, с Алешей… Я хочу покоя, только покоя и нормального общества! Мне уже сорок пять! Ох… если бы… избавиться…
Любе показалось, что она вновь захохотала.
Гадкий трескучий, как огонь в печке смех.
– Поженить их! Точно! Дать им кусок, и чтоб на глаза больше не попадались! Пусть хоть сгрызут друг друга!
– Хм! Хе-хе! Да уж... Какой-то... междинастический брак выйдет.
– Ну и к черту! Пусть выйдет.
Люба отпрянула от пола. В голове все ходило ходуном. До сих пор, даже узнав близко Карловых, она не смела поверить, что такие родители могут существовать на свете.
«Троглодит...»
Ее трясло от одной мысли о Вадиме. Но сейчас даже он словно отошёл в тень.
Она почти не спала.

Убийство

На следующий день, захватив с собой альбом и пенал, Люба отправилась на реку.
Сидя на низком травянистом бережку, под сенью плакучей ивы, в компании суетливых стрекоз и низко пролетавших над зеленоватой рябью ласточек, она вдруг снова вспомнила про старую башню. Вспомнила, что за время нахождения здесь ни разу туда не поднялась. Хотя прежде это была её любимая обитель.
Быть может, преступный соблазн самоубийства стал для нее незримой преградой?
Люба вынула карандаш, слегка его очинила и стала делать набросок.
Неожиданно для самой себя ей захотелось нарисовать что-то простое и забавное. Портрет тукана, которого она когда-то видела в зоологическом саду.
Этот тукан потом ещё долго не шёл у неё из головы. Она никак не могла поверить, что эта нелепая жёлтая громадина, похожая на какой-то тропический плод, и есть его настоящий клюв. Это противоречило устоям природы. Казалось, хозяева зоосада зачем-то обрядили приличную птицу в циркового клоуна.
Люба так увлеклась, оживляя в памяти и перенося на бумагу этот невероятный клюв, что не обратила внимания на движение в реке.
Вдруг она почувствовала, что не одна.
– Рисуем?
Это был Вадим. Люба содрогнулась.
Он подплыл незаметно, как угорь, и теперь завис в воде в паре метров от неё.
– Как дела, хрюшка?
Люба не ответила.
Вадим подплыл ещё ближе и облокотился на берег. Нагло вперился взглядом в ее глаза.
Люба машинально спрятала под юбку босые ноги.
Испуг от внезапной встречи утроился, едва её накрыло жуткое осознание.
«Он что, совсем голый?!»
Вода была достаточно прозрачна, и натура Вадима светилась в ней, как новенький червонец.
– Умеешь плавать?
Люба молчала.
– Да или нет?
Люба стиснула зубы и не произнесла ни звука.
– Полистал твой альбом, – лениво продолжил Вадим. – Неплохо. Даже кое-где прямо талантливо…
Люба почувствовала, что должна сейчас же встать, обуться и уйти. Но колючие зрачки Вадима пригвоздили ее к месту, как пойманную бабочку.
– А потом вдруг: папа-папа-папа… О-о! Как ты мог меня оставить?! Если б ты только знал…
Вадим пошмыгал носом и патетически закатил глаза. И вдруг, резко подавшись вперед, выхватил альбом из рук Любы.
– Так что, плавать умеешь? – зло воскликнул он.
– Отдай!!! – взвизгнула Люба.
– Сейчас проверим!
Вадим швырнул альбом, и тот, долетев почти до середины реки, шлепнулся на воду раскрытыми страницами.
Люба застыла в оцепенении. Ошарашено посмотрела на Вадима. Хотела схватить его за волосы… Но вместо этого, забыв себя, как была в платье и шляпке, бросилась в воду.
Она умела плавать только по-собачьи, очень медленно и трудно. Течение тоже было медленным, но очень скоро Люба поняла, что шансов спасти альбом у нее нет. Да и было ли теперь, что спасать?
Вадим непринужденно плыл рядом, потешаясь и то и дело плеская ей в лицо.
– Ха-ха! Волна за волной! Морячка Джейн чувствовала, что силы покидают ее. Но продолжала плыть, оставаясь верна своему долгу… – он глумился и дурачился, явно пародируя какую-то приключенческую прозу.
Вскоре Люба ощутила, что ее силы, и правда, на исходе. Один раз в жизни она чуть не утонула и с тех пор хорошо помнила, что это такое.
Она повернула к берегу. Отплевываясь и отчаянно ловя ртом воздух, кое-как поплыла обратно.
Паника охватила все ее существо. Она уже не плыла, а скорее барахталась, едва касаясь дна пальцами ног.
Ей стоило благодарить бога, что река в последние годы сильно обмелела. А также своего мучителя, который, по крайней мере, великодушно не попробовал ее утопить.
Вадим лихо свистнул в два пальца. Затем проворно и умело поплыл к другому берегу.
Как потом увидела Люба, там из зарослей уже показались, гогоча и свистя, деревенские мальчишки, с которыми Вадим (в этом не приходилось сомневаться) несколько минут назад заключил на счет нее подлое пари.
Один кинул в нее палку, но, к счастью, Люба находилась слишком далеко.
Она уцепилась за пучок травы и поняла, что спасена.
Ее обзывали мокрой курицей.
«Альбом!» – с болью подумала Люба, тяжело, как из болота выползая на берег.
В следующие несколько минут она в абсолютном бешенстве проклинала Вадима, чья довольная физиономия торчала из камышей, желала ему адских мук, смерти и сама грозилась убить.
– Бандит! Гадина! Сволочь!
Она вернулась домой в свинцовом молчании и почти не выходила из своей спальни. Убийство альбома-дневника (а это было именно убийство, циничное и гнусное) стало одновременно убийством ее воспоминаний, всего лучшего, что было живо до сих пор на этих страницах.
Люба знала, что должна отомстить. Не ведала, как, когда и каким образом. Она знала лишь то, что способна на это. На самое страшное. В ее жизни вновь зарождался смысл.

Венера

С этого дня Любе стало казаться, что время раздвоилось. Оно ползло отвратительно медленно, когда она изнывала от ненавистного общества и мечтала остаться одна. Оно пугающе ускорялось, едва она осознавала, насколько скоротечен отведённый ей для мести срок.
В глубине души Люба знала, что не должна потакать бесплодным мечтаниям, что шансов осуществить замысел (который еще даже не был замыслом) у нее нет.
Она уже чувствовала свою зависимость от новой семьи. Более того, где-то в самых темных и постыдных закоулках сознания, Люба боялась вновь остаться одна. Боялась, что исчезнут взрослые. Что дом опять станет мертвым и пустым, а ночи наполнятся тёмными призраками. Боялась, что её снова поманит на башню.
Куда она вернётся, когда закончится июль? В голые стены уже не своей квартиры? Что будет там делать?
Она сбежала, ни слова не сказав родителям однокашницы, которые дали ей приют. Которых, надо признать, тоже невзлюбила, сама не ведая, за что.
«...Чем хотеть отомстить и не мочь отомстить...» – мрачно ухмылялся в памяти Гоголь (также отчего-то не слишком-то любимый).
Любе не повезло фамилией, но ещё больше ей не повезло с именем!
«Где я и где Любовь…»
С другой стороны, Люба знала из книг, что месть не бывает запоздалой и никогда не устаревает, подобно креплёному вину. Это воодушевляло её. Ничто не закончится с окончанием каникул!
Тем временем, ее мыслями неожиданно завладела новая напасть. По ночам в доме стали слышаться какие-то шорохи. В потолке и по стенам.
В отличие от Елены Гюнтеровны, Люба ничего особенно не имела против мышей. Но это было что-то покрупнее. Порой ей казалось, что шуршит совсем рядом. Она просыпалась, как от удара, и долго в испуге оглядывала комнату сквозь змеящийся мрак.
Похоже, кроме нее этих звуков не слышал никто.
Люба едва удержалась, чтобы не сообщить за завтраком о крысах, и не изгадить Елене Гюнтеровне самочувствие на все оставшиеся дни.
Но нежелание мараться общением с ней пересилило.
«Пусть сама услышит!»
Потом она решила, что на чердаке, вероятно, поселились какие-то птицы.
Однако это никак не объясняло того, что время от времени источник звуков перемещался к ней в спальню.
А однажды ранним вечером, когда свет падал как-то по-особенному косо, и в нем можно было разглядеть танец золотистых пылинок, Люба заметила в углу под потолком что-то вроде призрачной паутины. Только имевшей странную выпуклую форму.
Скорее даже это было что-то наподобие фигурки из тончайшего стекла…
Люба изумленно разглядывала этот возможный обман зрения. Потом хотела подставить стул, чтобы, встав на него, дотянуться до неведомого предмета пальцем.
Но едва она отвела взор – нечто исчезло. При этом по стене к дверному проему пронесся знакомый шелест лапок.
Люба негромко вскрикнула.
Ночевать в комнате становилось теперь откровенно не по себе. Рассказать об увиденном – означало объявить себя сумасшедшей, со всеми последствиями. Просить другую спальню – глупо и унизительно.
Люба не верила в духов, хоть и не была убежденной противницей мистики. Но увиденное и услышанное сейчас могло поколебать чей угодно скептицизм.
«Чертовщина…»
В тот же вечер семья Карловых впервые торжественно представилась всем соседям. В гостиной был накрыт пышный стол (не зря весь прошлый день Марья протаскалась на рынке). Главным блюдом стал громадный лоснящийся смородиновый пирог, испеченный, к немалому удивлению Любы, самой Еленой Гюнтеровной.
Супруги Федосевичи, Шишкины, Поползухины, со своим заикающимся сыном, а также веселый любитель выпить и отколоть шутку, журналист Ротмистров между делом поминали Ивана Николаевича.
– Хороший был человек! – вздыхал Ротмистров, наливая себе до краев красного вина. – Да, порой не ладили, скрывать не стану! Политика-политика – вечно политика. А между тем сказано было мне, окаянному: возлюби ближнего своего! Ну и врага тоже.
– Такой молодой был, господи… – скрестив сухие пальцы, покачала головой госпожа Федосевич.
– По крайней мере, Люба сиротой не осталась! – бодро отметил Шишкин, облизывая варенье с усов.
Люба встала и, не сказав ни слова, направилась к лестнице.
– Любонька, что случилось? – долетел до нее ласково-встревоженный голос Александра Петровича.
– Трудно! – тотчас жеманно расхохоталась Елена Гюнтеровна. – С нею трудно!
– Характер-с… – пробурчал Поползухин.
– Су-су-су-суфражистка! – поддержал его сын.
Люба пробыла у себя около часа. Потом, увидев из окна, как гости выходят за калитку и разбредаются по домам, спустилась и вышла в сад.
В воздухе звенели комары, невидимые кузнечики в траве пиликали на своих лапках.
Над головою зияла и сияла неописуемая звездная пропасть.
Люба медленно прошла до старого дуба и обратно. Обожгла ногу о крапиву, постояла у ограды.
Вспомнила, что ночевать ей предстоит в таинственной компании.
Дома в гостиной уже никого не было, кроме одиноко полудремавшего за столом Александра Петровича. В кухне тихо позвякивала и скребла посудой Марья.
– Любонька, с-сядь... сядьте! – пригласил Карлов.
Люба приблизилась к столу. Её охватила странная неловкость. Благодаря отцу, она не любила и опасалась пьяных.
Но в этот миг Александр Петрович вдруг показался ей интригующе уязвимым.
Кроме того, на её, оставшейся на столе, тарелке продолжал лежать нетронутый, аппетитно лоснящийся маслом кусок пирога. Любе совсем не улыбалось ложиться спать голодной.
– Прошу. Окажите мне честь... Кушайте!
Люба села за стол, взяла нож и вилку и принялась за пирог.
Он оказался выше всяких похвал.
– Бон апети...
Она поймала на себе сладкую улыбку и влажноватый взгляд Александра Петровича.
Аппетит тут же поубавился.
– Ваш покор-рный слуга, Любонька, начинает пользоваться успехом! Поползухин – да, он самый… Мсье П-поползухин только что обратился ко мне с интереснейшей проблемой. А впрочем… Впрочем, неважно. Если, конечно, приказное производство не зажигает в вас профессиональный интерес, хе-хе!
– Вино! – Карлов прервал себя и довольно ловко для пьяного наполнил бокал и придвинул его к Любе, чуть запятнав скатерть.
Люба помотала головой.
– П-перестаньте, – томно выдохнул отец Вадима.
Она немного пригубила кисло-сладкого красного. Вернулась к еде.
Теперь Люба знала, что Карлов взглядом ест пирог вместе с ней, испытывая при том очевидное, хоть и непонятное ей наслаждение.
Он даже всхлипнул слюной, набежавшей в уголке рта.
«Ешь с закрытым ртом! Не чавкай, не причмокивай!» – вот все, что ей прежде доводилось слышать от взрослых в такие моменты.
Сейчас все было иначе.
По окончании, Александр Петрович полушутливо настоял, чтобы Люба допила залпом весь бокал.
– Назло нам всем! Ин вино веритас! Ах, ты не думай, я же все понимаю...
Она заметила, что на стенных часах уже далеко за полночь.
Александр Петрович развалился на стуле, его пенсне повисло на цепочке.
– Я... к-кое что слышал между тобой и Вадимом. Вадим слеп! Увы...
Люба чуть не поперхнулась последним куском.
– Кто посмеет упрекнуть Рубенса, что он не смыслил в женской красоте? – продолжал ворочать языком Карлов, склонив голову на плечо. – Его Венеры были пышными! Не толстыми, но... вполне себе. Как ты!
Он начал трогать и сжимать пальцами воздух, предаваясь своему воображению.
– Потом придумали эти дурацкие корсеты, и женщинам захотелось быть тощими. Какая г-глупость! Противно природе... Любонька, тебе нечего стыдиться. Ценителей о-очень много.
Люба встала из-за стола и хотела уйти чистить зубы.
– Венус! – игриво окликнул её Александр Петрович.
Он сложил из трех пальцев кукиш и ткнул им в направлении спальни, где Елена Гюнтеровна в этот момент вероятно уже видела сны.
– Костлявая... Старя... Злобная... Ты согласна со мной?
Люба поняла, что надо молчать. Даже не кивнуть ненароком,
Карлов опомнился и смущённо забегал глазами.
– М-м... Пардон. Доброй ночи!

Хрустальный лес

Ночью Люба даже не пробовала заснуть. Ее мутило, а ближе к рассвету пробил мучительный озноб.
Ей как-то некстати вспомнилось, что в этот день ей исполняется четырнадцать лет…
Когда следующим утром она спустилась к завтраку, Александр Петрович сухо себе под нос поздоровался с ней, а потом все время косо поглядывал в ее сторону, словно ожидая чего-то недоброго.
Выглядело так, будто Люба вчера нанесла ему какою-то гадкую и незаслуженную обиду, за которую надлежит просить прощения на коленях.
В середине дня ее ждал новый поворот. Выходя за калитку, она встретила Вадима.
Он преградил ей путь. И вдруг протянул ей руку.
– Мир?
Люба не ответила.
– Мы с тобой как-то слишком уж плохо начали, – без издевки, но со своей обычной косой улыбкой сказал Вадим. – Можешь выразить мне все, что думаешь, и мы в расчете.
Люба стиснула зубы и, двинувшись на Вадима, зло протиснулась в калитку. Она затылком чувствовала его проклятый взгляд.
Люба шла к заброшенному монастырю. К той самой башне. Не зная, зачем.
Каменный призрак встретил ее хмурым молчанием обглоданных временем стен и ровным, сухим дыханием косматых старух-сосен.
Люба обходила знакомые руины.
Под бугристыми сводами еще проглядывали следы старинной росписи. От лика Богородицы с младенцем осталось блеклое пятно. Из песчаного пола лезла трава.
Поднимаясь по винтовой лестнице, она услышала страшное шипение – в темной нише на нее грозно таращился, распустив веером крылья, сыч. Едва Люба отступила, он выпорхнул и был таков.
Она поднялась на башню.
Вид, который столько раз окрылял ее и приближал к богу, нисколько не утратил своего великолепия. Море цветущей зелени, темная кромка дремучего леса, река и деревня за ней, далекое раззолоченное поле, над которым можно было разглядеть светлые пятнышки каких-то порхающих птиц. В небе стрелами носились стрижи.
Время шло.
Солнце скрылось за облаками и, как-то неожиданно понаплывшие свинцовые тучи устроили роскошную грозу, с роем водяной пыли и громовыми танцами жутких когтистых великанов-молний.
Любе нравились грозы.
Когда под вечер в пасмурной прохладе, немного намокшая и продрогшая, Люба решила спуститься вниз, ее охватила странная нерешительность.
Лестница, по которой она много раз поднималась и спускалась, эта знакомая пыльная каменная винтовая лестница, которой она никогда не боялась, вдруг показалась ей недоброй и чуждой.
Именно там, где в темной пасти люка ступени уходили вниз, Люба почувствовала опасность. Опасность незримую, бесплотную. Словно бы, точно знала, что некая сила столкнет ее вниз.
Люба не была суеверной. Она не боялась с ни приведений, ни чертей. Даже встреча со злым сычом не оставила в ее душе темного следа.
Спускаться было нельзя.
«Спрыгнуть?» – подумала Люба. – «Как и хотела… Если умереть, то мгновенно… и уж точно не в темноте и не в грязи, скатившись кубарем с дурацкой лестницы».
Она подошла к арочному окну башни. Мир был прекрасен. Через луг в деревню неспешно брела одинокая пегая корова. Следом за нею неуклюже на тоненьких ножках бежал молодой теленок. Где-то вдали огненным оком шевелился костер.
«Они будут жить, а я уже нет…»
А где-то там за деревней стоял ее прежний дом, захваченный Карловыми. Они тоже будут жить. И приедут сюда еще не раз.
– Мама… – вдруг горько взмолилась Люба.
Она обращалась к той, которую помнила лишь подобно безликой Богоматери на стене монастыря. Только всю объятую солнечным светом.
К папе было обращаться бесполезно по тысяче причин. Папа был папой.
В какой-то миг Люба ощутила резкую слабость. Ее голова пошла кругом. Она присела на каменный пол, и на долю секунды, как солнце при затмении, взор ее накрыла черная тень.
Когда Люба очнулась, стояла уже глубокая ночь. Она в недоумении поднялась на ноги.
Никогда прежде ей не доводилось засыпать на голой земле, а тем более на грубом камне. В небе сияли мириады звезд – каких-то небывало низких и объемных. Их ледяной свет озарял лес фосфорическими бликами, так что кроны деревьев сверкали подобно серебристому платью в тысячах блесток.
Что-то было не так.
Лес… Густой лес стоял совсем рядом и весь светился словно бы изнутри!
«Это сон!» – подумала Люба.
Она, что было силы, зажмурила глаза. Открыла их снова. Ущипнула себя за руку. Все оставалось по-прежнему.
Как это часто бывает во сне, Люба обнаружила себя совершенно бесстрашной. Спускаться по лестнице больше не было нужды. Она шагнула из окна и плавно, точно пушинка, опустилась на землю.
Двинулась в лес.
Она уже поняла, что это необычное место. Лес был неописуемо, сказочно, инопланетно красив. И весь полностью состоял из стекла.
Сияя бело-голубым, беззвучный и неподвижный, он очаровывал своим покоем и гостеприимным уютом.
Под ногами хрустела ломкая стеклянная трава. Гладкие стволы пульсировали слабым фиолетовым свечением. Призрачные листья были тонки и прямы и казались острыми, как лезвия бритвы, но вовсе не ранили от прикосновений.
Сорвав один листик, Люба раскрошила его в пальцах, и он обратился в серебристую невесомую пыль.
Она шла по тропинке, увлекаемая танцующими в воздухе, как снежинки, белыми огоньками. Волшебные светлячки куда-то звали ее. Их голоса отдавались в ее голове тончайшим, едва различимым пением колокольчиков.
Показавшийся Любе со стороны безбрежным, лес вдруг закончился. Она вышла к морю.
Если, конечно, можно было назвать морем, изумрудно сияющую, безупречно ровную гладь, не тронутую даже робким подобием ряби. Море тоже было стеклянным!
Пройдя по искрящемуся в звездном свете песку пляжа, Люба присела на корточки и зачерпнула воду ладонью. Все же это оказалась вода. Только мертвая и безвольная, убегающая сквозь пальцы, как спирт.
Люба хотела спросить у светлячков, что ей делать дальше. Но вдруг увидела, что звезды, которыми было усеяно небо, сами превратились в миллионы живых огоньков. Они опускались, сближаясь друг с другом, кружась в чудесном вихре и постепенно создавая собою ирреальный человеческий силуэт. Несуществующая фигура, подобно сотканной из звезд исполинской статуе, возвышалась над водной гладью.
Ни тени страха Люба не чувствовала. Но потрясающий мираж полностью зачаровал ее.
Перед ней стояло подобие женщины в бесформенных развевающихся одеждах. Огоньки покрывали ее незримое естество, не соприкасаясь, однако, друг с другом, и продолжая кружить. Это существо одновременно было и не было. Оно ослепляло своей красотой и величием и, в то же время, могло бы нагнать ужас на самого Одиссея, повстречай они друг друга ночью в плаванье.
– Люба! – голос прекрасного чудовища раздавался прямо у нее в голове хором колокольчиков.
Она ахнула.
– Дочь моя!
– Т-ты… – выдохнула Люба. – Ты м…
– Я Титания. Мать и владычица всех фей.
– Та самая?! – воскликнула Люба.
– Да.
Голос матери звучал холодно и спокойно, как сияние звезд. Если он вообще звучал.
– Ты в моем царстве. За пределами человеческого мира.
– Но… Как же… Ты – мама? Я… я помню, что…
– Твой отец знал меня, как смертную земную женщину. Но я не умирала. Я покинула его и тебя, ибо пришел срок.
Люба хотела что-то сказать, но ее мозг и гортань резко сдавило изнутри. Однако и теперь она, не плакавшая уже много-много лет, не обронившая слезы в дни смерти и похорон папы и после, в своем гробовом одиночестве – даже теперь Люба почувствовала, как освободительный поток рыданий намертво стал где-то на полпути.
– Сегодня, в час твоего четырнадцатилетия твой мир изменится, – невозмутимо продолжала мать. – Тебе будет послан один из трех даров, который ты выберешь сама. Один. Дар. Из трех.
– Какие… дары? – выдохнула Люба, и едва заблестевшие глаза ее тут же высохли.
Титания вдруг стала приближаться к ней, паря над водной поверхностью. Она оказалась еще громаднее, чем виделась издалека.
Если бы какой-нибудь Вадим был здесь, страх уже лишил бы его чувств.
– Первый дар. Ты сможешь летать ночами по воздуху и становиться невидимой для человеческих глаз.
– Второй дар. Ты сможешь читать мысли людей и внушать им любовь и благоговение к себе.
– Третий дар. Ты обретешь друзей. Настоящих. Которые никогда тебя не предадут и всегда явятся на твой зов, чтоб исполнить твою волю.
Люба знала, что по ночам летают только мерзкие нагие ведьмы.
Она не мечтала о сказочном принце и не считала нужным знать, кто и какие гадости мыслит на ее счет.
– Третий! Друзья. Мне нужны друзья!
– Будь по-твоему!
Титания опустилась перед Любой на одно колено. Ее огромный прекасно-ужасающий лик оказался вровень с ней.
Это было то лицо, которое в младенчестве видела Люба, и которое теперь, будучи совершенно иным по своей природе, вдруг ожило в ее памяти.
– Жди, когда над болотом взойдет Красная Луна. Ступай к ней. Мои огоньки укажут тебе дорогу. И вот…
Что-то прыгнуло на колени Любе. Она невольно вскрикнула, увидев перед собой маленькое, размером с голубя существо, похожее одновременно и на ящерицу, и на котенка, с чешуйчатым телом, но с длинными заостренными ушками и с огромным любопытными глазищами.
– Это кобольд, – промолвила Титания. – Он поможет тебе.
Существо по-человечески улыбнулось, помахав раздвоенным язычком, и вдруг растаяло в воздухе. При этом Люба по-прежнему чувствовала его у себя на коленях.
– Кажется, ты с ним уже знакома? – бесстрастное подобие лица Титании впервые озарила улыбка.
Люба вспомнила загадочного невидимку, пугавшего ее по ночам.
– Да, мама.
Кобольд снова проявился.
– Хорошенький!
– Корми его раз в месяц кровью из своего левого мизинца и не обижай. Он прекрасно понимает речь.
Люба подумала, куда его можно поселить, но тут же осознала, что такой хамелеон может преспокойно жить где угодно.
– Спасибо!
– Еще один подарок будет ждать тебя дома.
– Какой? – не удержалась Люба.
Но мать не ответила ей.
– Однажды ты пощадишь того, кого убьешь. Спасешь того, кого предашь. Насладишься местью, не изведав нее. Любовь и ненависть в тебе испепелят друг друга, одарив твой разум ледяным очищением. Но покой ты обретешь лишь со мной.
Титания начала отдаляться и постепенно распадаться на роящиеся огоньки.
– Дочь моя! Твой век на земле не будет долгим. Пройдет время и ты, как и все мои дочери, уйдешь в мой мир. Я поглощу тебя, и ты станешь одним из моих огоньков. Я жила в тебе едва ты открыла глаза. Придет время, и ты сделаешься мной…
Ее ласковый смех рассеялся в голове Любы тысячью колокольчиков.

Друзья

Люба проснулась утром на башне. Все тело ныло. К онемевшей правой щеке пристал мелкий сор.
Она припомнила сон и подивилась его величественной жути.
Спуститься вниз по лестнице теперь не составило труда. Утро было ясное, чуть прохладное, стрекочущее и щебечущее на все лады июля. Нормальный зеленый лес темнел там, где ему было положено.
Дома не оказалось никого, кроме Алеши.
– Мы думали, тебя украли цыгане, – насупился он, расставляя на столе оловянных гусар.
– Ну что ты! – улыбнулась Люба. – Я ведь не маленькая.
Она села на диван и вдруг ощутила невероятный прилив доброты и свободы. Как будто летнее солнце впервые за долгое время озарило ее изнутри.
– А ты боишься цыган? – спросила она Алешу.
Тот неуверенно помотал головой.
– А орангутангов?
– Ум-м… А кто это?
– Это такие страшные огромные обезьяны, размером больше человека. О-очень опасные.
Люба сама не знала, зачем оклеветала далекого, ни в чем не повинного зверя. Но ей вдруг очень захотелось поиграть с Алешей. Поиграть, может быть, не в самом честном смысле слова.
Она успела рассказать ему полностью выдуманную историю про орангутанга, который воровал детей из индийских деревень и убил пятерых охотников, когда в дверях появились супруги Карловы.
«Неужели они меня искали?» – с какой-то детской тенью надежды вдруг подумала Люба.
– Так, сударыня! – Карлов повесил шляпу на крючок и строго взглянул на нее.
–  Ну вот… – апатично всплеснула руками Елена Гюнтеровна.
– Доброе утро! – точно вопреки самой себе с улыбкой промолвила Люба.
– Доброе-доброе… Ума не приложу, где вы провели ночь?
Люба ответила предельно честно, так что брови Александра Петровича забрались на середину лба.
– Оч-чень странно. Хм… Любовь Ивановна! Это было… весьма безобразно с вашей стороны. Вы еще далеко не в том возрасте, чтобы самовольно уходить из дома. Я не ваш папа, царствие ему небесное, но ответственность за вас, как-никак, лежит на мне. Мы с Еленой Гюнтеровной, чтоб вы знали, сейчас не просто так прогуливались. Да… Марья тоже по вашей милости сейчас где-то ходит!
Люба покорно извинилась, окрестив в мыслях Карлова не самым лестным словом.
Поднявшись в свою спальню, она вдруг остолбенела и захлопала глазами.
На постели лежал альбом!
Тот самый, унесенный течением реки. Целый, не разбухший, даже ничуть не попорченный водой.
Что-то невидимое спрыгнуло с занавески на кровать и тотчас превратилось в глазастенького кобольда.
«Не сон!»
До самой ночи Люба не могла свыкнуться с реальностью происходящего. Вечером она написала в альбоме-дневнике:
«Папа! Я встретилась с мамой. Она замечательная!»
Кобольда она назвала Трунь и наказала ему жить только в ее комнате. Пусть даже его талант к маскировке не давал оснований для беспокойств.
Грядущее зажигало в ее сердце жгучий интерес. Ее ждала встреча с загадочным друзьями.
«С друзьями ли?»
Каждый вечер Люба теперь просиживала у окна в ожидании луны.
Однажды в сиреневатых сумерках, когда она при свете ночника читала одну старую любимую книгу, Трунь, забравшись ей на плечо, принялся не больно, но настойчиво дергать ее за волосы.
Люба взглянула в окно и увидела выступающую из-за черной лесной гряды, огромную кроваво-алую луну. Она явилась до неожиданности рано.
Люба кое-что вспомнила. Достала из своей коробочки булавку и, преодолев детский страх боли, уколола себе левый мизинец.
Трунь, как лягушонок сцапал каплю прямо на лету своим длинным язычком и с благодарностью поглядел на Любу. В его ящеро-кошачьей мордочке определенно было что-то неуловимо человечье.
Люба пососала мизинец, подумав о том, что впредь надо будет иметь под рукой хотя бы йод.
– Пошли, хитрюга!
С сидящим на плече невидимым зверьком она как можно незаметнее вышла за калитку и бодрым шагом, вдыхая вечернюю прохладу, двинулась по каменистой дороге. Туда, где сияла луна…
Дачи окутывала густая блаженная дрема. Над головой немыми тенями проносились летучие мыши. В саду у Поползухиных граммофонно гудел, как далекий басистый пароход зануда-Шаляпин.
Люба прошла заросший пруд. Разминулась с каким-то дурашливым толстяком, дразнившим болонку на руках у своей спутницы. Болонка рычала, норовя тяпнуть его за палец. Дама хихикала.
Дачи кончились.
Теперь дорога шла среди полей и бурьяна. Луна чуть поднялась и сделалась похожа на громадную монету червонного золота.
Впереди была страшноватая глухая даль, в которой Любе меньше всего хотелось повстречать собак.
Никаких собак она не встретила. На пути ей, правда, попался какой-то косматый босой мужик в картузе без козырька.
– Куды поперлась, ведьма?! – еле вороча языком, проговорил он, бросив на Любу шалый взгляд.
Гадко харкнул, почесал за пазухой и поплелся дальше.
«Дрянь…» – подумал Люба.
Трунь у нее на плече угрожающе-тихо зашипел.
Люба дошла до перекрестка. Впереди за некошеным лугом, мрачным, почти черным, до мурашек, частоколом стоял лес.
Ей нужно было идти туда.
Люба вспомнила, как бесстрашно шагала во сне по стеклянному лесу. Не в пример более уютному и родному.
Она шла через луг, навстречу неуклонно близящейся, непроглядной пасти чащи.
Скоро все вокруг обернулось тьмой.
Только шелест папоротника и треск сучьев под ногами. Только злые укусы крапивы, коварные кочки и еловые когти, пробегавшие по щекам и хватавшие за волосы.
Только верный Трунь, надежно вцепившийся в плечо.
Вдруг Люба увидела впереди два белых огонька. Они затанцевали, приветствуя ее и желая указать путь.
Она уже не задумывалась, куда идет, слепо доверившись своим поводырям. Счет времени потерялся. Чернота распускалась перед нею своими новыми оттенками, то клубящимися, то зернящимися, то чернильно-вязкими – всегда разными, но почти неотличимыми друг от друга. Лишь иногда над головой, сквозь спутанные дебри проглядывал рыжеватый лунный лик.
Люба шла уже очевидно не меньше часа, когда вдруг почувствовала, что земля под ногами становится мягкой и упругой. Стало заметно светлее. Лес редел.
Она увидела, что вместо деревьев впереди торчат какие-то мертвые сухие палки без крон.
Лунный свет озарял мохнатые бугры, чахлые кустики и водянистую гладь. Казалось, на бескрайнем лесном теле пролегла широкая, сочащаяся гноем, липкая язва.
«Болото!»
В тот же миг Трунь соскочил с ее плеча и в два прыжка очутился на вершине какой-то облезлой елочки.
Люба вдруг увидела, что его глаза пылают в ночи необычайно ярким лунным огнем. Кобольд издал резкий тоненький рев.
– Что с тобой? – смутилась Люба.
Но Трунь обращался не к ней. Он продолжал грозно и визгливо реветь, потом что-то забормотал по-своему, кажется, разговаривая с самим болотом.
Два летучих огонька исчезли, видимо сочтя свое дело выполненным.
И вдруг в голове у Любы начали вспыхивать слова. Слова уже готовые. Которые надо было только послушно произносить.
– Кодох-ор-мейро!
Люба услышала бульканье. На воде стали появляться пузыри.
– Коди-дод-ун-бресеноль-меун-фёрф-неуид!
Из мутной жижи показались неясные очертания – кажется, болотное чрево принялось исторгать из себя то, что поглотило давным-давно.
Но это были не коряги, не пни, не стволы деревьев.
Вглядываясь при свете луны и продолжая читать тарабарщину, Люба начала различать фрагменты тел…
В пяти шагах от нее всплыли человеческие ребра и хребет. И вдруг какая-то незримая сила повлекла их прочь – на островок, куда катясь и спотыкаясь, уже устремились и другие останки.
Спустя несколько минут из шевелящейся мешанины костей и не до конца истлевших мумий, из этой оргии мертвого праха, как из плавильного котла стали восставать те, кого Любе впредь уже никогда не суждено было забыть:
1) Здоровенный – с телом медведя и клыкастой кабаньей головой.
2) Долговязый – с ногами лошади, туловищем человека и головой быка.
3) Четвероногий – с телом лося и головой человека
4) Близнецы – двое с человечьими телами и узкими мордами волков.
5) Коротышка – с чахлым телом семилетнего ребенка и козьей головой при длинных рогах.
6) Несуразный, с человечьим телом и крохотной головкой коршуна на по-змеиному длинной, вертлявой шее.
7) Кто-то вроде паука, с человечьими туловищем и головой, но зато с тремя парами рук, замещавшими также нижние конечности.
Все они на глазах обрастали темной землистой плотью или, скорее даже, просто шкурой, потому что оставались такими же тощими и костлявыми.
Трунь  командно рявкнул на них. Чудища замерли, повернули головы и стали приближаться к Любе. Они таращили на нее свои круглые, белесые, как паучьи яйца глаза без зрачков. Хрипели, хрюкали и тихо выли.
Любе следовало бы прийти в ужас, но она вдруг инстинктивно поняла – почувствовала, что монстры сами робеют перед ней.
Они приближались, но как будто прятались при этом друг за друга. Их ноги подгибались. В каждом их движении сквозила детская неуверенность, страх перед чужим и непонятным взрослым.
– П-привет… – неуверенно прошептала Люба. – Я Люба.
Твари остановились в замешательстве.
– Люба! – воскликнула она, ткнув себя пальцем в грудь.
И в тот же миг все стадо ринулось к ней.
– Л-л-ю-ю-у-а-а-а!!! – заревело и завыло вокруг.
Страшные руки подхватили ее и подняли в воздух. Корявые пальцы кололись и слегка царапали, но сами их прикосновения было необычайно осторожны, почти нежны.
Любе захотелось смеяться от радостного волнения. Она почувствовала любовь.
Опустив ее на землю, существа принялись плясать, играть и дурачиться в лунном свете.
Люба еще не знала, насколько они разумны. Впрочем, у нее был Трунь, который очевидно мог им что-то растолковать.
– Хватит! – крикнула Люба.
Чудища застыли, устремив на нее пустые взгляды.
– Ребята… я… д-давайте… – Люба вдруг поняла, что понятия не имеет, что им всем делать дальше.
– Давайте, я покажу вам, где я живу! Идем!
«Что за глупость!» – пронеслось у нее в голове.
Но менять решение было поздно.
Она тут же осознала, что никогда в жизни не отыщет обратную дорогу в лесу.
– Э-э… Вы… вы можете доставить меня дом… То есть, нет! Тьфу… Доставьте меня… к моей деревне? – без особой надежды попросила Люба.
В следующий миг здоровяк-полумедведь посадил ее на спину четвероногого полулося. Люба, на всякий случай, изо всех сил обхватила его за шею. На плечо ей прыгнул Трунь.
Они помчались, как табун лошадей. Может, еще быстрее. Может, и в разы быстрее. Не спотыкаясь, не натыкаясь на стволы, не останавливаясь, чтоб осмотреться или перевести дух.
Люба в страхе зажмурила глаза, хотя в лесу и так ни зги не было видно. Спрятала лицо от ветра и ударов ветвей.
Вот и опушка.
Едва она слезла со спины своего «скакуна», борясь с дурнотой – случилось несчастье.
Она увидела мирно пасущуюся на лугу корову. В ту же секунду коротышка с козьей головой весело набросился на нее и вцепился когтями ей в бок.
Корова взревела, бросилась бежать, махая хвостом.
– Не-ет!!! – в ужасе заорала Люба. – Не тронь! Не смей! Не смей!
Коротышка покорно свалился в траву, оставив добычу в покое.
– Ты… – Люба задохнулась и, не найдя слов, бешено погрозила ему пальцем.
Буренка добежала до перекрестка и затерялась в ночи. Кажется, она осталась невредима.
Люба присела, чтобы прийти в себя и собраться с мыслями. Новые друзья безмолвно возвышались рядом. Трунь перебрался на колени.
С каждой секундой в мозгу у Любы все отчетливее вырисовывались будоражащие перспективы завтрашнего дня.
«Впрочем… отчего же завтрашнего?»
До рассвета было еще полно времени.
Она только что убедилась, что эти существа обладают нечеловеческой силой, быстротой и столь же нечеловеческим умом.
Люба стиснула кулаки и заскрипела зубами. В мыслях сам собой начинал составляться какой-то страшный план. Страшный, пожалуй, даже слишком.
С каждой секундой, вопреки щекотавшему сердце лихорадочному восторгу, ее самоуверенность таяла. Рассудительность брала верх.
«Нельзя вот так стремглав броситься в омут!»
Месть могла подождать. Прежде она должна была испытать свои силы на ком-нибудь другом.
Ей вспомнился тот хам в драном картузе, встретившийся ей по пути в лес. Хорошо бы найти его и напугать до полусмерти. Но стоит ли?
Люба схватилась за голову. Все сомнения разом отпали.
Она точно знала, с кого начнет.

Вендетта

«Ротмистров!»
Ротмистров, который, по словам папы, на самом деле никаким Ротмистровым не был. Сосед-журналист, придумавший себе фамилию под стать своим поганым статьям в поганом журнальчике, которым зачитывалось злое, узколобое мещанство и едва научившееся различать буквы, грязное мужичье.
– Как же вам не совестно! – качал нетрезвой головою папа несколько лет назад. – Вы же поэт, мастер слова! Не отворачивайтесь – я это вижу! К чему вы призываете русский народ в своих статейках!
– Иван Николаевич, – ухмылялся Ротмистров. – То, что я пишу – вас, как либерала, никоим образом касаться не должно! Я разговариваю с народом!
– С наро-одом?
– С народом, с народом!
– Что ж вы из русского народа зверя-то дикого воспитываете? – не унимался папа. – Мало вам зверств в нашей вековой юдоли? Только-только остепеняться стали. Только-только отучились ближнего своего поедом есть! Еврей живет сам с собой, никого не трогает, всегда своим делом занят, детей своих растит – что ж вы ему смерти-то жаждете?!
– Ему народ смерти жаждет!
– Народ – дитя неразумное! Из него, как из дерева – и дубина, и икона! А вы… вы-ы, все понимающий… Дак ведь, – отец яростно тряхнул головой. – Ведь… вы сами-то… в некотором роде…
– Ну?
– Из потомков Авраамовых! Настоящая фамилия-то у вас…
Ротмистров дал папе наотмашь такого тумака, что тот опрокинулся в смородиновые кусты.
Люба ахнула. На миг ей почудилось, что из отца вышибли дух.
– Мерзавец!!! – завыл папа срывающимся голосом, барахтаясь в кусте. – Мерза-авец! Я… я т-тебя… Дуэль! Завтра же!
– Успокойтесь, Иван Николаевич! – Ротмистров нагло растянулся в улыбке. – Живите до ста лет! Я. В институток. Не. Стреляю!
Он, насвистывая, ушел, приподняв на прощание свою плетеную шляпу.
«Ротмистров!»
Люба не знала, как объяснить ораве чудищ путь до его дома. Но что-то ей подсказывало, что в объяснениях нет нужды. Стоило лишь произнести имя.
Было уже достаточно поздно, даже для последних гуляк и деревенских сорванцов. Луна удачно скрылась за облаками.
Цепочкой беззвучных теней, плывя сквозь мрак, они подкрались к его забору и затаились.
В нижних окнах горел свет – Ротмистров не спал.
– Возьмите его! – после некоторых раздумий велела Люба. – Не убивайте. Придушите немного, чтобы не орал!
Послушно и тихо, как военные лазутчики, твари устремились к дому.
Любе стало страшно. Она чуть было не кликнула их назад, чуть не попросила обождать, чтобы все тщательно обдумать и взвесить.
Ей даже вдруг помыслилось, что Ротмистров, может, и не настолько плох…
Люба изо всех сил зажала уши руками и зажмурилась. В невероятной муке, точно под ударами розог, сосчитала до пятидесяти.
Отняла ладони от ушей, открыла глаза.
Путь по садовой дорожке к дому, в пару десятков шагов, занял целую вечность.
Уроды толпились в гостиной, держа свою жертву за все части тела и выжидающе тараща на хозяйку свои жуткие белки. Люба впервые увидела их при свете.
Ротмистров полулежал в состоянии глубочайшего шока. Его раскрытый слюнявый рот беззвучно дергался вместе с тонкой полоской усов, рачьи глаза идиотически моргали, по штанинам брюк расползалось мокрое пятно.
Обстановка комнаты осталась почти не тронутой. Только ковер чуть вздыбился волнами. На столе был опрокинут графин с чем-то рыжим и едко пахнущим, а один из листов от стоявшей рядом печатной машинки лежал на полу.
Чтобы не видеть Ротмистрова, Люба подняла листок и взглянула на текст:
«Кусь-кусь-кусь, до тебя доберусь, милочка!»
– Что, ж-жид? – прошипела вдруг Люба, сминая лист. – Милочка?!
Она вспомнила слова своей старой няни, что у всех евреев, после того, как они распяли Христа, в жилах потекла, вместо крови, черная желчь.
И это его, жида, ей мгновение назад было жаль?!
Люба никогда не понимала папиной слепоты в отношении евреев, самого страшного народа на земле.
– Голову ему оторвать! – выдохнула Люба.
Полумедведь взял своими лапищами Ротмистрова за голову, рванул…
У Любы потемнело в глазах.
Когда она пришла в себя, все было кончено.
Она немедленно выгнала друзей из дома и, не глядя на тело, вышла сама. Ее чуть не вырвало.
В тот же миг до нее впервые дошло, что чувства – ее худшие враги. Дрожь и скованность усилием воли прекратились. Взгляд обрел ясность.
Люба вспомнила, что, будучи в гостиной, забыла взглянуть на часы – меньше всего ей хотелось снова идти в дом покойника.
Должно быть, ночь уже перевалила за час. Хорошо, если не за второй.
«Летом ночи короткие!»
Но не все еще долги были закрыты! Карловы по-прежнему могли подождать.
Отец Никифор, батюшка… который убил Жучку.
Люба помнила этот день, как вчера. Маленькая, смешная, бездомная Жучка, с белым встопорщенным хвостиком, млевшая на солнце у калитки, вдруг заорала не своим, не собачьим голосом.
На нее наступила лошадь.
Пятилетняя Люба, выбежав из дома, тоже заорала.
Жирный как слива, отец Никифор привстал с сиденья, испуганно поправляя очки.
Извозчик треснул себя по лбу от досады.
– Я уж думал, дитя! – отдувался и пыхтел отец Никифор, осеняя себя мелким крестом. – Пресвятая Богородица…
Он глядел на небо, даже не замечая плачущую Любу.
– Слава Богу… животина только… не человек! Спас от греха… Трогай-трогай!
Отупевший кучер машинально щелкнул вожжами, и два тяжелых колеса, оборвали мучения Жучки вместе с жизнью.
Люба не знала, где он живет.
«Сами отыщут!» – с надеждой подумала она.
Она вспомнила, что убивать священников нельзя ни по каким нравственным законам.
Впрочем, его, уже старого и от природы явного труса, было достаточно просто хорошенько напугать.
– К отцу Никифору!
Спустя несколько минут они были там.
Подобравшись к темному окну в резных наличниках, Люба постучала кулачком по стеклу и нарочито тоненьким детским голоском, что было сил, позвала батюшку:
– Отец Ники-ифо-ор!
Вламываться в дом, как к Ротмистрову не было резона.
Она еще раз постучала и снова позвала.
До нее дошли голоса.
– Тебя!
– А?
– В окно стучат, не слышишь! – пробубнил бабий голос.
Люба увидела в окне руку и отпрянула.
Окно растворилось. Наружу высунулось пухлое, толстогубое, заспанное лицо отца Никифора.
– К-кто там?
Он похлопал глазами, хотел было всунуться обратно…
Люба подала знак, и долговязый, с бычьей головой схватил батюшку за бороду. Жуткая рогатая морда ткнулась ему прямо в нос.
Священник даже не ахнул. Монстр выпустил бороду, и Люба слышала, как отец Никифор замертво грохнулся на пол.
Она вскочила на спину лежавшего на подогнутых ногах полулося.
– Прочь! К лесу!
Орда унеслась в темноту.
Когда они бежали через мглистый луг, мимо стогов и перелеска, Люба вдруг спохватилась и стукнула своего скакуна по загривку:
– Стой!
Это было то самое место.
Люба узнала стог, прислонясь к которому сидела тогда. Повторила взглядом путь до деревьев.
Ей отчаянно захотелось узнать: по-прежнему ли там стоит этот постылый цыганский табор?
Сердце радостно забилось, когда они миновали перелесок: цыгане были на месте!
Люба не собиралась убивать их – нет, это было бы чересчур!
Просто перевернуть к дьяволу все кибитки, разметать по бурьяну всё наворованное добро, напугать их так, чтоб бежали без оглядки до самой Индии!
«А кто попадется под горячую руку – я не виновата!»
Она уже раскрыла, было, рот, чтобы скомандовать, но вдруг осознала, что подошла к самому краю.
Нельзя просто делать, что хочешь. Титания не обещала ей неприкосновенность и безнаказанность.
Все происходящее вдруг показалось Любе каким-то чудесно-дурным нелепым сном: и новые друзья, и Ротмистров, и отец Никифор…
Скоро займется заря. Она должна быть дома, в своей постели. Нужно почистить туфли от болотной грязи.
А ведь она еще страшно наследила в доме Ротмистрова!
«А друзья… Куда их деть?»
Люба с тревогой посмотрела на стоящих рядом образин.
Хватит ли им терпения, чтобы неподвижно сидеть в лесу и ждать? А если кто-нибудь их обнаружит?
В таборе что-то зашевелилось. Из шатра вылез рослый бородатый цыган, натянул сапоги, и, сонно почесываясь, зашагал прямо к ним.
Люба оцепенела. Она хотела отступить в заросли, но было поздно.
Цыган стал, как вкопанный. Начал вглядываться. Попятился. Бросился бежать.
Люба растерялась и на миг онемела, позабыв нужные слова. Но полумедведь и коршуноголовый будто прочли ее мысли.
Они в три скачка настигли бегущего цыгана, и, подхватив его, как бревно, потащили к Любе.
Едва они выпустили беднягу – тот вскочил на ноги и, дико озираясь, выхватил из-за голенища нож. Полумедведь огрел его костлявой лапой по затылку – цыган упал лицом вниз.
Кажется, от его криков в таборе никто не проснулся.
– Черт! – выдохнула Люба. – Господи…
Она не знала, жив ли цыган – скорее всего, он просто лишился чувств. Любе не хотелось вновь мараться кровью. Впрочем…
Разглядывая его черно-кудрявый затылок и волосатую руку, Люба вдруг поняла, что случившееся – очень даже ко двору.
Она подняла с земли нож. Велела монстрам взять тело.
– К Ротмистрову!
На ее счастье, ночь все еще безраздельно властвовала над миром.
В доме убитого по-прежнему горел свет. Рядом не было ни души.
Люба велела положить цыгана у калитки. Зайдя в дом, она, дыша через рот, чтобы не чувствовать кровавого смрада, и отводя в сторону глаза, выпачкала нож в крови. Потом отыскала в спальне, в пиджаке туго набитый бумажник и гравированный золотой портсигар, с двуглавым орлом на крышке. Взяла со стола полуразлитый графин коньяку.
Вернувшись к цыгану, Люба торопливо сунула портсигар и ворох банкнот ему в карманы. Вложила в руку окровавленный нож. Вылила коньяк ему на бороду.
Затем, чувствуя себя героиней какого-то авантюрного романа, снова пошла в дом, сложила на полу, рядом с трупом кучу из бумаги, постельного белья и книг, взяла керосиновую лампу и, оскалясь, хватила ею об пол.
Эффект превзошел ожидания – она едва успела отскочить.
Дрожа от ужаса перед возмездием и, в то же время, от ревущего вулканом ликования, Люба выпорхнула на крыльцо. Велела друзьям стремглав бежать на болото и сидеть там тише воды, ниже травы, пока не услышат ее зов.
Потом вернулась во двор своего дома. Листом лопуха тщательно вытерла туфли, осмотрела платье и, зная, что входная дверь заперта (Елена Гюнтеровна боялась воров) села смиренно ждать под яблоней в саду. Незримый Трунь, все это время бывший с нею, прыгнул на ветку.
«Пошалили!» – мысленно записала Люба в своем дневнике.

Прощание

– С друзьями! Ночевала у друзей! – Люба стояла на своем, говоря чистейшую правду.
– Имена друзей? – всплеснул руками Александр Петрович.
Люба не ответила.
В соседней комнате Елена Гюнтеровна орала на Вадима за то, что тот также возвратился домой после захода солнца.
Чудовищное убийство Ротмистрова потрясло покой дачников. Утром из города на кобыле примчался толстобрюхий урядник. На закате явились вроде бы даже сыщики. Они бродили по пепелищу, искали останки, опрашивали возможных свидетелей (этот момент тревожил Любу больше всего).
Приведенный в чувство, побитый и связанный, еще до приезда урядника, цыган нес какую-то околесицу про чудовищ и чертей. Его соплеменники жались друг к другу, сникнув под грозными взорами представителей закона, о чем-то по-своему перешептывались, но все отрицали.
Как-то совсем уж невзначай, на следующий день прошло известие, что деревенский батюшка отец Никифор скончался от удара.
– Больше сюда ни ногой! Это место проклято! – ломая пальцы, тягостно вздыхала Елена Гюнтеровна.
В эти дни некое парализующее бессилие вдруг накрыло всё Любино существо. Она ни на йоту не раскаивалась в том, что сделала. Однако общая тревога и невольный страх перед «друзьями», которым она так слепо доверилась, опьяненная чудесами той волшебной ночи, давили на нее, как гранитная плита.
До конца каникул оставалось меньше недели. Люба точно знала, что второго раза не будет. Не сейчас, не этим летом, не в этом году…
«Но вдруг они действительно больше не приедут? Тогда… дача останется моей!»
Люба понимала, что прогнать Карловых – вовсе не ее желанная цель.
Она хотела убить их. Особенно Вадима. Хотела перед этим увидеть в их глазах бесконечный, всепожирающий ужас, какой был у Ротмистрова за миг до смерти.
Правда, ей было жалко Алешу. Полет ее фантазии спотыкался об него всякий раз, когда она видела перед собою чету Карловых. Алеша был очень некстати!
Она даже допускала, что Елену Гюнтеровну, его мать, возможно, придется, скрепя сердце, оставить в живых…
– Говорят, цыгане ему башку отрезали! – весело сообщил Вадим, жуя за обедом луковое перо.
Елена Гюнтеровна вытаращила глаза и бешено закашлялась, подавившись хлебом.
– Вадя! – с тихим негодованием покачал головой Александр Петрович.
– Что?
«То ли еще будет через годик…» – мысленно промолвила Люба, с полускрытой усмешкой глядя на Вадима.
В тот предпоследний день она, прогулявшись до лесной опушки, мысленно позвала скакуна-полулося. Тот прискакал в несколько минут.
Люба села ему на спину, и столь же быстро они домчали до болота.
– Мальчики! – приветливо позвала Люба.
Она увидела, как прямо из топи, из черной жирной грязи и водянистой жижи показались знакомые чумазые морды, с рогами и без.
Друзья приветливо оскалились, подражая ее улыбке.
– Отлично! – рассмеялась Люба, похлопав в ладоши. – Вот уж молодцы, так молодцы! Не в кустах, не в крапиве! Тут-то вас точно никто не найдет! Год посидите здесь, ладно? Вы же итак… мертвые.
Она махнула им на прощание шляпой.
Друзья скрылись в болоте. Никто возражал.
Вернувшись в Москву, имея деньги от Александра Петровича на квартиру, гимназию и жизнь, Люба с особенным наслаждением купила себе мороженого, шоколада, апельсинов, кружевной веер и пару новых туфель на деньги Ротмистрова.
Она не чувствовала себя воровкой. Это было не воровство, и даже не разбой.
Ей казалось, что транжиря его деньги, она окончательно, уже посмертно, со вкусом и изяществом изничтожает его.

Праздник

Люба вышла из дверей гимназии навстречу летящим прямо в лицо, игривым и мохнатым, как белые мотыльки, мокрым хлопьям.
Москва оделась в свой зимний наряд. На душе было светло и празднично.
Как-то по-особенному звенели трамваи, цокали копыта и болтали прохожие. Как-то по-особенному скрипел под ногами лед, посыпанный песком. Как-то по-особенному вздорила с дворняжкой, сидя на ветке, серая, взъерошенная ворона.
Люба чувствовала себя совсем взрослой. Уже не сиротой.
Наступали рождественские каникулы.
Идя мимо кренделей и ватрушек за стеклом булочной, она вдруг увидала, вертевшегося волчком у водосточной трубы, серого щуплого котенка, с зелеными глазками и тонким, дрожащим, еще не опушившимся хвостиком.
Люба обожала котят. Хоть этот был уже скорее подросток.
Она вынула руку из муфты, нагнулась, погладила. Котенок не бросился бежать, но, напротив, доверчиво уставился ей в глаза.
– Ты мой рождественский подарок! – засмеялась Люба, беря котенка на руки.
Она тут же вспомнила про Труня, но решила, что эти двое без труда смогут поладить.
Придя с неожиданным подарком-другом домой, Люба обнаружила в почтовом ящике телеграмму. Уже послезавтра к ней должны были заехать Карловы.
Люба отнесла котенка в спальню, налила ему молока, убедилась, что Трунь в другой комнате, и, сев на диван, задумалась. Настроение было испорчено.
Впрочем, таковы правила игры, в которую она, признав себя взрослой, обязалась играть.
Без Карловых не будет денег. Без денег – квартиры.
Некогда владевшая всем ее существом жажда мести сильно померкла. Не то, чтобы угасла…
По крайней мере, было бы абсолютной глупостью – отомстить Карловым себе во вред. Теперь, когда горизонт будущего расчистился от безнадежных туч, когда ей снова было не плевать на себя и на весь мир.
Люба прибралась во всех комнатах, вымыла полы. Потом сходила в кондитерскую за угощениями. Ей чертовски хотелось не дать Карловым (а в особенности Яге – так она окрестила Елену Гюнтеровну, по ее инициалам) повод хоть в чем-то себя упрекнуть.
Правда, совсем не ко двору оказался котенок, за которым она пока что даже не умела ухаживать.
«Черта-с-два, я здесь хозяйка!» – мысленно отрезала Люба.
В воскресенье в первом часу дня в дверь позвонили. Румяный от мороза Александр Петрович в бобровой шапке и заиндевевшем пенсне, укутанная в волосатую шаль Елена Гюнтеровна, неприятно шумный Вадим и тихий Алеша, на сей раз, без Марьи, разом заполнили прихожую.
– Как поживаете, юная барышня? – спросил Александр Петрович, стаскивая калоши.
Люба улыбнулась.
Кажется, ответ не был необходим.
Она подумала, что зря заперла кобольда в шкафу на ключ. Обидевшись, тот мог начать скрестись и шуршать, привлекая внимание – он очень дорожил ее доверием.
Встреча с котенком вызвала у Елены Гюнтеровны приступ нервной судороги. Люба не переставала дивиться причудливой палитре ее страхов и подозрений.
– Да, но… грязь, блохи… – кое-как примирительно промолвила она, брезгливо поджав губы.
Вадим, в не по сезону узких брюках, нарядно-тесной тужурке и лакированных туфлях, обходил квартиру с видом если не хозяина, то перспективного владельца.
– На одну ночь всего, – вздохнул Александр Петрович. – Завтра – в гостиницу. Сто лет уж не был в Москве зимой. Не выпадало случая. Ах… Тверская – загляденье! Завидую вам, Люба, белой январской завистью! В Рязани у нас, как в деревне, зима  – равно тоска.
Они выпили чаю.
Александр Петрович подошел к пианино и, подняв крышку, начал одной рукой наигрывать какой-то веселый мотив.
– Любонька, ты нам, конечно же, покажешь город? Я имею в виду твою Москву. Не ту, которую все мы и так прекрасно знаем. Кремль, Большой, Красные ворота – нет-нет-нет – это все мишура для иностранцев!
Люба всплеснула руками. У нее не было своей Москвы, которой стоило бы с кем-то делиться.
– Мы все жаждем увидеть Москву имени Любы Утехиной! – торжественно объявил Карлов, гремя аккорд в такт.
Вечером они были на катке. Люба, Александр Петрович и Вадим на взятых напрокат коньках, в лучах разноцветных фонариков, пытались не расшибиться о лед. Елена Гюнтеровна с Алешей грелись в кофейне. Было ярко, морозно, шумно и до нестерпимости легко на душе.
Потом, когда они в двух санях неслись по снежным улицам, мимо светящихся витрин и электрических шаров, мимо рождественских ёлок, сыплющих желтыми искрами трамваев и звонких лихачей, Люба, опьянев от мороза и хоровода огней, томно прикрывала глаза, жадно всасывала ноздрями сладкий, как пломбир воздух и испытывала диковатое желание закричать или что-то спеть или даже над кем-то пошутить.
Единственное, что временами тревожило её мысли – это котёнок, оставленный дома под надзором (она-таки решилась на это) мудрого Труня.
К счастью, катастрофы не стряслось. Правда малыш (Люба все никак не могла подыскать ему имя) испуганно щетинился и прятался под кроватью, очевидно, слишком впечатлившись стараниями кобольда.
Люба зло велела Труню снова забраться в шкаф.
Она заснула почти мгновенно, как бывает только в самые головокружительные дни.
Люба проснулась от боли – кто-то с силой дернул ее за волосы.
У кровати стоял Вадим, в пижаме, с перекошенным лицом.
– Что, думаешь, это смешно?!
Он рванул ее за локон так, что Люба чуть не вскрикнула.
– Ч-что…
– Где он?!
– Кто?
Вадим бешено обшарил взглядом спальню и нашел котенка, спавшим в ногах у Любы.
– Он мне чуть глаз не выколол!
– Он спит!
– Тогда кто? Он был в твоей комнате! Без тебя бы он дверь не открыл!
Люба начала смекать, в чем дело. Ее положение было скорее выигрышным.
– Котенок? Тебе? Глаз? Совсем умом повредился?
– А кто тогда?!
– Ты его видел?
Вадим раскрыл рот и заморгал.
– Видел, нет?
– Я… Н-не…
– Может тебе приснилось?
Вадим принялся ощупывать левое веко и скулу, ища следы крови. Оглядел
себя в Любином зеркальце, лежавшем на комоде.
Люба демонстративно, с презрением зевнула.
– У тебя тут есть кто-то еще? – мрачно спросил Вадим.
– Угу, есть. Домовенок.
– Дошутишься!
– Может, и есть. Твое-то какое дело? Квартира моя!
– Пока что.
– Мамочке пожалуешься?
Вадим содрогнулся.
– З-знаешь, ш-што… – прошипел он.
– А вдруг он сейчас Алеше глаз сейчас выколет, а? – с ужасом прошептала Люба. – Или горло ему перегрызет, пока ты здесь?
– Он с родителями, в другой комнате.
– А, ну ладно.
Вадим стиснул зубы и кулаки и мучительно промолчал.
Потом отвернулся к окну, в котором рыжеватым глазом, сквозь шершавый иней, светил фонарь.
Было видно, что возвращаться в гостиную, где он ночевал на тахте, ему
как-то особенно не хочется.
Проползла целая вечность.
– Ты…
– Что?
Злое лицо Вадима вдруг озарилось странным подобием улыбки.
– Слушай… А тебе сколько лет?
– Четырнадцать.
– Мне будет шестнадцать в марте.
– М-м…
– Не знаю, как у вас, у девчонок. Но у меня в классе все ребята уже… – он
многозначительно подмигнул. – Почти все. Ну… Кто-то, конечно, врет. Н-но в целом…
– В целом – что?
– Сама знаешь, что! Если не тупая.
Люба мысленно усмехнулась.
– А ты?
– Я… т-тоже. Ну… так я говорю им, чтоб отвязались, – тяжко вздохнул Вадим.
– Ясно. Я про это дело во-обще ничего не знаю.
– А хочешь узнать?
Люба округлила глаза.
Вадим шагнул к ней и склонился, сквозя в сумраке ожесточенным взглядом.
– Черт, да не ахай ты! Кому ты еще будешь нужна?
– Сейчас закричу, – тихо и спокойно предупредила Люба.
– А я успею вернуться и лечь. Кто тебе поверит?
– Там же домовенок. Он тебе глаза выколет. Бедняжечка!
Вадим помедлил. Потом вдруг грубовато зажал Любе рот и начал пристраиваться к ней на кровати.
Люба не кричала. Какое-то время они полу-играя, полу-всерьез пихались и ерзали, ни разу, впрочем, не доведя до непосредственного преступления.
Вадим жадно облобызал ее рот, все лицо и шею, как гигантский леденец. Полез под сорочку.
– Хватит! Все, уйди! – Люба оттолкнула его коленом.
– Чего?!
– Ничего! Рано еще! Мне такими гадостями еще рано…
– Дура!
– Сам дурак!
Вадим хотел сказать какую-то колкость, но вдруг насторожился – ему померещился звук в квартире.
Быстро поднялся и, не взглянув на Любу, ушел.
На следующее утро Карловы уехали. Любе потребовалось некоторое усилие, чтобы вновь пробудить в себе ненависть к ним. Прежде всего, к Вадиму. Своей чудовищной ночной выходкой он словно поменял условия задачи. Это было особенно подло. Она чувствовала себя обезоруженной, обманутой, почти отравленной его ядом.
Трунь получил нагоняй за хулиганство (он совсем отбился от рук в последнее время). А вот котенка, который так и остался без имени, Любе после каникул пришлось подарить одной из своих однокашниц. Котёнок чувствовал присутствие кобольда и буквально цепенел от страха, находясь с ним в одних стенах.
«По крайней мере, дома будет чисто...» – печально вздохнула про себя Люба.

Свидание

Этой зимой, этой весной, вплоть до возвращения на дачу, Люба испытывала страннейшее ощущение какой-то шаткой нерешительности и, в то же время, почти сладострастного ожидания.
Самым большим разочарованием и, в то же время, райским облегчением для нее стало бы, если б Карловы вдруг, по какой-то причине, отказались приехать туда в июле.
Она даже в полушутливой форме попросила об этом бога, зайдя как-то раз в церковь. И тут же об этом пожалела. И искренне понадеялась, что господь правильно понял ее иронию, и, возможно, лучше, чем она сама разберется в ее чувствах, дилеммах и пожеланиях.
Впрочем, Люба даже не знала, насколько правомерно теперь с ее стороны обращаться к богу, после встречи с матерью Титанией, и когда на ее плече, почти неизменно сидел невидимый Трунь.
«Не убий!» – мрачным эхом пронеслось в голове.
В первый день летних каникул, Люба собрала вещи и села на поезд до Антипово.
День оказался до дрожи схож с тем, что был ровно год назад. Она будто перенеслась во времени. Даже крохотная маковка далекой церкви точно так же едва заметно подмигивала, ползя по горизонту.
Что не было прежним, так это сама Люба. Ну и какой-то чудак, который на одной станции сел рядом, и вынув блокнот, принялся маниакальным шепотом зубрить немецкие глаголы.
Карловы еще не приехали. Отдохнув с дороги, Люба первым долгом отправилась к лесу и позвала друзей. Ответа не было.
Ей стало слегка не по себе. Она вдруг очень живо представила, что ее друзья могли не пережить зиму и, даже не будучи живыми, замерзнуть насмерть. По ее приказу…
Если так, то она никогда себе этого не простит!
Последний километр она почти бежала. Добравшись до топей, Люба дрогнувшим голосом воскликнула:
– Мальчики!
Она почувствовала, как пересыхает у нее в горле.
– Э-ге-ей!
И вдруг черно-зеленая жижа пришла в движение. Чудища начали кое-как выбираться, расправляя затекшие члены, тряся головами и разлепляя глаза.
Люба засияла от счастья. Если б не чистое платье, они бы, наверное, обнялись.
С полчаса Люба общалась с ними, рассказывала о себе, видя в пустых глазищах искренний интерес.
При этом, сладко-мучительные раздумья о том, как они вместе проведут каникулы, не покидали ее разум. Помимо Карловых, в округе больше не было никого, кто в глазах Любы заслуживал бы насильственной смерти.
Гимназистская гадина, доносчица и враль Бахтиярова сидела в Москве, и заполучить ее не было никакой надежды. Как и Бунькову. Как и словесника Штафинского, с его подпевалой Лурье.
Пугать без дела деревенскую босоту было чревато.
Карловы по-прежнему оставались «на потом» по целой массе причин.
Будь ее друзья не столь чудовищны, можно было бы попробовать достать для них одежду, чтоб сделать их хотя бы в темноте похожими на людей.
Будь Люба мальчишкой, она б наверняка нашла забаву в том, чтобы учить их маршировать, ходить в атаку и отдавать честь.
Но Любе не нужны были солдаты или слуги. Ей нужны были те, кто готов с замиранием сердца ждать ее, сидя в болоте, весь год.
Вечером приехали Карловы. Люба поняла, что уже порядком отвыкла от них. Пусть даже теперь их сосуществование шло куда менее безобразно и враждебно: Александр Петрович больше не лез своими щупальцами в душу, избегал вольностей и двоякостей, с Еленой Гюнтеровной установился ледяной нейтралитет, Вадим, после всего, что произошло, сделался несколько скрытен, сдержан и как будто поумнел.
К тому же, у него появилось новое увлечение: шахматы. Он подолгу просиживал за своей небольшой доской, задумчиво передвигая фигурки с воображаемым противником. Ни отец, ни Алеша, ни тем более Люба не разделяли его страсти, чем он, кажется, в тайне тяготился.
Люба больше не ходила на болото. В глубине души ей было стыдно перед друзьями, которым она ничего не могла предложить, кроме как посидеть еще в трясине до следующего лета. Фантазия и дерзость изменили ей. Жажда мести неумолимо таяла, как снег в конце марта.
В какой-то момент Люба мысленно послала к черту (или же отпустила с богом?) супругов Карловых. Не из великодушия – ни о каком прощении речи не шло. Но отнимать жизнь, без по-настоящему веских причин, претит даже хищным зверям.
Кроме того, конец Вадима, все равно, ударил бы по ним рикошетом: его-то участь оставалась неизменной.
Люба с удовлетворением бросила в копилку гнева свою практически поруганную девичью честь.
Теперь это было уже не просто воздаяние хаму и задире. Детство закончилось!
«Он не оставил мне выбора!» – написала Люба своему папе в дневнике, стремясь придать своему мысленному голосу хрустальной искренности.
В глубине души она, впрочем, чувствовала, что в задиру потихоньку превращается она сама…
– А как ходит лошадка? – осторожно спросила Люба, заглядывая через плечо.
– Конь! – огрызнулся Вадим.
– Да-да-да, конь!
– Вот так!
Он очертил на доске пальцем кривую.
– М-м…
– Ты либо учись играть, либо вон иди!
– Много чести! Деревяшки передвигать.
– Это игра мудрецов! – грозно скрежетнул зубами Вадим. – Ей больше тысячи лет!
– Мудрецам заняться было нечем тысячу лет назад – только в игры играть?
Люба щелчком отправила черную ладью за край доски.
Вадим вскочил, как ошпаренный. Люба удачно увернулась от затрещины и стукнула его по руке.
Они не общались весь день.
Вечером Люба снова соскучилась.
– Хочешь, удивлю?
Вадим не ответил.
Люба вынула из-за спины свой альбом-дневник и сунула ему под нос.
– Узнаешь?
– Что это?
– Прошлым летом ты его бросил в речку.
Вадим скривил рот, насупился. Люба не без наслаждения перелистала у него перед глазами с десяток страниц.
– Н-но это же не он? – неуверенно вымолвил Вадим.
– Он-он. Рисунки помнишь? Все те же самые!
Она продемонстрировала ему кубический портрет Шахерезады, а также бой Пересвета с Челубеем, забыть которые, однажды увидев, было просто невозможно.
Вадим откинулся в кресле, глядя на Любу, как на зловещего иллюзиониста:
– Ну и?
Люба осклабилась.
– В чем фокус?
– В том, что мой альбом снова у меня!
– Выловила?
– Сам вернулся!
– Ну… мои поздравления! – фыркнул Вадим, пытаясь скрыть за ухмылкой свое смущение.
– Хочешь совет, Вадя?
– Нет.
– Не лезь ко мне и не оскорбляй меня, понял? По крайней мере, здесь, в Антипово. Ради твоего же блага.
Вадим изменился в лице. Медленно поднялся с кресла, прощупывая Любу взглядом, как какой-то незнакомый и, может быть, даже взрывоопасный предмет. В его глазах уже не было ни насмешки, ни самоуверенности.
– Угрожаешь, что ли?
– Предупреждаю.
– И что ты мне сделаешь? Или у тебя тут какой-то защитник объявился?
Люба многозначительно покивала.
– Хех! Так зови его сюда – познакомимся!
– И не один.
– У-у! Не из взрослых, случаем?
– Нет.
– Я здесь всех местных ребят знаю!
– А это не местные. Выходи завтра э-э… на большую дорогу ночью… ровно в час пополуночи. Увидишь!
– Чего-о? Ха-ха! Кого увижу? Твою свору?
– Да.
– Ночью на дорогу?
Люба чувствовала, что ее уже подхватил и несет темный, неподвластный ни ей, ни богу, ни черту, поток.
– Ага. На перекресток.
Вадим стиснул зубы и испепеляюще сверкнул своими красивыми, но бессмысленными глазами.
– Да с удовольствием… Если эта сволочь так уж боится до калитки нашей дойти!
– Сам не испугайся.
Он подобрал в отцовской пепельнице окурок, бросил его в Любе в лицо и вышел.
В полдень следующего дня Люба встретилась в лесу с друзьями и все им объяснила. На всякий случай. Они и так хорошо слышали ее мысленный зов.
Вадим был мрачен. Люба ждала, что он пойдет созывать своих дружков и даже сардонически намекнула ему на это.
«Себя подлее подлецу – иному быть уж не к лицу!» – вспомнились ей строки из какого-то ироничного стихотворения.
Они покинули дом порознь. В первом часу ночи, стоя на перекрестке, Люба увидела, как к ней сквозь мглу неспешно катит на велосипеде Вадим. Он был один. Зато прихватил с собой духовое ружье.
– Ну? И где? – небрежно бросил он, спрыгивая с седла и не глядя на Любу.
Вадим не заметил две фигуры, темневшие вдалеке, ровно на том расстоянии, чтоб их можно было приметить, но нельзя – разглядеть.
Люба, не говоря ни слова, указала пальцем на страшные очертания.
Это были полумедведь и коротышка с козьими рогами.
Вадим уронил велосипед на дорогу, прошел вперед и, вглядевшись, настороженно заморгал.
– Позвать? – вполголоса спросила Люба.
Она почувствовала, как сходит с ума сердце у нее в груди. Руки похолодели. На лбу выступила испарина.
«Я это сделаю???»
Вадим сдернул с плеча ружье – игрушку для убийства соек и воробьев.
– Это кто? – ошарашено прошептал он. – Эй!
– Мне их позвать?
«Скажи: нет!» – вдруг отчаянно взмолился ее разум.
Твари не шевелились.
В какой-то момент Вадим, кажется, понадеялся, что это всего лишь шутка, трюк – какие-то неживые чучела. Он опустил ружье и фыркнул в своей привычной манере.
Люба отдала мысленный приказ – оба монстра подняли лапы.
– К-кто это?! – воскликнул Вадим, дико обернувшись на Любу.
– Познакомиться не хочешь?
– Сумасшедшая!
Он подхватил велосипед. Потом замер, очевидно, еще не до конца позабыв, что такое стыд.
Из облаков выглянула луна, и тусклые блики растеклись по темным силуэтам.
– Я тебя с ними познакомлю… – нарочито зловеще заговорила Люба, взяв его за плечо.
Вадим сбросил ее руку. Его глаза светились неподдельным ужасом, губы по-детски прыгали.
– Ну тебя к черту!
Он поочередно метал взор то на Любу, то на незнакомых существ.
Потом вскочил на велосипед и, отчаянно крутя педали, унесся прочь.
В этот миг Любу обдало вдруг таким жгучим презрением и яростью, что она уже раскрыла было рот, чтобы спустить тварей с цепи. Но… вместо этого, лишь крикнула вдогонку оскорбление.
Вадим наверняка ничего не услышал сквозь ветер в ушах – впрочем, это было и неважно.
Люба поняла, что не станет его убивать. По крайней мере, пока. Играть с ним теперь, после этой поворотной встречи будет куда веселее!
Теперь уже не она была прикована к нему жестокой судьбой, а он к ней. Теперь уже ему предстояло хлебать большой ложкой все прелести одинокой, страшной и унизительной жизни. Когда не у кого просить защиты, и некому излить душу.
«Папа, папочка! Давай уедем – я боюсь оставаться с Любой в одном доме! У нее какие-то очень-очень нехорошие друзья!» – Люба не отказала себе в наслаждении поерничать, мысленно разыгрывая эту абсурдно-жалкую сцену.
Впереди ждало много интересного.
Она превратила его жизнь в ад. Точнее, в адок, довольно безобидный с виду, но невыносимый по сути.
Она не делала ничего – только лишь временами пронизывающе, с усмешкой взирала на Вадима.
Вадим в угрюмой тревоге отводил глаза, стремился уединиться. Уединялся он теперь исключительно дома, даже в дневное время, делая вид, что поглощен шахматной наукой. Но Люба-то знала…
Порой ее подзуживало подключить к террору Труня, однако она чувствовала немилосердную чрезмерность такой затеи. Да и забывать об осторожности, все-таки, не стоило. Она и так страшно рискнула прошлым летом.
Июль близился к концу.
Как-то раз, в один из последних дней каникул Вадим застал Любу в библиотеке и, кажется, мучительно преодолев себя, хмуро подступил к ней.
– Ну и… что там было?
– Где? Что?
– Ты знаешь. Кто они – твои друзья? Это что, какой-то маскарад, фокусы?
Люба впервые беззлобно улыбнулась и пожала плечами.
– Потом расскажу. Мир? – спросила вдруг она.
Вадим не ответил, спрятав взгляд.
Люба ощутила прилив какой-то будоражащей силы, вызванный внезапным и явственным осознанием своей власти над ним.
Неожиданно для себя она шагнула к Вадиму и припала ртом к его губам. Вадим машинально отпрянул. Но мгновение спустя, начал понимать, что происходит.
С той ночи, которая для всех в доме, кроме них двоих, прошла как обычно, жизнь Любы, миновав величайший рубеж, устремилась каким-то новым, свежим, радостным, изысканно-захватывающим курсом.
И, все-таки, она не отказывалась от своих планов. Просто теперь спешить было уже очевидно некуда. Незачем.

Брак

Через пять лет они поженились. За это время их отношения успели дважды прийти в упадок, один раз почти достигнув низшей точки былой вражды.
У Вадима обнаружилась любовница, которой повезло жить вдали от Антиповских болот. Люба же была совершенно нетерпима к «мужскому свинству» в быту, особенно, когда манеры контрастировали с внешним видом.
Вадим представлял собой горькое сочетание множества мелких талантов и общей бездарности, кучи случайных познаний и общего невежества, тактического хитроумия и полного отсутствия любых зачатков мудрости, наружного лоска и внутренних нечистот.
И все же это случилось…
По окончании университета, прежде чем поступить на службу в юридическую контору (конечно же, не без протекции отца) Вадим пожелал от родителей в качестве свадебного подарка деньги на путешествие.
Поездка  по Европе обошлась бы в солидную сумму, да и Люба отнюдь не горела желанием увидеть Колизей или Нотр-Дам. Упоминание заграницы зажигало в ней странный антагонизм, словно речь шла о нелепых сексуальных экспериментах или бессмысленно-опасных видах спорта.
Итогом прений стала поездка, сначала на море в Крым, потом в Астрахань (у Карловых жили там родственники), а потом в Петербург и в Гельсингфорс.
Люба часами, ничего не говоря и не отрывая глаз, глядела в окно на бегущие за стеклом среднерусские леса и безбрежные южные степи. На ужасающе разную жизнь простых людей. На страшные землянки, на захудалые серые деревни и цветущие хутора. На толстомордых баб в платках, на лапотных мужиков, с первобытными дремучими бородами, на щеголеватых парней-казаков, с задорными усиками, в картузах набекрень. На кое-где встречавшихся в перронной толпе, по-европейски одетых городских обывателей, в летних шляпах и светлых костюмах. На обрюзгших городовых, на солдат, с осунувшимися пыльными лицами, на зубоскалящих цыган и на чумазых, как головешки, жутких, точно тянущих свой век еще из времен Ивана Калиты, изодранных нищих. На босоногих детей и кудлатых собак…
Это была какая-то невозмутимая древняя бездна, на поверхности которой бумажным корабликом плавал привычный ей мир.
Под стук колёс Люба и Вадим постепенно сошлись с некоторыми интересными пассажирами, коротавшими время в вагоне-ресторане.
Самым ярким из них был московский меценат, театрал и большой любитель истории, исключительный позер, фразер, резонер и эталонный усач Сергей Никитич Поливанов-Ягин.
Конкуренцию ему составлял человек, за все время пути, не произнесший ни единого русского слова, обладатель рыжеватых бакенбард на вытянутом бесстрастном лице и глиняной трубки во рту, чьё единственное достоинство заключалось в том, что это был мистер Стоукс из далекой и уважаемой всеми Британии.
– А что было до Рюрика? – с каким-то осоловелым испугом вопрошал Поливанов-Ягин ни то присутствующих, ни то самого себя. – Что было до Рюрика, я вас спрашиваю? Где наша древняя история? В какой нужник мы её вывалили за ненадобностью? У англичан, у французов все в порядке, все на месте! Про итальянцев – и сказать страшно, у этих-то вообще все как на ладони - комар носу не подточит! Каждая колонна в Ватикане, каждый камень в Каракалльских термах свою биографию имеет!
Греки, персы, индусы, китайцы – знают, что с ними было две тысячи лет назад!
Король Лир – слышали ведь? В театр, поди, ходим? – говоря это, он почему-то сверепо таращился на Любу. – Шекспир, трагедия, как же... А когда жил сей король? Ну-ка-сь?
Люба и Вадим промолчали.
– А-а, не знаем! – угрожающе заворковал Сергей Никитич. – А жил-то он, мои голубчики, ещё до Рима! Ещё Троя только-только догорела, Одиссей едва вернулся к Пенелопе... Во-от оно как! Вона до каких пределов англосаксонцы историю свою знают! Еще со времен Брута Троянского, да-а... И чтят! Э-э-э…
Он зачем-то показал язык. Видимо желал проиллюстрировать этим жестом аховость русской ментальности.
– И Ванечку-то нашего, тютю сопливого, все эти взрослые народы хорошо-о видят – вечного олуха, неуча-недоросля, не помнящего родства... Вот уже и японцы хоп-хоп-хоп – и в дамках! Тоже голова на месте. Нация-с! А кто про них знал полвека назад? Чаво? Какая еще Япония? Дикари в халатах! Курам на смех, а не страна! А они нам Цусимой – вот так вот, как грязной метлой по мордам!
Люба не без интереса наблюдала, как по мере осушения бокалов вина, национальное самобичевание Сергея Никитича перерождалось в патриотизм самых мрачных и агрессивных форм:
– Что-о... Думаете, кончилась Русь? Слетелись вороны на пир, клевать медведя? Тьфу! Во-от! – он сложил из пальцев фигу и повел ею как пистолетным дулом. – Не-ет, господа-сударики! Сэры, хэрры, синьоры, да мсью... Мы и вас с собой в трясину утянем! Явим еще, напоследок, тьму свою ордынскую!
Спустя ещё три рюмки водки, Сергей Никитич начал медведем надвигаться на мистера Стоукса, топорща седые усы:
– Ты, англичанин, меня не любишь! Ты меня уже много веков не любишь! Может, и по делам. Не спорю, всяко бывало в нашей истории...
Все то же самое он пытался донести на корявом английском, повергая британца в паническую растерянность.
– What does he want? It's a kind of misunderstanding! I've never seen him before! – бормотал Стоукс, вжимаясь в кресло и умоляюще глядя на присутствующих.
Весь вагон сдержанно гоготал. Желающих перевести Сергею Никитичу, что мистер Стоукс никогда его прежде не встречал, и, следовательно, никак не мог ранить его своей нелюбовью, не находилось.
– Клоуны! – брезгливо хмыкнул Вадим, возвращаясь с Любой в купе.
Они провели в Крыму полтора месяца.
Люба получила медузий ожог. Вадим выиграл в шахматы чужие, затертые годами карманные часы, которые тут же с усмешкой бросил в море.
Кроме того, судьба свела их с поэтом Шабуридзе, гордившимся своим неясным, но как будто высоким кавказским происхождением (хоть и совершенно не умевшим писать стихи), а также с южнорусской  помещицей, изысканной незамужней аристократкой, лет двадцати пяти, Софией Кайдановской. Они вместе ходили на пляж.
С этой Кайдановской у Любы вышел странный и малоприятный разговор.
– Вы не любите детей? – спросила Люба, услыхав из уст лежавшей рядом в шезлонге Кайдановской едкое: «Гаденыши!» в адрес двух пятилетних малышей. Пробегая мимо, один из них обляпал ее ногу брызгами мокрого песка.
– Я? Я очень люблю детей… – улыбнулась Кайдановская и с каким-то красноречивым подвохом взглянула на Любу.
Ее красивое, заостренное, но необъяснимо бледное для жительницы юга лицо, равно как и столь же бескровные члены, не скрытые летним платьем, невольно навевали октябрьский холод.
– Разве это не прекрасно, когда дети шалят? – с улыбкой промолвила Люба.
– Деточка моя, вы знаете, почему природа сделала детей, а также щенков, котят, поросят и медвежат такими милыми?
Люба всплеснула руками.
– Чтобы взрослые не поубивали их, однажды выйдя из себя. Это уловка эволюции. Представьте, если б дети, ведя себя точно так же, имели бы вид мерзких гомункулов.
– Странные рассуждения, – смущенно сказала Люба. – И, по-моему, бесплодные. Дети есть дети!
– Вы были в Германии?
Люба покачала головой.
– Я нигде не была. Один раз только, когда была совсем маленькой, папа возил в Италию.
– Гора Брокен – лучшее, что там есть! – Как бы не слыша Любу, продолжала Кайдановская. – Мюнхен, замки, Кельнский собор – само собой восхитительны, но… Дьявол! Побывав раз на Брокене, про них уже не вспоминаешь!
– А что там, на Брокене?
– Праздник весны раз в год. Веселье. Счастье. Игры и любовь, в немецкой традиции… Дети там тоже бывают.
Любе на миг представилось какое-то сказочное зеленое место, с гирляндами флажков, духовым оркестром и, как она видела на открытках, длинными столами, полными яств.
«В чем русские решительно всегда уступали европейцам – так это в умении наслаждаться жизнью!» – подумалось ей.
– А их дети чем-нибудь отличаются от наших? – не без искреннего любопытства спросила Люба.
Кайдановская вдруг расхохоталась звонким и, в то же время, слегка надтреснутым смехом. Ее черные глаза сделались по-кошачьи пьяно-дикими.
– От наших? Да почти ничем! Хотя…
«Хотя – что?» – подумала Люба.
Но новая знакомая, как это нередко с нею случалось, вдруг похоронила разговор на середине и, сомкнув веки, погрузилась в апатичную дрему.
Солнце золотистыми нитями лезло в глаза и покусывало кожу. Ровно шелестели волны. Чайка, неподвижно распластав крылья, колебалась в небе, как воздушный змей.
Какой-то тонконогий фотограф, с рачьими усиками, усердно брал в объектив Геракла в полосатом купальном костюме, с двумя, прильнувшими к его плечам кокетками.
Любе не очень-то нравилась Кайдановская. Однажды у них состоялся еще более сомнительный разговор, после которого Люба с негодованием зареклась обсуждать с ней что бы то ни было.
Они гуляли по набережной. Вадим ушел домой, после небольшой супружеской размолвки.
Люба тогда призналась, что при всех несовершенствах русского простонародья, она не может в душе не жалеть его.
– И что бы вы дали ему, дорогуша, будь ваша воля? – игриво спросила Кайдановская.
Люба знала, что глупее всего было бы сказать: «Свободу!» Эта постылая свобода, от переизбытка которой все слои общества изнывали уже много лет (вопреки детским мечтам о революции, как о вечном празднике) – в последние годы само упоминание свободы стало абсолютно шаблонным моветоном.
– Я бы дала ему веру в себя! – вздохнула Люба.
Кайдановская нахмурилась.
– Хм… А как же его тогда есть?
– Что? – не поняла Люба.
– Как его тогда есть?
– Кого?
Люба недоуменно захлопала глазами.
– Кажется, гроза вот-вот будет, – отстраненно промолвила Кайдановская, устремив взгляд из-под полей шляпы к отяжелевшим бесцветным небесам.
– Кого, его?
– М-м?
– Кого… есть? – настойчиво переспросила Люба, теряя терпение.
– Народ.
– Народ?!
– Да, – кривовато оскалилась Кайдановская. – Кого же еще!
Люба хотела что-то гневно выпалить насчет уродства классовой системы, которое, очевидно, всецело воплощала ее собеседница. Но вдруг поняла, что та отнюдь неслучайно имеет не по-славянски черные волосы, черные соболиные брови и темно-карие глаза.
«Жидовка… Или татарка? Чего еще от таких ждать!»
– М-мне пора, – скованно, точно промерзшими губами произнесла Люба.
– Что ж, прощай! – улыбнулась Кайдановская.
И вдруг подмигнула, но не Любе, а бежавшему все это время за ними по каменному парапету набережной, невидимому Труню.
Люба остолбенела. Она была уверена, что только она одна могла слышать этот едва различимый шорох лапок. И то лишь слышать, не видеть!
Напуганный разоблачением, Трунь тут же прыгнул ей на плечо и переполз за спину, так что Люба невольно поморщилась от его коготков.
– Да-амы! – донесся радостный голос.
К ним вприпрыжку через улицу летел Шабуридзе.
В руках у обеих тотчас оказалось по сахарному петушку.
– А я вас выслеживал, хе-хе-хе! Рассерженный стихии зов в могучих облаках свинцовых, как грохот пушек чугуновых, сотряс и Ялту, и Азов!
Где-то на востоке, и правда, начинало лениво рокотать.
Не дождавшись похвалы за экспромт, поэт предложил переместиться в ресторанчик от надвигавшегося ливня.
«Декадентка, германофилка, садистка!» – зло начиркала Люба у себя в дневнике, едва возвратившись домой.
Она снова вспомнила про Труня, но утвердилась в мысли, что ей, должно быть, просто примерещилось.
«Но почему тогда он испугался?»
Так или иначе, с Кайдановской все было кончено.
Они виделись еще раз, незадолго до отъезда в Астрахань, а затем колючее знакомство растаяло в потоке новых впечатлений.
Люба привыкала к тому, что она теперь Карлова (фамилия незначительно, но, все же, без сомнений превосходила Утехину в красоте).
В Астрахани Люба и Вадим навестили дядю Николая Спиридоныча с тетей Катей. Дядя Коля, с сизым от нюхательного табака и водки носом, рассказывал про гигантских сомов, живущих в Волге, один из которых якобы съел соседскую собаку в прошлом году.
– Детей тоже жрут. Бывали случаи.
– Фу! – содрогнулась Люба.
– Я от мужиков слышал – подалее, на глубине во-от такие, длиною с эту комнту, обитают! Могут и лошадь на дно утащить. И челны с рыбаками топят!
– Ну уж это вряд ли, – хмыкнул Вадим.
– Правда-правда! А еще поговаривают, один охотник, из Египта вернувшись, у нас здесь в окрестностях крокодильих детенышей в Волгу выпустил. Теперь, значит, гады африканские расплодились и каждое лето по реке рыскают. Зимой спят на дне. У-ух – это еще пострашнее сомов! Да-а… А река-то у нас благодатная, широкая – любых тварей стерпит!
Люба вспомнила безобидную речушку в Антипово, потом своих чудовищ, и сердце сжалось от тоски. Уже который год они покорно сидели в болоте. Уже который год она навещала их, не зная, что им предложить.
Они отведали вкуснейшей фаршированной щуки, тоже каких-то исполинских размеров (ее даже пришлось загнуть на подносе подковой).
Потом Люба впервые в жизни увидела стадо верблюдов посреди степей, поразившее ее своей меланхолично-угрюмой красотой. Тогда же она впервые пожалела, что не училась рисовать красками.
Они вернулись домой в конце сентября, чтобы уже через месяц отправиться в столичный тур.
Петербург заметно выигрывал в роскоши и новомодных технических изысках. Многое здесь было лучше, чем в Москве: корявенькой, приземистой, купеческо-обжорной и старой.
Так Люба узнала, что кинематограф – это настоящий театр, а не комната с белой простыней, что едущий по улице автомобиль может не привлекать любопытных взглядов, а электрическим фонарям вечером не обязательно светить через один.
Вадим в своем новом заграничном костюме, в элегантном пальто, вполне овладевший искусством артистично ходить, изящно курить, пить, не пьянея, острить и делать комплименты, вполне мог бы сойти за питерца. Люба так и не сумела вырваться из привычного зимнего плена шубы и платков, неся на себе печать московской полупровинциальности (она сильно мерзла, хотя до декабрьских морозов было еще далеко).
Они сходили на балет, который Любе сильно испортила, сидевшая впереди дама: торчавшие из ее прически опахалами страусиные перья беспардонно лезли то в глаза, то в нос. Люба едва сдерживалась, чтобы не вырвать их.
Поздней осенью Петербург, при всех своих достоинствах, показался ей мрачным, надменным и злым местом.
Она невзначай пошутила, что «скоро он начнет есть своих жителей».
Затем, под куполами Спаса на Крови Любе вдруг пришло в голову, что город возведен на болотах, в которых (уж в этом-то можно было не сомневаться!) покоились несметные полчища мумий и скелетов. И если бы только, мать Титания позволила ей, призвать их к жизни…
С каким-то неявным, даже стыдливым вдохновением Люба вообразила их на этих бездушных улицах.
– Они были бы здесь очень кстати…
– Кто? – не понял Вадим.
Она поняла, что фантазирует вслух.
Спустя несколько дней столица осталась позади, а поезд с Финляндского вокзала по первому снегу примчал их в Гельсингфорс. Аккуратный, европейский, скучный и совершенно чужой, Любе этот город показался каким-то невсамомделешним. Словно гигантский бутафорский макет, населенный картонными человечками. Два абсолютно одинаковых желтых дворца-близнеца на центральной площади, идеальная чистота улиц, полное отсутствие роскоши, равно как и нищеты, русские крейсеры и эсминцы, горделиво задравшие носы в холодном заливе.
– Они нас ненавидят… – мрачно констатировала Люба, поглядывая на прохожих.
– Почему обязательно ненавидят? – пожал плечами Вадим, посасывая испанскую папироску.
– Хочу домой.
Любу томило невыносимое желание вернуться Москву, а лучше в Антипово, к друзьям. С этой чужой и враждебной земли,  от этих непонятных людей, со стеклянными глазами, в которых не было ничего русского.
Ей подумалось, что орду из питерских болот стоило бы натравить именно на них…
Когда Люба и Вадим возвратились в их, теперь уже ставшую общей, квартиру в Сивцевом Вражеке, звенящая новизна взрослой супружеской жизни разом сменилась столь же звенящей будничной пустотой.
Вадим стал ходить на службу. Люба училась варить супы, читала книги и подумывала о будущем ребенке. Память об отце потускнела, особенно после того, как из прежней его спальни, наконец, вывезли старье.
Лишь Трунь своим вездесущим существованием напоминал, что ничего еще не кончено. И не может быть кончено.
Вспоминала Люба и о матери…

Клад

– Нужен развод! Сейчас же! – бесился Вадим, меряя шагами комнату.
– Никогда, – Люба равнодушно продолжала стучать на швейной машинке.
Первый год супружества подходил к концу. Вадим изнывал от тоски и унижений, которые ему, якобы, приходилось выносить в конторе, скрежетал зубами от вечной нехватки денег, подозревал родителей в предательстве в пользу его тихони-брата, хотел заграницу, рвался стать биржевиком и делать миллионы из разницы котировок и курсов.
Люба охлаждала его пыл презрительным спокойствием, переходившим в спокойное презрение.
Разговоры о ребенке стали табу.
Вадим ударил кулаком о дверь и выругался.
– Я и так уже истратил на тебя весь год! Какого черта тебе ещё от меня надо?
Люба не удостоила его ни ответом, ни взглядом.
– Олрайт, это будет наше последнее лето вместе! – выплюнул Вадим сквозь зубы. – Осенью ты останешься одна. Плевать на твою квартиру – в ней до сих пор воняет водкой!
Люба пропустила рядовую мерзость в адрес покойного отца мимо ушей.
Вадим куда-то ушёл.
За окном во дворе в сизых сумерках душисто зацветала сирень, кричали и свистели мальчишки.
Люба точно знала, что не отпустит Вадима по ряду причин, первая из которых была совершенно чудовищна: она любила его.
Вторая, чуть менее чудовищная причина также не давала о себе забыть: жизнь Вадима принадлежала ей.
– Трунь, что с ним делать? – грустно спросила Люба, услыхав под стулом лёгкий шорох маленьких коготков.
Трунь стал видимым и сочувственно уставился Любе в глаза.
– Да, да, да...
Вадим вернулся через час и заявил, что мечтает о прислуге, которая «в отличие от...» способна готовить еду.
– У нас нет на это денег! – рявкнула Люба, не сдержавшись. – Ты зарабатываешь, ты сам не отвечаешь своим же чаяньям!
– В том-то и дело, что зарабатываю я один!
– Хочешь, чтоб я пошла ткачихой? Или машинисткой?
– Ах, ну да, ты же вся в искусстве!
– Я давно уже не рисую. На мне весь дом!
– Подумаешь! – фыркнул муж.
Люба плохо представляла себя в фабричном цеху. И дело было не в лености. По крайней мере, так ей хотелось думать. У них было достаточно денег, чтоб избежать подобных унижений, но недостаточно, чтобы Вадим мог вести жизнь, которой считал себя достойным. Ту самую полувымышленную «взрослую» жизнь, пропуск в которую он ждал, как аттестата зрелости. Так же, как птенец, томясь в родительском гнезде, ждёт пышного оперения.
– У тебя есть идеи, что ты будешь делать с деньгами, если они у тебя появятся? – после недолгого молчания Люба решила зайти с другого конца.
– Идеи… У меня есть проекты!
– У-у!
– Повторяю, либо что-то изменится, любо наш брак полетит к чертям! –устало и с театральным бездушием выдохнул Вадим.
Зайдя в ванную, Люба долго и бессильно сжимала кулаки, таращась на себя в зеркало. Потом вырвала из пряди упрямый волос и поняла, что уже на что-то решилась.
Деньги были нужны!
Начало лета выдалось жарким. Антипово горело свежей зеленью и цветами, как праздничным нарядом. Среди пушистых облачков весело сновали стрижи.
– Никакого грабежа, никого воровства, никаких убийств, вы меня поняли? – взвешивая и отчеканивая каждое слово, объясняла Люба своим друзьям на болоте. –  Вы должны отыскать клад! Сокровища, зарытые в землю.
Ей вновь подумалось, что это глупейшая и опасная затея.
– Если это будет просто сундук или чугунок с монетами – тащите его ко мне. Если сокровищ будет много… тогда дайте мне знать, где это находится. Будьте очень осторожны, не ходите днем, только по ночам. Прячьтесь в лесах, в стогах и в прудах, чтобы ни одна душа вас не увидела.
Люба чуть не сказала: «С богом!», но стыдливо осеклась. Богу здесь было делать решительно нечего.
Всю следующую неделю Люба жила, как на иголках. Она жалела о своей выдумке, ждала катастрофы, известий о кошмарном кровопролитии, разыгравшемся в одной из окрестных деревень.
– А ребеночек? – озабоченно спрашивала через забор госпожа Федосевич.
– Не будет ребеночка, – со вздохом улыбнулась Люба. – Доктор сказал… слишком узкий таз.
– А-ах! Да как же…
– Природа!
Люба знала, что говорит полную и несусветную чушь, но желание поскорее спровадить эту любопытную каргу, взяло верх.
Она сама все меньше узнавала себя, особенно когда вечерами коротала часы за пасьянсом, чувствуя невыносимую скуку, которая лишь подпитывала давящую тревогу, а не гасила ее.
Вадим почти не разговаривал с ней. Он забросил шахматы и книги и как будто наслаждался своим, как ему хотелось верить, вынужденным увяданием в расцвете сил.
– Говорят, будет война, – однажды промолвил он, приглядываясь к налитому в бокал ровно до половины красному вину.
– Ужас… – пожала плечами Люба.
Вадим что-то лениво отметил насчет гниющего в пьянстве и сифилисе народа, которому пора устроить встряску, ради его же исцеления.   
Люба плохо спала в ту ночь.
Вдруг что-то случилось. Она ясно услышала доносящийся издалека мысленный зов. Впервые звала не она – звали ее. Сердце затрепетало в диком волнении.
Как можно тише, чтобы не разбудить мужа, Люба встала, оделась, и, кликнув Труня, покинула дом.
На опушке ее жал быстроногий полулось.
Они долго скакали по ночным полям, по оврагам, по речным бродам и узким лесным тропинкам.
В чаще протяжно визжала сова.
Люба вытряхнула из волос сухие иголки, расправила платье, изнывая от боли между ног (для скакуна давно следовало бы купить седло!)
Каменистый склон, в котором пустою глазницей чернела нора (по крайней мере, Любе так сперва показалось).
Нора не была норой. Да и место, в котором она зияла, не было сотворено природной. Приблизившись и проведя рукой по камню, Люба распознала старую кирпичную кладку.
Она обернулась и увидела, тихо приблизившихся сзади из тьмы полумедведя и коротышку с козьими рогами.
– Привет! – молвила Люба шепотом.
Она подумала. Затем, пригнув голову, не без труда пролезла в темную дыру. Следом за ней, внутрь залетел живой лесной огонек.
Люба поняла, что очутилась внутри пещеры, вход в которую кто-то когда-то зачем-то заложил кирпичом. Огонек озарил тесную и мрачную каменную кишку, ведшую куда-то очень далеко. Веяло холодом. Пахло подземной сыростью. Рыжеватые – едва ли их можно было назвать стенами или сводами – внутренности пещеры слегка лоснились невысыхающей влагой. Кажется, это был известняк.
Вслед за огоньком Люба прошла с полсотни метров и достигла развилки. Правый тоннель уходил на мили дальше, левый был куда короче и заканчивался просторным каменным гротом.
В сиянии своего маленького проводника, устремившегося в грот, Люба различила тусклый манящий блеск, который ни с чем на свете невозможно было спутать.
Прислоненный к каменному бугру, там стоял громадный золотой запрестольный крест. Блестел только он, но это была лишь малая часть открывшихся Любе чудес.
Грот оказался заставлен сундуками, бочками, коробами и мешками. Люба несмело раскрыла один мешок, веревка на котором давно сгнила.
Там была всевозможная драгоценная утварь: от канделябров и шкатулок до восточного кофейника, инкрустированного сапфирами. В другом мешке лежали раззолоченные иконы и кадила. Все сундуки оказались заперты, кроме одного. В нем Люба обнаружила выцветшие старинные монеты, а также бумажки, назначения которых она в первый миг не поняла.
«Объявителю сей ассигнации платит Государственный Ассигнационный Банк…» – значилось под размашистым изображением двуглавого орла. – «…Ходячею монетою двадцать рублей 1802 года».
В небольшом коленкоровом мешочке Люба нашла перстни, бусы, серьги и броши, какие видела разве что в витринах и на портретах.
Накрытое рваной парусиной, Любе улыбнулось высокое зеркало в невероятно красивой оправе темного золота.
Она попала в разбойничью пещеру из «Сказок тысяча и одной ночи»!
Люба ошарашено присела на сундук.
Все было взаправду. И что это за сокровища, она, кажется, даже знала – в памяти ожила призрачная догадка. Много лет назад, проезжая на извозчике мимо усадьбы Вороново, папа рассказывал, как ее хозяин, граф Ростопчин разграбил Москву перед сдачей ее французам, а затем спрятал сокровища по частям в известных лишь ему и его людям природных подземельях.
Люба и помыслить не смела, что друзья настолько хорошо исполнят ее волю.
Она тут же пожалела, что ее платье не имеет карманов. Впрочем, спешить было некуда.
Люба забрала мешочек с украшениями и к утру была дома, как ни в чем не бывало.
С тех пор богатства начали постепенно перетекать в ее дом внутри чемодана, с которым чудища ночами раз за разом наведывались в грот, а затем прятали его в самом темном углу старой монастырской башни. Люба захаживала туда и возвращалась с увесистым багажом. Встречные думали, что она только что прибыла из города. Один сердобольный агроном даже помог ей донести чемодан.
– От друзей, – спокойно и загадочно отвечала Люба на расспросы мужа.
Вадим метался между эйфорией и жуткими подозрениями.
– Хочешь сказать, что это все законно?
– Хочу сказать, что это мое дело и только мое. Верь, во что хочешь. А если боишься, оставь все мне.
– Хех! Ну уж нет!
Было решено ничего не рассказывать родителям Вадима. Благо, те собирались приехать лишь в следующем месяце.
Ко дню отъезда чердак дачи сделался похож на богатый ломбард. Часть сокровищ все еще оставалась в пещере, но Люба не сильно тревожилась об этом. Она не была скупой или алчной. Она делала это не для себя, хоть пара перстней-таки украсила ее пальцы.
Вадим желал играть по крупному. Вернувшись в Москву, он накупил каких-то ценных бумаг, проводил все свободные дни на бирже, рисовал таблицы, сошелся с неким Гвирцманом, вместе с которым вознамерился открыть совместное дело. Этот Гвирцман, слывший финансовым виртуозом, запомнился Любе тем, что безбожно картавил, гнусавил, давился слюной и грыз украдкой ногти.
Даже грянувшая в июле война волновала Вадима исключительно в пределах ее влияния на рынки.
Это было странное время. Как-то совершенно просто и незаметно Вадим перестал ходить на службу. Его жизнь полнилась разнообразными встречами, знакомствами, авантюрами, в которых Люба (надо сказать, по своей воле) не принимала никакого участия. Кажется, и муж предпочитал не брать ее с собой, стыдясь слишком заурядной внешности и сухих манер супруги.
Вырученные за сокровища деньги не кончались и, вроде бы, даже прирастали некоторыми выигрышами. Они наняли прислугу.
Люба думала, куда себя деть. Пойти в госпиталь мешала врожденная брезгливость и ненависть к дурным запахам. Она шила рубахи для солдат – вполне достаточно для успокоения совести и обуздания патриотических порывов.
Рутина настолько поглотила Любино сердце, что даже возвращения Вадима за полночь в измятом фраке огорчали ее не больше, чем ночная гроза или апрельский снег, и оставались почти без вопросов.
– Ну как ваше предприятие? – однажды спросила она мужа, когда тот снимал в прихожей пальто.
– Э-э что?
– Ваше дело с Гвирцманом?
– А… Он не звонил?
– Нет.
Вадим хотел что-то сказать, но вдруг, оставив разговор, пошатываясь, двинулся в уборную.
– Вадим!
– Успокойся...

Возмездие

Гвирцман был лжецом и аферистом. Вместо биржи Вадим с некоторых пор ездил в основном по игорным домам. У него была любовница, которую он уже успел завалить щедрыми обещаниями.
Все это было вполне очевидно по массе примет, и ничего из этого Люба не знала наверняка. Она лишь стала замечать, что деньги как-то резко и осязаемо пошли на убыль.
«Господи, что за позорная жизнь!»
Сокровищ в тайнике было еще на многие годы, однако Люба ясно поняла, что «дело всей жизни» ее мужа идет к концу. Как и их супружество.
Однажды Вадим вернулся домой веселее обычного. Люба скромно помалкивала за ужином, в тайне надеясь услышать хорошую весть.
– У меня дуэль! – с ухмылкой, как бы между прочим, объявил Вадим, жуя омлет.
Люба раскрыла рот и заморгала.
– Дуэль. В пятницу.
– Д-дуэль? Шутишь?
– Нет.
– С кем?
– Да так… – муж брезгливо скривил губы. – В ресторане был скандальчик. Поручик один… Хе-хе! Куда его понесло! Сам без руки. Еще с той, прошлой войны. Урод недобитый!
– Он тебя вызвал?
– М-м… Н-нет. Ну… не совсем он. Он мне предложил выйти, поговорить с глазу на глаз. А я… Ну что, если уж выйти – так сразу к барьеру. Чего мелочиться! Главное, что у него правой кисти нет.
– Господи…
– У меня в бумажнике его визитка. Завтра должны прийти секунданты.
Люба в скорбном недоумении всплеснула руками.
И он, и она всю ночь не смыкали глаз.
Утром к ним действительно пришли двое. Вадим налил им коньяку и даже, смеясь, написал для господина Гуся (его враг обладал незабываемой фамилией) какое-то издевательское послание.
До дуэли оставалось четыре дня.
Уже к полудню веселость Вадима покрылась трещинами, а ближе к ночи это был уже совершенно другой, незнакомый Любе человек.
Он постоянно курил, хлебал коньяк, дрожал в кресле, метался по комнате, истерично клял весь мир, хватался за голову, вслух надеялся, что Гуся хватит удар или задавит пролетка.
– Но ты ведь тоже метко стреляешь! По птицам из ружья, помнишь? – пыталась урезонить его Люба.
– Из ружья… А из револьвера ни разу!
– Ну-у… Так… Ты же сам говорил, что он калека на правую руку. У него нет преимущества.
Вадим зло отмахнулся.
После второй бессонной ночи он куда-то ушел. Вернулся к вечеру бледный, с остекленевшим взглядом, и, будучи мертвецки пьян, уснул одетый, прямо на ковре. Люба и служанка с трудом дотащили его до дивана.
Ранним утром, когда грязно-голубой рассвет начал сочиться сквозь шторы, а за окном заскреб метлою дворник, и заорали первые вороны, Люба проснулась от грубых тычков.
– Люба!
Вадим сидел на кровати, ероша свои густые волосы.
– Ты должна мне помочь!
– Ч-что?
– Я… я знаю про твоих друзей. Точнее, я ни дьявола про них не знаю, но… з-знаю, что они есть. Мне нужно, чтобы ты… чтобы они…
– Что?
Лицо мужа свирепо исказилось, он сцепил пальцы.
– Его надо убить! Убить, покалечить… Можно и просто напугать до смерти. Чтобы никакой дуэли не было, понимаешь?
– Ты хочешь, чтобы мои друзья это сделали?
– Да!
– Хм… Это преступление. И потом, честь… Ты же сам знаешь…
– Знаю, знаю! Я тебе дорог или нет?
Люба не смогла ему честно ответить.
– Ты меня любишь?
За завтраком Вадим вновь заговорил о расправе над Гусем и о супружеской клятве не бросать друг друга ни в радости, ни в горе.
Вспомнил и о своем скором дне рождения, к которому полагался подарок.
Люба впервые в жизни поняла, что поддается ему. Это напугало ее сильнее, чем весь хаос последних двух дней. Она поддавалась ему! И не потому что жалела. Вадим был жалок, но притом был как будто даже страшен в своем падении. Хотя страха перед ним она не испытывала давным-давно.
Она боялась остаться одна…
– Может, попробовать его подкупить?
Вадим безнадежно махнул рукой.
– Офицерье! Не стоит он того. Не-ет, пускай, к нему лучше наведается твоя кодла. Пускай, пускай… Хе-хе-хе!
Уединившись в спальне, Люба прикинула, сколько времени ей понадобится, чтобы добраться до Антиповских болот, а потом обратно. На счету был каждый час.
Она взяла у мужа визитку отставного поручика Даниила Гуся, который покинув службу, как оказалось, зарабатывал на жизнь столярным делом. Его дом стоял в Духовском переулке, где-то на самой окраине Москвы.
Люба тихо оделась и, дав Вадиму понять, что идет ради него на очевидную низость, вышла из дома в зяблый мартовский день.

Гусь

Она прижалась к стене. Мимо нее по мерзлой улице, рыча и громыхая, протащился грузовик с красным крестом на борту. Люба терпеть не могла этих железных чудищ.
Двое друзей призрачными тенями бесшумно промелькнули у нее за спиной, сиганули через беззубый забор и скрылись за поленницей дров.
Где-то лениво залаял пес, но скоро умолк.
Была уже почти ночь. Кроме нескольких желтых оконец ничто в округе не возмущало тяжелый, все еще по-зимнему кромешно-колючий мрак.
Люба свернула в переулок. Без труда нашла нужный дом – там внутри до сих пор не спали.
Прежде, чем друзья возьмутся за свое черное дело, ей следовало понять, сколько человек находится в доме. Хозяина надо было как-то выманить наружу.
Люба прикрыла лицо шалью и постучала в дверь.
Ей очень скоро открыли. На пороге стоял мальчик лет одиннадцати.
– Илюшка! Кто там? – раздался из гостиной бодрый мужской бас.
– Д-дама.
Люба услышала раскатистые шаги и, оттеснив сына, перед ней вдруг возник плечистый богатырь с холеными усами, в рабочем фартуке и в очках. Одну руку он как бы невзначай опустил в карман штанов.
– Добрый вечер!
Люба смущенно улыбнулась.
– А вы, сударыня, по какому делу к нам и как вас величать?
– Заблудилась! Только сегодня приехала в Москву, – начала врать экспромтом Люба. – Мне бы до Сивцева Вражека добраться!
– О-ой, так это же… это вам далеко! Сивцев Вражек… Москва – знаете, какой огромный город! А щас уж поздно: ни извозчиков, ни трамваев. А у нас – так и городового навряд ли встретите.
– Ах, простите!
– Ничего, ничего – вы заходите!
– Что вы!
– У нас переночуете. Любушка!
В прихожую заглянула светловолосая румяная жена.
– Пустим барыню переночевать?
Спустя несколько минут все уже пили в гостиной чай с баранками. Люба глядела то на Даниила Василича, то на Илюшку, то на свою краснощекую тезку, которая, кажется, вообще ни о чем не подозревала.
Глава семьи рассуждал о современном театре, о лошадях и о войне, при этом не вынимая из-под скатерти правую руку.
«Как же он без нее работает?» – изумленно гадала Люба.
Она вдруг с тревогой стала вглядываться в темное окно, хоть и знала, что друзья никогда и ни за что не нападут без ее приказа.
В печке уютно потрескивали дрова. На газетах, растянувшись, дремал кот.
– А как на ваш взгляд?
Люба поняла, что совершенно потеряла нить разговора.
– Извините… Устала с дороги.
– М-м! Это вы меня извините. Такой болтун… Ой, грех!
– Опять тебя куда-то занесло, Дань! – лукаво усмехнулась жена.
– Да-а… Вот тоже со мной мучится уже столько лет. Как писал Некрасов: «Упрям, речист и глуп» – все про меня!
– Я… – Люба почувствовала, как к ее глазам приливают слезы. – Просто у меня послезавтра… очень важный день.
– И у меня тоже… – как-то словно бы про себя хмыкнул Даниил Василич.
– Дань! Чего-о? – не поняла супруга.
– Да так, пустое. Кой-куда съездить надо будет.
– Я пойду… – прошептала Люба. – Берегите себя!
Она вскочила и, не оглядываясь, не слыша за спиной изумленных голосов, покинула дом.
По утру Вадим встретил ее, нервно дымя папиросой.
– Ну? Как?
– Никак, – ледяным тоном отрезала Люба.
– Что?!
– Никак! Иди стреляться!
Вадим поперхнулся дымом и тут же подскочил к ней, тараща красные от бессонницы глаза.
– Что-о?! Ах ты… Т-ты чего, а?!
– Отвяжись!
– Что он тебе пообещал?! На меня смотри! Ах ты, стерва! Чертова кукла!
– Иди стреляться, – прорычала Люба, почти не разжимая губ и испепеляя мужа взглядом.
– А-а, так дело в наших деньгах!
Вадим хлопнул себя по лбу и истерично расхохотался.
– Вот оно, в чем дело! Дело в золоте, в акциях!
– Иди на дуэль!
– Пошла ты к черту, никуда я не пойду!
Люба почувствовала, как багровая пелена застилает ей взор. Она схватила со стола пепельницу и швырнула в мужа, но промахнулась.
– Не хочешь на дуэль – иди на войну! На фронт иди!!! – она проорала это каким-то жутким, не своим голосом, похожим на рев разъяренной свиньи.
– Иди на фронт! Трус, падаль, ничтожество!
Люба не помнила, какими предметами запустила в Вадима, прежде чем тот, пугливо огрызаясь, ретировался сперва из гостиной, а потом из квартиры.
Она долго не могла восстановить дыхание. Все было кончено.

Похороны

Вадим вернулся, собрал вещи, прошипел Любе какое-то проклятие и ушел уже навсегда.
Спустя сутки Любе сообщили, что мертвое тело ее мужа находится в морге при Щербатовской больнице.
Люба долго и неподвижно сидела в кресле, окаменело стискивая зубы, точно так же, как она это делала в день, когда умер папа. Потом неожиданно для себя разрыдалась, а уже к вечеру сонно попивала чай, в приступе светлой меланхолии изливая душу своему верному Труню.
– Иногда спасение стоит жизни, мой маленький. Хотя… ты же наверно лучше меня знаешь… Кстати, сколько тебе лет?
Трунь красноречиво закатил глаза, и Люба поняла, что лет ему очень много.
– Интересно, куда ему попали? Только бы не в лицо! В сердце, в печень – ради бога. Только не в лицо… Не-ет, Даниил Василич этого бы не допустил!
Она хорошо выспалась и встала утром необычайно бодрой и энергичной. Развод, которого хотел Вадим, свершился. Начиналась новая жизнь!
Известие о смерти сына, пусть и ненавистного, убило Елену Гюнтеровну в неметафоричном смысле слова. Ее конец, очевидно уже наметившийся, протекал в мучительных головных болях, черной хандре, голоде и неподвижно-молчаливой апатии.
На похоронах Люба в последний раз видела ее живой.
Александр Петрович, за неделю состарившийся и поседевший, вместе с высохшей, как лист гербария, напудренной до трупной бледности супругой и потупившим взгляд Алешей стояли у гроба, как три бесплотные тени.
Люба смотрела на бескровную восковую куклу, которая недавно была ее мужем, и стыдливо пыталась пробудить в себе скорбь.
Скорби, однако, почему-то не было. Вместо нее, Любу грызло странное жгучее ощущение, какое испытывает человек, прямо в эту самую минуту, с собственного ведома, позволяющий кому-то нагло себя обмануть и обокрасть. Ни то упускающий какой-то великий шанс.
Пропитанный ладаном сумрак, позолота, свечи, лица, казенное бухтение и завывания попа – все это не имело никакого значения. Равно, как и не имело значения: мертв Вадим или жив…
«Он не останется в могиле!» – смутно, как сквозь сон, но уже твердо решила Люба.
Весь следующий месяц Люба металась между той самой желанной новой жизнью и чувством, что вместе с Вадимом она как будто похоронила в земле…
«Часть себя?» – назойливо вспоминалось клише из дешевых сентиментальных романов.
Нет! Вадим не был ее частью, ни по каким меркам.
Эта дикая двойственность, эта внутренняя насмешка не оставляли ее ни на миг, давя, словно невидимые тиски ее разум.
Даже случившаяся в июне смерть Елены Гюнтеровны обошла ее стороной, как что-то не стоящее и тени злорадства.
Люба в упор не разглядела ни ее гроб, ни ее саму.
«Вадим – вещь. Моя вещь!» – отстраненно сознавала она, не видя Александра Петровича, который зачем-то все пытался завести с ней разговор.
– Все-таки, это удивительно… – вздыхал Карлов, с мертвой усмешкой в глазах. – Что есть переход из живой природы в неживую? И почему он возможен только в одну сторону? Приходим все из ниоткуда, потом уходим в никуда. И верьте мне, не будет чуда, не будет чуда никогда! Написал когда-то в юности. Хоть и сам тогда еще ни черта не понимал смысла этих строк…
День был не по-летнему холоден. Они тихо шли вдвоем по узкой дорожке, мимо заросших надгробий и крестов, оставив Алешу с Марьей.
– Вадим и Елена сейчас дальше от меня, чем вот эта мошка, чем любое даже самое простейшее живое существо, где бы оно ни было. Н-да… Впрочем, вы с Леной, кажется, не особенно ладили?
Люба ничего не ответила.
– Люба!
Она обернулась. Александр Петрович стоял позади и вдруг шагнул к ней, крепко схватил за плечи, страшно и умоляюще глядя в глаза.
– Люба! Прошу, молю, заклинаю… Одна ночь! Только одна! Чтоб я с-со спокойной душой мог оставить этот мир.
Люба машинально отстранилась.
– Венера… Ради всего доброго, что связывало вас со мной! Это будет тайна, никто ничего не узнает!
– Что вы делаете?!
– Любонька…
– Пустите!
Карлов изменился в лице. Он точно опомнился, мучительно разжал пальцы и, вытерев глаза, резко развернулся и зашагал прочь.
Люба осталась одна.

Топор

Дом снова был мертв. Правда, теперь его безжизненный лик как будто улыбался Любе понимающей, страшновато-лукавой улыбкой.
В остальном же она словно вернулась на семь лет назад.
– А где же ваш муж? – спрашивала через забор госпожа Федосевич.
– Умер, – просто отвечала Люба, зная, что та, все равно, ни черта не расслышит. А расслышит – не поверит.
Люба сознавала, что ее детская мечта сбылась самым жестоким для нее самой образом. Но сожалеть было стыдно, а роптать – не перед кем.
Слова матери, что ее земная жизнь также будет недолговечной, мало тревожили Любу, но все ж не давали о себе забыть.
Единственным собеседником был внемлющий, но безмолвный Трунь, единственной отрадой – летнее небо, которому все и всегда казалось нипочем.
Люба подумывала высадить под окном пионы.
Это случилось ночью. Ей привиделись морды друзей. Друзья звали.
Люба проснулась и, не дожидаясь рассвета, сразу же отправилась в путь.
Полулось ждал ее на опушке, в нетерпении роя копытами землю и яростно фыркая сквозь человечьи зубы.
Они снова понеслись по полям и тропинкам.
Едва увидев вход в пещеру, Люба все поняла: кто-то разбил и разобрал кирпичную кладку. Внутри исчезли два сундука из пяти, а также запрестольный крест и ваза из малахита.
На ближайших стволах Люба заметила сделанные топором зарубки, указывающие путь.
Те, кто это сделал, должны были вернуться уже завтра. Им стоило оказать достойный прием, пусть даже никто из них, по большому счету, ничем сознательно не провинился перед Любой.
«Погляжу сначала, что за люди…»
Друзья были рядом – Люба велела им перепрятать сокровища и затаиться в чаще. Она сидела под кустом лещины, слушая шелест ветвей и вздрагивая от предрассветного озноба.
Ждать пришлось долго. Лишь к середине следующего дня до ее слуха долетели человеческие голоса.
По заросшей тропе к ней приближались больше десятка сельских мужиков. Кто-то шел пешком, кто-то ехал на коне. Позади, ломая кустарник, с горем пополам тащились три телеги. В них никто не сидел, очевидно, боясь перевернуться.
Люба отряхнула платье, приосанилась, взяла в руки суковатую палку, чтобы добавить себе некоторого комизма.
– А это ешшо кто?
Ехавший верхом впереди всех седоватый бородач в черном картузе нахмурил брови и косо взглянул на другого всадника. Тот присвистнул.
Люба заметила, что тот второй был явно нечета остальным:  клетчатый городской костюм, желтые краги, совершенно лысая, гладкая, как бильярдный шар голова и усы-перышки.
– Заблудились? – улыбнулся усач.
Он ловко спрыгнул с лошади, видимо ожидая, что Люба кинется ему на грудь и разревется.
– Это моя пещера! – спокойно и смело возвестила Люба.
Лицо незнакомца вытянулось.
– О как!
Среди мужиков пронесся смех.
– Значит, ваша?
– Моя!
– И то, что внутри пещеры, надо полагать, тоже ваше?
– Мое-с!
– Хм! Вот так сюрприз…
– А ты докажь, что твое! – насмешливо подал голос бородатый. – Документ, может, какой при тебе есть? А то палку взяла – и все, значить, говоришь, твое! Ишь ты!
– Я нашла это место раньше вас.
Клетчатый сочувственно вздохнул и, приблизившись к Любе, ласково, но бесцеремонно, как мальчишку, потрепал ее по плечу.
– Недоказуемо, милая! Недоказуемо!
– Там до вас большой золотой крест был. А вы его забрали.
Усач на миг, кажется, смутился, но тут же отгородился лисьей усмешкой.
– Не было креста. Я вчера, правда, дома был – Сысоич со своими сюда одни ездили. Но кабы нашли крест, то показали бы мне. А, Сысоич?
Бородатый, не уловив сути его слов, тем не менее, охотно закивал.
– Там еще туканчик на камне мелом нарисован, – улыбнулась Люба. – Я нарисовала.
– Кто?
– Туканчик, птичка такая с большим клювом. Вот с таким, – Люба описала пальцем дугу от своего носа.
Это была чистая правда.
Собеседник изменился в лице и начал озадаченно теребить свой правый ус.
Люба поняла, что вчера он уже побывал в пещере и все прекрасно видел сам.
– Ну, положим, что так. И что же вы будете делать, если мы… без вашего дозволения войдем туда? И все заберем?
– Буду драться! – звонко и озорно объявила Люба и потрясла в воздухе палкой.
На сей раз мужики расхохотались по-настоящему. Сысоич даже выронил изо рта самокрутку. Какой-то патлатый парень, гогоча, сделал Любе непристойный жест.
– Нет, так у нас ничего не выйдет, – усач покачал головой.
– Да чаво с ней разговаривать, Павел Максимыч! Дайте, я ее – того…
– Погоди, Сысоич, погоди!
Люба встала между пришельцами и входом в пещеру, самоуверенно улыбаясь и держа палку наготове.
– Ха-ха-ха! – мрачно произнес Павел Максимыч. – Ну-ка, давай отсюда! Давай-давай!
Он схватил Любу за правую руку, явно опасаясь, что та его стукнет, и начал энергично оттаскивать ее в сторону. Люба упиралась.
– Драться она будет… В твоем положении, г-голубушка, кричать – и то больше толку! Ну-ка…
Он с силой рванул Любу, и та упала на землю, чуть не разбив себе лицо о корявый ствол.
– Пардон!
Люба вскочила на ноги. Слетевший с ее плеча невидимый Трунь грозно зашипел на хама, но тот не обратил внимания, приняв его голос за какую-то лесную птицу.
Она овладела собой. Трубить атаку было еще рановато. Кроме того, ее сильно смущало, что Павел Максимыч, в отличие от всей остальной своры, точно имел в обществе существенный вес.
«Его будут искать!»
Она метнулась к пещере и снова перегородила вход.
– Да что ты, дитя, в самом деле?! – вспылил Павел Максимыч. – А ну, отойди! Ты вообще кто такая? Откуда родом?
– Люба из Антипово!
– Люба… Любонька, душа моя! Тебя же наверно родители обыскались. Сидят дома, плачут. Тебя каким лешим сюда занесло-то вообще? Тут окрест никакого Антипово нету, я эти места знаю с малых лет.
Люба не ответила. Павел Максимыч поманил ее пальцем.
– Поди-ка сюда! Поди, не бойся.
Люба шагнул к нему, искоса поглядывая на мужиков.
– Мы с тобой, как видишь, все еще по-доброму. Значит так…
– Почему на «ты»? – с вызовом спросила Люба.
– Ну… Хех! Да ради бога! Я с вами хочу быть добр и честен. Значит так, вы арифметику разумеете? Дроби, проценты знаете?
Люба деланно помотала головой.
– Папенька запрещал учебник в руки брать. Говорил, не девичье это дело.
– Вот темнота! Смотрите.
Он поднял с земли прутик и очертил на жиденьком песке у входа в пещеру едва заметный кривой круг.
– Вот, это как бы такой пирог, для нас для всех. Вам, как нашедшей клад, я готов отрезать – вы поймите, это очень щедрая доля – вот столько.
Он что-то небрежно чиркнул на песке.
– Пятнадцать процентов! Никто из моих столько не получит. Моя же доля будет, соответственно, процентов тридцать. Остальное – трудовым людям. Сысоичу пять. Всем остальным по два-три. Чтоб телку или кабанчика могли себе купить. Ну, или в кабаке прогулять – тут дело личное. Справедливо?
Люба неуверенно кивнула.
– И домой вас отвезем. Только надо будет этот вопрос решить с оценщиками, чтоб не ошибиться. Переправим все в Москву, переведем в деньги, и выпишу вам вашу долю чеком. Пятнадцать… Двадцать процентов! Этого вам на всю жизнь хватит!
Люба улыбнулась и ничего не ответила.
– Ну что, по рукам?
– Хм…
– Двадцать пять процентов! Все! Больше вам никто не предложит!
– И… н-не обманете?
– Ни в жизнь. Богом клянусь!
– М-м… Ладно… коли так…
– Лапушка моя!
Павел Максимыч горячо стиснул ей руку и кликнул мужиков.
Они зажгли керосиновый фонарь и зашли в пещеру.
Зная, что будет, Люба с трудом сдерживала ехидный оскал.
Грот был пуст. Лишь на камне красовался нарисованный мелом носатый тукан.
– Что за черт… – пробормотал Павел Максимыч упавшим голосом.
– Э-э! Да тут… всё повынесли!
Хозяин, Сысоич и все остальные, ошарашено шепчась и сквернословя, перевели взоры на Любу.
– Где… всё? – прошептал Павел Максимыч, жутко тараща глаза. – Где добро?! Сучка антиповская!
Люба развела руками.
– Ты что, в игры с нами решила поиграть? Тебе кто помогал?
Он взял Любу за воротник и тряхнул так, что ее зубы клацнули.
– Блаженную из себя корчит!
Среди мужиков стал нарастать угрожающий рев. Люба шепнула Труню, чтобы не смел себя выдать.
– Куда сокровища дела, а?! Проститутка! Отвечай, ни то пристрелю!
Люба молчала, чувствуя, как пылают ее щеки.
– Где три сундука?! Все остальное где?!
– А ну, барин, дозвольте-ка мне! – мозолистая лапа Сысоича сжала Любино предплечье. – Щас мы с нею поговорим… Как полсотни горячих всыплю, так и запоеть! Ух, запоеть!
– Кнутом ее, кнутом! – заорал какой-то плюгавый и кривоногий, с жидкой бороденкой. – Щас кнут принесу!
– Убьешь! – фыркнул Павел Максимыч, доставая флягу со спиртным.
– Да, кнутом – это и опосля можно. А сперва – нагаечкой, ласково!
Сысоич притиснул Любу к стенке грота, одним движением разорвал на ее спине платье и вынул из-за пояса, пропахшую конским потом и кровью его старухи-жены, нагайку.
Толпа разразилась одобрительным гулом.
Люба поняла, что звать друзей самое время. Но что-то остановило ее. Словно ей отчего-то вдруг по-настоящему захотелось упиться болью и стыдом. А, может быть, дать им всем последний шанс…
– И-эть!
Будто каленая бритва рассекла ей спину. Люба заверещала, не слыша своего крика.
Сысоич отвесил ей четыре удара, прежде чем Трунь впился зубами ему в нос.
– А-а-а!!!
Он заорал, отплясывая на месте и размахивая руками, как на пьяной свадьбе.
Поднялся испуганный ропот. Тени на стенах замельтешили в свете скачущего фонаря.
– Чей-то с ним?
– Сысоич!
– Змея!
– Змея?!
Возникло столпотворение. Мужики пихались, озирались, подпрыгивали. Один, захвативший с собой колун (видно, чтобы разбивать крышки сундуков) чуть не размозжил с испугу голову Сысоичу, который продолжал выть и метаться, хватаясь за окровавленное лицо.
Тут же завопил другой мужик:
– Ай! Ай, черти!
– Тут гады ползают!
– Все вон! – скомандовал Павел Максимыч.
Он первый заспешил к выходу, но споткнулся. Перескочив через него, на волю бросился патлатый парень.
Он даже не заметил, как туша полумедведя преградила выход. Легкий удар – голова парня треснула, как грецкий орех.
Близнецы, с телами людей и головами волков, бросились на плюгавого кнутолюба и в пару секунд разодрали ему горло.
Коротышка поднял на рога какого-то деда в лаптях.
Очнувшись от боли, Люба поняла, что друзья пришли без приглашения. Спектакль разыгрывался в тоннеле, где мелькали тени, хрустела плоть и слышался истошный вой.
На полу опустевшего грота с чуть виноватым видом сидел Трунь, рядом валялись колун и керосиновый фонарь, который каким-то чудом оказался не разбит.
Когда Люба, рыча от злости, в порванном платье, с топором в руках вышла из грота, у нее под ногами лежали семь или восемь растерзанных тел. Оставшиеся в живых в панике удирали вглубь пещеры.
С ними был и Павел Максимыч. По крайней мере, среди трупов его не было, а сбежать через ближайший выход он бы ни за что не смог.
Один из лежащих дернулся и захрипел. Это был Сысоич. Люба с размаху раздробила ему хребет.
Они шли по тоннелю. Впереди – Люба. Кто-то из друзей услужливо нес для нее фонарь (все твари прекрасно могли видеть и без него).
«Они пришли сами! Я их не звала. Значит, они меня любят!»
От этой мысли сердце Любы радостно трепетало, и даже страшная боль позволяла о себе забыть.
В какой-то миг долговязый на лошадиных ногах бросился в какую-то темную нишу, выволок оттуда плачущего, окровавленного мужика и затоптал его копытами.
Из тьмы грянул револьверный выстрел. Пуля попала в полумедведя, но тот даже ухом не повел.
Люба прижалась к стене.
Еще выстрел. И еще. В огненной вспышке Люба мельком увидела перекошенное лицо и лысину Павла Максимыча.
Мысль, что он вдруг сможет добраться до противоположного выхода и спастись, придала ей сил.
Она дождалась, пока он расстреляет весь барабан, и, заорав: «Вперед!» бросилась на врага, занося топор.
Люба плохо помнила, что было дальше. Она сама зарубила ни то одного, ни то двоих. С остальными разделались друзья.
Павла Максимыча она приказала сожрать, когда тот был еще жив, хоть и захлебывался в крови.
Пещера навеки сменила свое название.

Кости

Едва вернувшись за полночь домой, Люба осознала, что вольна делать все, что угодно.
Судьба либо приговорила ее к расплате, либо благословила до конца дней. Так или иначе, в отпущенное время никто и ничто уже не смели преградить путь ее желаниям, ее тайным грезам, ее капризам и позывам.
Ночь была на исходе. Нужно было вымыться, прижечь исполосованную спину, выстирать и починить платье…
– Завтра ночью ступайте на могилу к Вадиму, – шептала Люба полумедведю (он с давних пор негласно считался вожаком). – Выньте его из гроба. Могилу засыпьте землей, так чтобы никаких следов. Мужа моего…
Она живо представила, в каком состоянии пребывают его останки.
– Уберите всю плоть, чтоб остались только кости. Мне нужен его скелет! Чистый и цельный. Как в анатомическом музее.
Это было самое волнительное свидание в ее жизни.
Люба боялась, что ее воля будет исполнена не в полной мере. Больше всего она страшилась увидеть что-то грязное, что-то еще подвластное тлению и распаду.
Она ненавидела мертвецов. Малейшая оплошность друзей, любой их недосмотр обещал разрушить ей настроение на многие дни.
Однако Люба уже давно догадалась, что друзья читают ее мысли, а не вдаются в смысл слов. Им было необязательно знать, что такое анатомический музей – сам образ в ее голове уже давал им исчерпывающее описание задачи.
К утру скелет лежал на кровати. Его не только идеально очистили от плоти («обглодали?» – невольно прикидывала Люба), он был, к тому же, тщательно вымыт, надраен воском и даже опрыскан какими-то чудными тонкими духами. Словно работали не корявые лапы болотных тварей, а руки опытного реставратора.
Сердце Любы ухнуло и заметалось, как лесная птица в сети. Воздух застрял в легких, кровь прилила к лицу.
Ее охватило бешеное желание, которое она, пока еще, совершенно не знала, как воплотить. Она еще никогда не знакомилась со скелетами…
Люба стиснула похолодевшие пальцы. Подошла к бывшему мужу, наслаждаясь его необычайным видом, а также тем, что с некоторой издевкой, можно было назвать чистотой и уязвимостью.
Череп с величайшим трудом чуть-чуть повернулся в ее сторону.
Люба вскрикнула, прижав руки ко рту.
– Ах… Ах-ха! Что вы с ним сделали?! – задыхаясь от восторга, спросила она рогатого коротышку, доставившего скелет в спальню.
Тот ожидаемо ничего не ответил и лишь благожелательно оскалил зубы.
Скелет был жив! Правда, сил ему хватало лишь на ничтожнейшие телодвижения.
Люба не сдержалась и, наклонившись, припала ртом к его навеки оголенным зубам.
– Теперь ты снова мой! – сладко прошептала она, глядя в черные глазницы. – Мой! Думал, от меня так легко сбежать?
Она захохотала, чувствуя себя абсолютно счастливой, притом нелепой и даже, кажется, пьяной. Хоть за весь вечер не сделала ни глотка вина.
– Ад бывает не только в царстве Люцифера, да, Вадя?
Она расцеловала на прощание коротышку, пожалела о том, что его нечем угостить: друзья принципиально обходились без пищи.
Потом, глотая слезы умиления, долго ласкала скелет и шепталась с ним. Она раскрыла ему все свои тайны, поведала все самые сокровенные помыслы, невзначай нежно припомнила былые обиды. Теперь с ним можно было делиться всем.
На следующий день, слегка поостыв, помня, что, при всей их близости, Вадим – всего лишь вещь, Люба заперла его в шкафу.

Свобода

На исходе лета Люба узнала некоторые подробности того, о чем все это время вспоминала, то с мстительным наслаждением, то с тошнотой и тревогой.
По пути на атниповский рынок, взор ее зацепил деревянный щит. Там между рекламой мясной лавки господина Собакина и какой-то на редкость пошлой антигерманской карикатурой на нее самодовольно глядело знакомое лицо с лысой головой и усами-перышками.
«С прискорбием сообщаем о пропаже близкого нам человека».
Это была вырезка из газеты.
Подлец носил фамилию Вельментьев и был помещиком в имении Мокрое Жиздринского уезда.
Люба дважды внимательно прочла объявление, потом содрала его и бросила в навозную лужу.
Ни близкие Вельментьева, ни родня убитых мужиков очевидно понятия не имели, куда на самом деле навострились будущие покойники.
«О, счастье…»
Люба вспомнила о сокровищах, которые теперь лежали в другом, более глубоком гроте.
О телах, которые друзья перенесли еще дальше и сожгли, сложив вместе, как поленья (керосиновый фонарь вновь оказался чертовски кстати).
«Делай, что хочешь, и будь, что будет!» – спокойно и даже весело подумалось ей.
Вернувшись в сентябре домой, Люба позволила себе полностью наплевать на бытовую экономию. Мир вокруг медленно, малозаметно, но верно погружался в какое-то темное болото, пахнущее гарью и тленом. Не насладиться тающими на глазах прелестями довоенной жизни было бы глупо.
Люба заказывала себе платья, покупала горжетки, туфли, перчатки. Захаживала в модные рестораны, где иногда пыталась флиртовать. На Блоковском «Балаганчике» она всучила одному, сильно очаровавшему ее актеру букет, с припрятанной в нем сторублевкой. Позволила какому-то белолицему фокуснику заворожить и поднять себя в воздух на вечере чудес.
Ей вдруг болезненно захотелось стать стройнее, по причине чего Люба купила себе жесткий корсет и впервые в жизни попробовала заняться (какой-никакой) гимнастикой.
Она ходила на курсы, выставки и собрания, жадно слушая биографии великих творцов и силясь понять, чем последний шедевр гения-футуриста отличается от пачкотни кота, вымазавшего лапки в краске.
Единственное, во что Люба абсолютно и точно не хотела вникать – это политика, которая в последнее время, словно кипящее варево из горшка, упорно и зло начинала лезть изо всех щелей.
Однажды в ее квартире затрещал зовущий к телефону звонок. Зная, что звонить особо некому, Люба с неохотой спустилась на первый этаж, где у парадной двери в деревянной будке надрывался аппарат.
Звонил Алеша. Как оказалось, этим утром Александр Петрович со свойственной ему элегантностью пытался шагнуть из окна, но затем обратил все в шутку.
– А разве я чем-то могу ему помочь? – ласково, но твердо спросила Люба. – Мне тоже тяжело.
– Он по тебе тоскует. Говорит, что хочет съездить в Антипово этим летом и надеется, что ты будешь там.
– В июле?
– В июле.
– Ладно… Постараюсь.
«Июль вычеркиваем», – решила про себя Люба.
Ей захотелось пожить на даче до середины осени, чтобы проводить взглядом хоть один крикливый караван гусей в усталом свете небес.
Все, кто был ей близок и дорог, ждали ее там.

Топфер в деле

Поезд с усталым шипением дотащился до станции и замер. Среди немногочисленной, высыпавшей на перрон публики, улыбаясь июньским лучам, из вагона вышел молодой человек весьма приятной наружности, с каштановыми волосами и тщательно запудренным следом от прыща на правой щеке. Он был безус, одет самым безукоризненным образом: модный летний серый костюм и мягкая шляпа, а в руках нес весьма вместительный кожаный походный несессер и зонт на случай дождя.
Вдохнув чуждый разуму, но приятный сердцу провинциальный воздух, джентльмен отобедал в харчевне (клопов в супе, к счастью, не обнаружилась, как и плесени на ломте хлеба). Затем направился в ямщицкую контору, где ожидаемо не оказалось ни одного свободного извозчика.
Стоя во дворе (сидеть после поезда уже не было сил) молодой человек от нечего делать принялся изучать расположившийся рядом на скамейке, да и на земле незнакомый люд.
Старик в подпоясанной светлой рубахе, с моржовыми усами и корзиной на коленях. В корзине, под куском ткани наблюдалось какое-то шевеление.
Женщина мещанского типа, в очках, с бесцветным лицом перелистывала, слюня пальцы, «Новый Сатирикон».
Парень, с перекошенным носом и шрамом на колючем подбородке, по виду, ни то уголовник, ни то переодетый дезертир (хотя в последнее время одно ничуть не мешало другому).
Мордастая баба в платке, с диковатым взглядом и болезненно пухлыми руками, которыми она зачем-то крепко стиснула сидевшего рядом трехлетнего малыша.
Поодаль на земле сидели какой-то нетрезвый всклокоченный оборванец и двое босых мальчишек. Кажется, один показывал другому трюк с камешком и монеткой.
«Что в корзинке у старика?»
Эти слова в мозгу джентльмена вдруг произнес невидимый экзаменатор, чрезвычайно схожий манерами с Шерлоком Холмсом.
«Что-то живое, но что именно? Утка, цыплята, щенок?»
Молодой человек присмотрелся к усатому и мгновенно потерял веру в себя.
Тот самый дедуктивный метод, казавшийся то ли новой вехой в развитии человеческой мысли, то ли просто эффектной выдумкой и интеллектуальным мошенничеством, вновь не желал ему служить.
Никаких зацепок.
«Кроме банальных выводов, что старик не нищ, что, вероятно, не из крестьян (мещанин или мастеровой?) и, скорее всего, живет не один…»
«Что в корзинке?» – сурово повторил экзаменатор.
Старик уловил взгляд джентльмена и стал взаимно разглядывать его из-под мохнатых бровей.
Юноша ощутил неловкость.
Раздавшееся из корзины квохтанье положило конец самоэкзаменации.
Джентльмен отошел в сторону и, прислонясь к забору, стал думать о другом.
Это было странное дело. Сперва он даже решил, что произошла ошибка. Уж чем-чем, а пропажей людей должна заниматься сыскная полиция, а не московское отделение военной контрразведки.
– Вот ты и поедешь, – лениво промолвил штабс-капитан Возилов, ткнув в подпоручика Генриха Эрнестовича Топфера сигарой.
– Я э-э… Ваше Благородие, это для меня… ч-честь!
Генрих Эрнестович просиял слегка казенной улыбкой, стоя навытяжку.
Первое настоящее дело!
«Мое дело!»
Он хотел задать один праздный вопрос, но успел себя одернуть.
Штабс-капитан, как обычно, прочитал его мысль во взгляде.
– Тебя не жалко.
Щеки подпоручика вспыхнули.
– Не вы этом смысле, – презрительно, но, все же, по-отечески тепло улыбнулся Возилов. – Не жалко твоего времени. И потом ты же, вроде как, на сцене когда-то играл – ну вот и явишь мастерство! Сам полковник Мартынов, в некотором роде, не чужд театру; так что справишься – я тебя перед ним распишу, как надобно. Выбьем тебе если не крест, так хоть георгиевскую медальку на грудь, за раскрытие особо опасной, ну скажем, ячейки… А может быть, и целой сети, чем черт ни шутит!
Это он, конечно же, подтрунивал. Ни в какую хоть сколько-то серьезную шпионскую подоплеку штабс-капитан не верил, а Мартынова, как поговаривали злые языки, боялся как огня.
Путь лежал неблизкий. Когда через какое-то время Генрих Эрнестович трясся в экипаже, предаваясь солнечно-щебечущему покою мирной дороги, мысль его витала далеко от предстоящих задач.
Сидевший на козлах детина в синем кафтане, с позволения «его благородия», пел про красных девиц и про солдатскую печаль, про вечерний звон и про сизого голубочка. Он явно был не лишен таланта, который следовало бы хорошенько отточить.
Генрих Эрнестович высоко ценил песенное искусство и уважал, как возвышенные романсы, так и творчество народных глубин. Одно его смущало: певец-самородок часто путал слова и, кажется, не всегда понимал их смысл.
– Ночь темна-а. На две мину-уты-ы. Но стена-а тюрмы-ы крепка-а…
– Постой-ка, братец! – весело окликнул его подпоручик.
– А?
– Как-как ты спел? Ночь темна… А дальше?
На этих минутах почему-то спотыкались все.
Вместо «Ночь темна. Лови минуты!» кто-то в народе пел «зови минуты», а кто-то «мои минуты».
– А чего, вашебродие? Как надо, так и пою: ночь темна на две минуты!
– Ну, так смысла ж нету в этих строках! Разве может быть ночь темна на две минуты?
– А чего ж…
– Того ж! Ночь – это половина суток. Какие ж тут две минуты, сам посуди! На две минуты стемнело, а потом опять рассвело? Не-ет! Знаешь, как там на самом деле поется? Ночь темна. Лови минуты!
– М-м…
– А в остальном я тебе, можно сказать, аплодирую стоя. Голос у тебя от бога!
Генрих Эрнестович трижды хлопнул в ладоши и заложил руки за голову.
– Эх, раздолье! Живописные у вас тут места! Да еще и погодка славная…
– Шутить изволите, вашебродие? – хмуро пробурчал извозчик.
– Что, извини?
– Шутить изволите?
– Ты с-сейчас о чем?
– Как это так: лови минуты?
– Лови минуты – все правильно! Ты со мной не спорь, я эту песню от начала до конца знаю.
– Как это, минуты можно ловить?
– Ну… Это, так сказать, образное выражение.
Извозчик недоверчиво хмыкнул и прищелкнул языком.
– Вы, может, думаете, что мы, простые, часов не разбираем? И что такое минута, нам неизвестно?
В голосе извозчика звучала обида и даже, вроде бы, мрачная злость.
– Помилуй!
Извозчик достал из кафтана часы и, раскрыв их, показал, подпоручику:
– Вот они, минуты! Их не словишь! Какой дурак будет петь: лови минуты?!
– Братец… Кстати, как тебя звать?
– Григорий!
– Григорий, вот ты меня послушай! Эту песню поэт Огарев написал, великий мастер слова. Ловить минуты – это как бы не в прямом смысле. Это метафора! Это означает: наслаждаться отпущенным временем. Человек сидит в тюрьме, ждет казни. И каждая минута для него бесценна, дороже золота! Понимаешь?
– М-м…
– Так что надо петь: лови минуты!
– А я те говорю, ночь темна на две минуты! – после недолгого раздумья грозно рыкнул Григорий.
Генрих Эрнестович выдохнул и всплеснул руками.
– О-о, господи! Так ведь смысла нет в твоих словах! Какая может быть ночь на две минуты, ну подумай ты!
– Ночь темна-а. На две мину-уты-ы…
– Ну пой, пой, как тебе заблагорассудится! Не хочешь учиться – ради бога! Вот он, русский народ, которому правда вовек не нужна!
Григорий замолчал и стал сопеть с присвистом, остервенело стиснув вожжи.
Сжатую до предела тишину нарушало лишь топанье копыт и шорох колес.
– Давай-ка обратимся к логике! – не выдержал Генрих Эрнестович.
Извозчик остановил экипаж и, схватив подпоручика за лацкан, выволок из коляски.
– Вот твои деньги, кровопивец! – заорал он, бросив на дорогу десять рублей. – Дальше сам иди!
Он прыгнул на козлы и, развернувшись, укатил восвояси.
– Оказия-с! – ошалело прошептал Генрих Эрнестович.
 «Идиот…» – констатировал голос в голове.
Подпоручик огляделся. Милая пастораль, как по злому волшебству, превратилась в серьезный источник затруднений. До села Мокрое было еще очень далеко, а без точного знания местности, добраться туда просто не представлялось возможным.
В воображении родилась жуткая картина. Вот он, подпоручик Генрих Топфер, до сих пор всего лишь младший наблюдательный агент, получивший в свое ведение первое настоящее дело и золотой шанс перескочить несколько ступеней карьерной лестницы, по собственной глупости потерялся в глуши, не нашел ночлега, был ограблен в сумерках ватагой сельских ухарей, и в одном исподнем, босой, с насморком и подбитым глазом кое-как вернулся на станцию, слезно прося дозволения дать телеграмму в Москву.
Он мучительно чертыхнулся. Потом, собравшись духом, быстрым шагом двинулся дальше по дороге.

Встреча

Люба замедлилась, чтобы дать господину в сером пройти подальше.
Встретить такого в лесу было все равно, что повстречать полуголого купальщика в фойе Большого Театра. Для дачника он был слишком претенциозно одет, равно как и для путника, за неимением средств, вынужденного идти пешком. Для попавшего в неприятность богача-автомобилиста – слишком легкомыслен. Для сумасбродного пейзажиста ему явно недоставало мольберта и кистей.
Как бы то ни было, ей стоило подождать, пока он, миновав монастырь, уйдет восвояси.
«Хотя куда это – восвояси, если там дальше лес, а потом одни луга? Наверное, шел от большака к деревне, но на развилке выбрал не ту тропинку?»
Любе захотелось выручить его, но как раз к этому моменту незнакомец окончательно затерялся в тусклой лесной зелени.

***

Генрих Эрнестович был готов выругать себя последними словами, но, все ж, не мог упустить шанс ознакомиться с обветшалым, поросшим травой великолепием русского православного зодчества.
Он обошел все, что осталось от монастыря, поднялся на башню и там, достав из несессера портативный «Кодак» с выдвижным объективом, принялся упоенно щелкать достойный кисти Поленова вид.
Стоило ему закрыть глаза, как пред ним возникала свекольно-красная от гнева физиономия штабс-капитана. Но, стоило открыть глаза, и он видел то, ради чего, на самом-то деле, и следовало, наконец-то, выбраться из Москвы.
Он отнял глаз от аппарата. С досадой подумал о том, что цветная фотосъемка, пока что еще не вышла из пределов фантастики.
Заметил перемену в погоде: солнце, безмятежно сиявшее весь день, куда-то скрылось.
«А ведь и гроза может быть…» – вдруг подумал Генрих Эрнестович, завидев в небе тучи.

***

Люба взяла увесистый чемодан и уже хотела идти домой. Но в этот миг где-то далеко закашляли и заворчали раскаты грома.
Славная погода, похоже, решила с музыкой отпраздновать свой уход.
Со стороны деревни наползали серые, отяжелевшие дождем бугры облаков. Ветер шумел в соснах и таскал за косицы березы.
Уже давно не будучи девочкой, Люба все же решила, как в старь насладиться светопреставлением из своего гнезда на вершине башни.
«По крайней мере, лучше, чем вымокнуть в пути!»

***

Генрих Эрнестович услышал шаги по винтовой лестнице и в глубине души по-мальчишески струсил.
Подниматься на эту башню вслед за ним было решительно некому. Его сверх меры богатое воображение тотчас нарисовало помешанного душегуба с ножом, какую-то старую страшную ведьму с костлявыми руками, а то и вовсе существо из иного мира, подстерегающее одиноких путников среди руин.
В несессере, помимо прочего, лежал заряженный «Галан». Носить оружие в багаже – верх глупости, но дрянные карманы, сшитого на заказ, новенького костюма не могли надежно вместить кособокий револьвер.
Подпоручик раскрыл несессер и запустил туда руки, как бы кладя на место фотоаппарат, но в любой миг готовый выдернуть оружие.

***

Люба вздрогнула и смутилась. Серый господин возник прямо перед ней.
– В-вы что, тоже грозу любите?
– Ах… да вот… – не менее смущенно выдохнул Генрих Эрнестович. – Поднялся сюда, хотел ландшафт… ну… запечатлеть. На пленку, то есть.
Ливень еще не начался. У Любы была возможность спуститься, взять набитый золотом чемодан и поскорее уйти. Но каким-то полуосознанным чувством она поняла, что незнакомец абсолютно точно поспешит за ней.
Понял это и Генрих Эрнестович.

Знакомство

Гроза все никак не рождалась. Они почти бегом спешили к дачам. Генрих Эрнестович, стараясь не пыхтеть и держать осанку, тащил тяжеленный Любин чемодан.
– Зря мы… Не успеем! – выдохнул он.
Люба раскрыла его зонт. С неба тяжело падали крупные редкие капли.
– Летняя гроза нечета осеннему ливню, – улыбнулась Люба. – Она добрая и теплая. Как… как чьи-то объятия.
– А вы как будто специально решили уф-ф… под дождь попасть!
– Ну…
– А как же молния? Ведь если на открытом месте, то и убить может!
Молния бомбой взорвалась над их головами, обрушив на них шумный и почти непроглядный водяной вал. Зонт тут же сложил полномочия. Они вымокли до нитки, а шляпа подпоручика смешно обвисла, как у героя гротескной кинокомедии.
– Я думал, такие ливни… только на Кавказе бывают!
– Что-о?
– Здорово льет, говорю!
Когда они, незадачливые, мокрые и веселые, таки добрались до дома, Люба не могла не пригласить своего незваного рыцаря высушить вещи и выпить чаю.
– Что ж у вас там, в чемодане, хотел бы я знать? – уже в третий раз изумился Топфер, разминая скрюченные пальцы. – И как же вы намеревались нести его сами?
– Мы разве не живем в новом веке, когда женщина может все? – усмехнулась Люба, изящно проигнорировав первый вопрос.
Она разожгла в печи огонь. Подыскала для гостя старый, еще дедушкин халат, с заплатой на локте, и переоделась сама.
О том, чтобы его куда-то отпустить до следующего утра не могло быть и речи. Да и Генрих Эрнестович явно устал с дороги и был, кажется, растерян.
– Вы куда-то шли?
– Д-да. Точнее, не шел, а ехал.
– И куда?
– В Мокр… В имение одно. О-ох… Вы бы знали, в какую комедию я попал! Извозчик, негодяй, обсчитать пытался – ну я и…
– Люба! – как бы между делом улыбнулась хозяйка.
Генрих Эрнестович вдруг понял, что ему совершенно нечего от нее скрывать.
Он представился своим настоящим именем и даже почти не солгал насчет своей профессии. Правда сказал, что служит в полиции.
Они сели пить чай, который Люба впопыхах очень скверно заварила.
Правда, в доме, еще с лучших времен, оставалось красное вино.
Генрих Эрнестович в самых общих чертах поведал Любе о деле, которое взялся расследовать. Совершенно не заметил тень, упавшую на ее глаза, едва он упомянул, что пропавшее лицо – помещик, и что исчез не он один.
– Когда, вы сказали, это случилось? – переспросила Люба.
– Год назад. Прошлым летом.
– Хм! Не поздновато ли?
– А дело в том, что лишь недавно всплыли некоторые подробности, которые… В общем, прежде это дело было в ведении местного земского исправника. А теперь подключили политический сыск. Такие уж времена…
– Вы сыщик!
– Так точно-с!
– Хах! Шпионов ловите?
– Не-ет, это не по моей части. Хотя разное случалось…
Они постепенно осушали бутыль, и Генрих Эрнестович все смелее и все цветастее расписывал Любе свои похождения и заслуги: раскрытие зловещего террористического ордена «Белиал», чуть не стоившее ему жизни, поимку гениального мошенника и отравителя по кличке Доктор Морт (тоже ценою огромного риска), не менее опасное и захватывающее спасение дочери французского дипломата из рук похитителей в Константинополе накануне войны.
Любе нравились эти детективные истории (притом, что вряд ли хоть одна из них была правдой). Нравился и сам Генрих Эрнестович. Это была на редкость живая, не отравленная цинизмом времени, любящая жизнь и мир вокруг, в чем-то по-детски трогательная натура.
А еще он был умен (в самом безопасном смысле слова), приятен внешне и, что особенно ценно, менялся от алкоголя только в лучшую сторону.
– А как же турки вас после всего этого пропустили через границу?
– Пришлось загримироваться: сделали из меня эдакого пожилого бородача с орлиным носом. А с документами помог наш вице-консул.
– О-о…
– Но, конечно, могли и взять! Тогда – казнь.
Генрих Эрнестович хотел подпереть лоб рукой, но уронил голову, чуть не опрокинув пустой бокал, и понял, что с него хватит.
– Любовь… Л-люба, сердечно вас благодарю! Вы меня… спасли!
– Рада знакомству с вами.
На часах было уже за девять, и Люба предложила гостю пройти в спальню. Конечно же, в одиночестве.
Она пожалела, что давно уволила служанку, которая могла бы оказать ему более подобающий прием. Дома, как назло, царил несвойственный Любе кавардак.
«Слава богу, что хоть нет Карловых!»
Она ничего не рассказала Топферу о своем вдовстве. То, что он был сыщик, шедший, сам того не ведая, по ее следу, Любу почти не встревожило. Такой «сыщик» не нашел бы даже свой собственный потерянный носок!
Проснувшись посреди ночи в тошноте и с каменной головой, Генрих Эрнестович сел на кровати, растер онемевшее лицо ладонями и сдавленно замычал от стыда.
– Сволочь! Ротцназе!
Он стиснул кулаки, заскрипел зубами и с размаху дал себе пощечину.
К глазам подступили слезы.
– Опять! Господи… Что я ей наплел! Она же… Конечно, она все про меня поняла! Хвастун, пьяница, враль! Фанфарон! О-о, г-господи! Как я мог?! Наверно, подумала, что я и про службу в сыске тоже врал! А я и врал. Я ведь ни черта не полицейский! Жандарм, шпик… Признаться стыдно!
Он с ненавистью уставился в небольшое зеркало над комодом.
Врезал себе по лицу еще. И еще раз.
– Кто тебе позволил вообще с ней трепаться?! Фердамте думкопф! Идиот! Еще раз напьешься…
Генрих Эрнестович был писателем. Приключения, о которых он поведал Любе, вышли из-под его пера. И главным их героем был он сам, только под другим именем.
Ни одно книгоиздательство не взяло его повести в печать, а друг по училищу долго хихикал над неказистостью сюжетов и посоветовал Топферу поупражняться в любовно-эротическом жанре.
Генрих Эрнестович еще долго ругал себя на разных языках. Потом проспал до полудня, встал разбитый и, изумляя Любу своей хмурой немногословностью, безо всякого завтрака, засобирался в дорогу.
– А мы еще с вами увидимся? – робко спросила Люба.
– Э-э да. Конечно… конечно, увидимся! Я запомнил, где вы живете, – Генрих Эрнестович тепло взял ее за пальцы, но так и не решился поцеловать руку. – Как только будет время и возможность, непременно к вам приеду! Вы здесь до какого месяца?
– До октября.
– Прекрасно! В сентябре я свободен.
– Буду ждать!
Он вышел за калитку. Люба помахала ему вслед.
Один из деревенских согласился довезти Топфера на дрожках за три целковых, и очень скоро Генрих Эрнестович снова был в деле. Правда, костюм его был уже несвеж, туфли покрылись пылью, а самомнение изрядно поистрепалось.
При этом, будучи с детства болезненно честным (хоть и с вольной фантазией), он уже твердо знал, что не сможет забыть свое обещание. Исполнить – как карта ляжет, но забыть – уже нет.

Провал

Дело об исчезновении Вельментьева не обернулось для Генриха Эрнестовича ни оглушительным успехом, ни экзаменом на хитрость и ум, ни страшным приключением в духе тех, о которых он так любил писать.
Жена и теща пропавшего, с коих все и началось, то ли были слишком тупы, то ли заподозрили в Топфере, представившемся корреспондентом «Нового времени», засланную ищейку и стали водить его за нос.
Известно было лишь то, что после бесследного исчезновения помещика они через вторые руки продавали явно не свои антикварные вещи и старинные червонцы, за что на них, в конце концов, донес бывший дворецкий.
Однако никакого состава преступления в их действиях не было. А для обыска Топфер не имел ни ордера, ни полномочий.
Генрих Эрнестович не выведал у них каких-либо новых фактов о судьбе Вельментьева и о его прошлом. Ничего не смог выяснить и о предполагаемой связи между ним и схваченным накануне германским агентом, через которого революционное подполье в ряде губерний уж год, как получало усиленное финансирование.
То, что помещик и его люди отправились за неким кладом, ни от кого в Мокром не было секретом (в отличие от тайно переправленных ночью в усадьбу двух сундуков с добром). Однако никто, само собой, понятия не имел, куда именно они держали путь. Возможно, кроме помещика и пары его ближайших верных лиц, этого не знали и сами кладоискатели.
Об их судьбе ходили самые темные слухи. Одни шептались о проклятом болоте, где много лет назад какой-то безумный купец утопил своих дочерей. Другие судачили про недобрый глаз тещи Вельментьева, наславший на него беду (бельмо у тещи было, и правда, знатное!)
Кроме того, в округе поговаривали о каких-то страшных ночных ни то лиходеях, ни то чертях или оборотнях. Двое пастухов якобы видели их ночью издалека. А в полях по утрам иногда находили задранных и выпотрошенных коров и овец.
В земской полиции считали, что речь может идти о воровской банде, наряжавшейся чертями, чтобы нагонять страх. Правда, эта банда пока ничем себя не проявила по части убийств и грабежей, а уничтожение скота вполне могло совершаться дикими зверьми. С этим, однако, не соглашались сами крестьяне. По их словам, скотину убивали с чуждой даже зверю жестокостью, а главное: убивали ради удовольствия.
– Похоже, банда действительно существует. Но банда ли это? – размышлял вслух Топфер. – И не связано ли ее появление с истинными мотивами Вельментьева?
Догадываясь, по сумме сведений, что пропавшие искали знаменитый клад графа Ростопчина, Генрих Эрнестович не исключал, что целью помещика были вовсе не сокровища. Недаром в документах московского градоначальства значилось, что помимо денег и имущества, Ростопчин где-то припрятал вывезенные из Москвы архивы. Чем бумаги столетней давности могли заинтересовать германцев и их союзников, Топферу еще только предстояло узнать. Были ли это списки членов тех самых тайных семей, поколениями осуществлявших шпионскую деятельность в Европе? Если так, то Вельментьев, очевидно, рассчитывал продать их врагам России за щедрое вознаграждение.
– Но кто-то его подстерег. Возможно, те самые «ночные черти»… Возможно, это конкурирующая организация! – рассуждал сам с собою Топфер, записывая в блокнот строящуюся в мозгу конструкцию. – А то, что они рядились якобы в чертей, может иметь чисто практическое объяснение! Вероятно, Вельментьев и его помощники нашли-таки вход в то самое подземелье. Как убить такое количество людей самым быстрым и безопасным для себя способом?
В памяти юного сыщика всплывали рассказы вернувшихся с фронта о чудовищном новом оружии, которое начали применять немцы: ядовитых газах.
– В тесной пещере достаточно открыть баллон с хлором или фосгеном, чтобы задохнулись все. А сами убийцы, очевидно, надели противогазные маски и защитные плащи. В таком виде издалека они, конечно, покажутся какими-то чудищами! Ха-ха! А коров потрошили специально, чтоб отпугнуть от этих мест суеверный люд. Точно-с! Именно так, доктор!
Эти слова были адресованы взятому во временное пользование коню, которого Генрих Эрнестович  (конечно же, тоже на время) наградил фамилией Ватсон.
Конь дернул ухом и продолжил щипать траву.
– А вот найти саму пещеру – это отдельная задачка…
Вскоре Генрих Эрнестович  понял, что без услуг опытного топографа и спелеолога, знающего разветвления карстовых пещер в Московской и близлежащих губерниях, сделать это не представляется возможным.
Он поспешил в Москву, где ему сообщили, что его версия полный вздор, что существование тайных семей – пустая мистификация, а связь Павла Вельментьева с германской агентурой уже опровергнута.
– Съездил в деревню, и будет! – усмехнулся Возилов.
Генрих Эрнестович пал духом. Как-то незаметно и чуждо мимо него пролетало лето. Как-то тупо, серо и бессмысленно шла, вдруг осточертевшая до колик, подлая и почти неопасная служба. Он не просто упустил свой шанс. Этого шанса ему никто не собирался давать, по той же причине, по какой вращающему винт никогда не дадут сесть за штурвал аэроплана. Впереди была только вонь прокуренных кабинетов, грязные подворотни, кипы бумаг, ржавый стон тюремных дверей, начальственные насмешки и хождение по струнке…
В сентябре, получив недолгий отпуск, Топфер понял, что должен увидеть Любу. Это было ясно, как день. Ради этого стоило продолжать жить.
Он должен был встретиться с нею, чтобы…
«Чтобы исполнить обещание!»
Лишенная шарма, странноватая, отнюдь не наделенная красотой Афродиты, она завоевала его мысли. Почему – он сам не знал.

Признание

Любе приснилось, будто Топфер преподнес ей букет алых роз. Она принялась жадно есть их, потому что розы были на вкус, как сливочный крем. Она подняла глаза на Топфера, испытала неловкость от того, что лицо ее было сплошь вымазано красным, и увидела, что от любимого остался лишь один скелет, с повисшим на нем, как на вешалке костюмом.
Все утро и весь день Люба не находила себе места. За окном зло моросил сентябрьский дождик, и дул ледяной ветер. Осень вступала в свои права, спокойно и безжалостно сдирая с природы летний наряд.
Выйдя в пятом часу за калитку, Люба вдруг увидела приближавшееся к ней на извозчике знакомое лицо.
– Генрих Эрнестович!
Она не смогла сдержать счастливую улыбку и чуть не обняла его.
– Люба, здравствуйте! Вот – приехал, как только смог!
– Идемте в дом, холодно!
Они сели пить чай и Люба тут же принялась расспрашивать его о том, как продвигается дело.
Генрих Эрнестович охотно поделился с нею своими версиями, конечно же, при этом опустив их полную фактическую несостоятельность.
Люба артистично ахала и качала головой.
– Ну и ну! То есть вы считаете, что их убили ядовитым облаком?
– Я вполне допускаю этот вариант.
– Но пещеру, где это случилось, вы так и не нашли?
– Пока еще нет. Не все сразу!
Люба кокетливо пригубила чай.
– Мне нравится, как вы рассказываете. И, как вы это называете, ваша дедуктика…
– Дедукция.
– Очень интересно!
– Это логический метод рассуждений, который не я придумал. Но спасибо! Я пытаюсь учиться у книжных кумиров: Холмс, мсье Дюпен…
– А что до банды чертей – мне кажется, именно с нею вы, как раз, не ошиблись, – Люба хитро осклабилась. – Банда чертей – у-ух! От одного-то названия мурашки! Я про них тоже кое-что слышала…
– Правда? – загорелся Топфер. – Что именно?
– Совсем немного. Только то, что их иногда видели в потемках. Старухи в деревне шепчутся.
– Н-да… Вот, что меня убивает в нашем обществе, так это вязкость мышления и реакции! Уже полно свидетелей! В любой другой нормальной стране об этом бы знали на самом верху. А у нас… одни старики, да дети!
Люба всплеснула руками, как бы сожалея и печалясь за несознательный русский народ.
 – Близ Мокрого их видели мальчишки-пастухи, – продолжил Топфер. – А еще говорят, один сторож за ночь ума лишился – может, тоже из-за них. Не-ет, воля ваша, я готов побиться об заклад, что это никакие не бродяги в маскарадных костюмах! Возможно, это даже…
– Кто?
Генрих Эрнестович осекся и чертыхнулся, точно испугавшись полета собственной фантазии.
– Профессиональная боевая группа! Агенты-саботажники, ведущие подрывную деятельность на деньги Рейхсбанка! Отлично владеющие русским языком, прекрасно подготовленные и вооруженные, с поддельными паспортами и безукоризненной легендой у каждого. Днем – простые люди, ночью… Ч-черт возьми, мое начальство – ослы! Только вдумайтесь, Люба! Некие существа нагоняют страх на целые губернии! И это в тяжелейший час войны, когда в стране и так все очень быстро закипает. Врагу известны наши слабости: темнота, суеверия, первобытный народный страх перед лешими и домовыми. Нигде в Европе такого нет, только у нас – как этим не воспользоваться!
– А вы не верите в леших?
– Я? Да чушь, конечно, нет! А что, если эта группа – всего лишь пробный камень? А через пару месяцев их будут уже десятки?
– По-моему, вы нагнетаете! – засмеялась Люба.
– Нет… Ну а кто это, по-вашему?
– Мало ли кто…
– Шайка неизвестных в жутких костюмах, которых не интересует нажива? Которые передвигаются только ночью и, судя по всему, еще и мастерски заметают следы. Которые оставляют за собой зловещие знаки, с явным посланием: держитесь подальше! Кто они – эти, с позволения сказать, черти?
Глаза Топфера светились азартом, как у заядлого картежника за покерным столом.
– Черти, – пожала плечами Люба.
– Хех! Но кто они на самом деле?
– На самом деле они черти. Черти болотные.
– А-ах, вы опять… Ну, ладно. Шон гут! Мы живем в разных мирах: вы носительница мистического сознания, я агностик. Я приверженец фактов и доказательств!
– Ну а зачем чертям быть чем-то большим, чем просто черти?
Топфер расхохотался и признал, что против логики Любы у него нет козырных карт.
– Ладно! Останемся каждый при своем.
В тот же самый миг Люба ясно поняла, что должна раскрыться перед ним. Она должна была ощипать этого самодовольного павлина, задавить его своею правдой, чтобы он уже никогда и никуда не посмел от нее улизнуть.
Впрочем, она пока что сама довольно плохо его знала. Нужно было сымпровизировать, взять черта за рога, пойти ва-банк!
Когда Топфер ненадолго отлучился, Люба отыскала где-то позапрошлогоднюю газету и сделала вид, что читает в кресле.
– У вас чудный дом! – заговорил Генрих Эрнестович, возвращаясь в комнату.
– В Петрограде четырнадцатилетняя особа зарезала ночью своих приемных родителей и их сына, – негромко, как бы читая вслух, промолвила Люба. – Причина: отсутствие любви и уважения к сироте.
–  Э-э… О, господи…
– Ужасно, да?
– Конечно, ужасно. Убийство родителей!
– Приемных.
–  Да любых. Зачем об этом вообще писать в газетах? Криминальная сводка, на мой взгляд, должна быть более щадящей.
– По-вашему, она чудовище?
– М-м… Она? Конечно! Она, очевидно, психически больна. А кем был ее приемный отец?
– Адвокатом.
– Кошмар… Пригреть такую на груди!
Люба хмуро подняла на него взор.
– А если они давали ей все причины себя ненавидеть? Если они… ну, скажем, распоряжались ее имуществом и оскорбляли память ее покойного отца?
– Все равно, убийство не решение. Просто… А что случилось, Люба? К чему это… –  он потупился и сокрушенно покачал головой. – Простите! Я знаю, что… Я видимо, слишком озадачил и расстроил вас всеми этими ужасами. Я не имел права!
Люба отложила газету, первая полоса которой сообщала об успешном продвижении русских войск к Танненбергу двухлетней давности (великий дедуктик, разумеется, ничего не заметил).
– А вы сами никогда никого не убивали, Генрих Эрнестович? Вы же полицейский.
– Ни разу в жизни. Один раз стрелял в убегавшего подозреваемого. Но специально целился мимо.
Люба заулыбалась.
– Комара, правда, иногда могу прихлопнуть – и то, если укусит, хе-хе…
Лицо Топфера ответно расплылось в невольной и какой-то по-детски глуповатой улыбке.
– У вас, наверное, и родители живы?
– Да, слава богу.
– А хотите, я вас удивлю?
Люба встала с кресла, и недолго в задумчивости постояв, села за стол. Жестом предложила Топферу сделать то же самое. Так она ощущала большую уверенность.
– Я знала Павла Вельментьева. Это был очень плохой человек. Он собрал ораву каких-то мужланов и вместе они чуть не запороли меня до смерти.
Генрих Эрнестович разинул рот, словно у него в горле что-то застряло.
– Э-эм-м…
– Это не шутка.
Топфер захлопал глазами.
– Как? К-когда это случилось? Вы… вы были с ним знакомы?
– Нет, мы не были знакомы. Просто он решил, что я стою между ним и сокровищами. А потом… меня спасли. Те самые черти.
Генрих Эрнестович понял, что это не сон. Перед ним сидела непосредственная участница тех событий! Или…
«Сумасшедшая? Да, наверно, она сумасшедшая!»
– Люба, но… почему я должен вам верить?
– Я могу позвать чертей сюда, и вы с ними познакомитесь. Это не немцы и не бандиты. Это вообще не люди. Они мои друзья.
– Вы шутите!
– Нет.
«Не люди!»
Не люди – могло означать все, что угодно. Но меньше всего Люба напоминала человека, готового бросить угрозу на ветер.
– Я не верю вам.
– Погодите. Сидите здесь и ждите, вы скоро все увидите.
Топфер схватился за голову, как кокаинист, мучительно выходящий из еще недавно сладкого и пленительного дурмана.
– Но если… если так, если это правда… То в-выходит… это вы?!
– Да. Я велела их убить. Некоторых убила сама. Не я начала эту драку!
– Я не верю!
Он вскочил из-за стола.
– Сядьте! – рявкнула Люба.
И вдруг Генрих Эрнестович отчетливо понял, кто перед ним. И вспомнил, кто такой, черт возьми, он сам.
В голове промелькнул нехитрый приемчик, которому его научил один старший сослуживец.
Он сунул руку к бедру, словно там, в кобуре торчала револьверная рукоять и как бы, чуть-чуть дернул на себя.
– Госпожа… э-э фамилии не знаю…
– Утехина, – мрачно вздохнула Люба (она и сама не заметила, как расхотела быть Карловой).
– Госпожа Утехина! Я должен вас арестовать! Если это была шутка, то крайне неудачная. Если нет – сидите смирно и мне… н-не придется в вас стрелять.
– Покажи пистолет! – потребовала Люба.
Показывать было нечего.
– А теперь ты послушай, – зло заговорила она. – Мои друзья рядом. Не вздумай бежать, это для тебя плохо кончится. Они бегают очень быстро. Сиди смирно, и я тебе все объясню.
– Я…
– Ты больше не полицейский, понял!
Топфер отчетливо представил, как через какой-то миг в комнату ввалится с десяток молодчиков, с финками и кастетами. Нужно было что-то делать, но что?
Он вскочил, опрокинув стул, и бросился к выходу.
Не успел он коснуться дверной ручки, как чьи-то мелкие, острые зубы и когти впились ему в щеку и в ухо.
Топфер взвыл. Он отодрал от лица какое-то существо и издал вопль, обнаружив, что сжимает в руке твердую, шевелящуюся пустоту.
Пустота тотчас превратилась в нечто между кошкой и ящерицей. Топфер в омерзении отшвырнул его прочь, и мелкая тварь, звонко шлепнувшись о стену, упала на пол. Люба заорала и кинулась к уродцу.
Генрих Эрнестович захлопнул дверь и вдруг понял, что дверь была не та. Он оказался в спальне!
– Дрянь! Паскуда! Иди сюда! – раздался снаружи яростный визг.
Топфер вовремя приналег на дверь – ее тут же начали сотрясать свирепые удары.
– Открывай! Я тебя…
Она вдруг перестала ломиться и куда-то заспешила. Топфер, воспользовавшись моментом, опрокинул на бок платяной шкаф, так что тот удачно перегородил дверь.
В тот же миг в дверь возилось и тут же выскочило, как клюв дятла, какое-то металлическое острие.
«Кочерга?!»
В образовавшейся дырке заерзал и заморгал злой, страшный глаз.
Снова удар. И снова. Четвертый, пятый, шестой.
Она самозабвенно кромсала филенку совсем непрочной, довольно тонкой двери.
– Сиди здесь, дружок! Никуда ты отсюда не сбежишь!
– Люба!
– Открой поганую дверь!!! – заверещала она в истерике, бросив кочергу об пол.
– Я ухожу!
– Не-ет! Не смей в окно! Мерзавец!
Генрих Эрнестович раскрыл окно и очень неловко вывалился из него прямо в какой-то колючий куст. Оставалось лишь благодарить бога, что все случилось не на втором этаже.
Он вскочил на ноги. Лихорадочно оглядываясь, бросился бежать.
Он ждал, что за ним погонятся, ждал, что прозвучат выстрелы. Но единственное, что летело ему вслед, были крики Любы из открытой двери:
– Дурной! Давай, беги-беги! Так даже веселее!
Он пробежал всю улицу. На перекрестке Топфер остановился, соображая, что все это время удирал в панике от одной единственной чокнутой особы. Позади не было никого.
Правда, он тут же вспомнил про жуткую тварь, прокусившую ему ухо.
«Что же это такое было?»
Настоящий офицер контрразведки вернулся бы туда и, применив силу, арестовал бы госпожу Утехину. Но ничего безумнее и страшнее этой идеи сейчас, темным холодным вечером, под бесконечно моросящим дождем, среди обезлюдевших дач невозможно было вообразить.
Подпоручик быстрым шагом двинулся к большой дороге, поминутно озираясь и убеждая сам себя, что Люба не преступница, а просто душевнобольная.
Он миновал небольшой пруд, за которым заканчивались дачи. Дальше не было видно ничего, кроме мглистой дороги, деревьев и бурьяна.
Топфер спокойно шел, но сердце продолжало колотиться, а в мозгу трезвонил ужас. Он был словно еда на блюде. Ночь тянулась к нему, как спрут сотнями невидимых щупалец, следила за ним тысячью хищных глаз.
В какой-то миг ему стало так невыносимо жутко, что он ударился бежать.
Замер. Впереди, приближаясь, ползло какое-то темное пятно.
Придя в себя, Генрих Эрнестович напряг зрение и понял, что это повозка с людьми. Он испытал колоссальное облегчение.
Навстречу ехала телега с крестьянином-кучером и каким-то пьяным в фуражке и расстегнутом кителе, оравшим похабную песню.
– Стойте, стойте! – судорожно дыша, заговорил Топфер. – Я…  Мне… необходима помощь, срочно!
– Ч-че те н-надо? – промычал пьяный.
– Прошу вас!
– Пше-ел отсюда! – пьяный попытался лягнуть его сапогом, как дворового пса.
– Просто… д-дайте мне проехать с вами!
– Вот я тебе щас дам проехать! – зло зашамкал старик-кучер, погрозив кулаком.
– Шпак! К-каналья штатская! – ревел, брыкаясь, пьяный. – По вр-рагу отецства – пли!
И в этот миг Топфер услыхал далекий топот. Топот стремительно приближался. Он был страшен, потому что не принадлежал ни человеку, ни лошади. Как будто медведь или африканская горилла.
Вдалеке замаячило что-то черное и быстрое.
Топфер с воплем побежал прочь. Позади испуганно заржала и заметалась лошадь.
Он слышал, как нечто врезалось в повозку. Обернулся и увидел, как оно могучими лапами отшвырнуло в канаву телегу, с сидевшими в ней.
А потом реальность распалась на отдельные бессвязные осколки.
Монстр-громадина, с лапищами и горящими глазами. Еще монстр, с такими же глазами, но длинноногий и худой. Бьющаяся и ревущая, лежа на боку, лошадь в хомуте. Ее кто-то грыз. Пар в лицо с запахом лесной гнили и болота – это их дыхание. Грубые лапы. Его схватили и понесли. Сперва медленно, а потом с такой безумной скоростью, что дорожные камешки, которые он видел, слились в мелькающий поток.
Потом желтый свет из раскрытой двери. Злорадный смех Любы:
– Ну что, набегался? В подвал!
Он лишился чувств.

Мой!

Топфер очнулся от боли. Что-то трогало и царапало его щеку.
Перед ним сидела на коленях Люба, с пузырьком йода в одной руке и почерневшей марлей в другой.
– Во-от так… – мягко произнесла она. – Выспался?
Герних Эрнестович с трудом подавил приступ паники. Пошевелил руками и понял, что они связаны за спиной.
На плече у Любы сидело то самое маленькое чудище и внимательно разглядывало его большими страшными глазами.
– Это Трунь, – сказала Люба. – Мне кажется, вы оба должны попросить друг у друга прощения!
Топфер почувствовал, как его пробирает ледяная дрожь.
– Только не ори. Тебя никто не услышит. Если заорешь, я тебе рот тряпкой заткну.
Люба поднялась на ноги, закупорила пузырек и отряхнула платье.
– Все, все, все! Дыши ровно, не бойся. Никто тебя тут не тронет. Вот чашка, я тебе принесла воды. Я сейчас уйду и вернусь через полчаса. Ты… Генрих! Ты вообще понимаешь, что я говорю? Ума не лишился, нет?
Топфер, дрожа, покачал головой, плачуще сморщив лицо.
– Сиди тихо. Я тебя не стану здесь вечно держать, но свободу еще надо заслужить. К лестнице не приближайся. Ты их уже видел, они сторожат выход. Держи себя в руках.
Она поднялась вверх по лестнице и закрыла деревянную крышку люка.
У ног Генриха Эрнестовича стояла чашка с водой. Чуть подальше в блюдце горела толстая свечка.
Он вспомнил, что казаки в плену умели как-то пережигать огнем веревки. Ему это, конечно же, было не под силу.
Топфер сдавленно завыл, но тут же умолк, вспомнив предостережение своей похитительницы.
Он не мог поверить в происходящее. Ему казалось, он спит. Там на дороге огромная тварь отбросила телегу вместе с людьми! Потом принесла его сюда со скоростью автомобиля! И Люба…
«Кто она такая? Что ей нужно от меня?!»
Это были самые невыносимые полчаса в жизни Генриха Топфера. Он дрожал, задыхался, молился, ерзал по полу и сучил ногами, пытаясь встать, и все никак не мог, хотя на ногах не было пут. Потом, поняв, что вот-вот умрет от жажды, подполз на коленях к чашке и принялся высасывать воду.
Люк открылся. Люба снова спустилась в подвал.
– Ты должен стать моим мужем!
– А…
– Сегодня. Сейчас.
Люба тяжело вздохнула.
– Я не скрою, у меня уже есть муж. Но мертвый. Я вдова, но… не совсем. Наш брак никак не нарушит закон.
– Я… э-э…
– Ну что?
Люба глядела на него свинцовым испытующим взглядом, плотно сжав тонкие губы на каменно-неподвижном лице.
– У меня… н-невеста… есть…
– Другого найдет!
Топфер скрипнул зубами и истерично засмеялся, будучи в шаге от того, чтобы зарыдать.
– Ха-ха! Г-господи! Да вы что… Лю-Люба, вы с-с ума с-сошли? Да что я вам сделал, черт подери?!
Люба влепила ему неожиданно сильную затрещину.
– Вот дурной! – зашептала она. – Да ты же их видел! Я им велю, они тебя сожрут! И костей твоих никто не найдет. Ты не первый! Запомни: я всегда… всегда получаю, что хочу!
У Топфера потемнело в глазах. Кажется, он снова забылся, потому что Люба плеснула ему в лицо из чашки остатками воды.
Повисло гробовое безмолвие.
– Я…
– Что «я»?
– Я п-пр… Люба, я вас прошу! Я никому не скажу, клянусь! Отпустите! Я… я совсем не тот человек…
– Может, тебе деньги нужны? – с презрением спросила Люба.
– А?
– Деньги?
– Ах! А-а… Д-деньги!
– Деньги.
– Да-да! – Генрих Эрнестович бешено закивал от радости. – Деньги! У моего отца есть… Вы скажите, сколько вам нужно. Напишите ему письмо, и он вам все…
– Не мне! – заорала Люба. – Болван! Тебе деньги нужны?!
Генрих Эрнестович проглотил язык.
– Клад Ростопчина у меня на чердаке! Но это только часть. А есть еще множество кладов – мои друзья их отыщут в два счета, если прикажу! Тебе в жизни больше не надо будет работать!
Топфер заморгал и ничего не ответил.
Люба топнула ногой.
– Мне что, перед тобой еще на колени встать?!
– Люба…
– Кровосос! Минуту даю!
Генрих Эрнестович вдруг понял, что ему совершенно нечего больше делать, кроме как принять условия.
– Да. Хорошо!
– Соглашаешься?
– Да.
– Станешь моим мужем?
– Да!
В глазах Любы полыхнула безумная радость, но тут же погасла. Она сунула ему под нос кулак.
– Обманешь…
Она попыталась развязать ему руки, но не смогла. Выругалась, помогла Топферу встать и повела его наверх.
Он зажмурился от ужаса. Вокруг стояли чудовища, изобразить которых не додумался бы даже Босх!
– Не тронут, не тронут… – шептала Люба, держа его за плечо. – Генрих!
Она завела его в кухню и, достав нож, быстро перерезала злосчастную веревку.
– Генрих… Генушка, как тебя называть-то?
Топфер молча всплеснул онемевшими руками и потер запястье.
– Фух! Ну все… Сейчас мы с тобой выпьем чего-нибудь для успокоения. Ты не думай… Про свадьбу сегодня – это я тебе так…
Люба блаженно засмеялась, ища в шкафчике вино.
– Я сама сейчас как не в себе! Я-то боялась: вдруг упрешься, откажешься – что тогда? Пытать? Ха-ха-ха… Как же можно – пытать великого сыщика? Пей!
Она налила ему бокал.
– И дело ты почти свое раскрыл!
– Да уж… – выдавил из себя Топфер.
– Во-от! Сварю тебе ужин, а потом в кроватку спать. Нет, нет, ты не думай! Спать! Выспишься, утром все обдумаешь. А уж завтра вечером…
Люба залпом осушила свой бокал и, звонко расхохотавшись, взяла Топфера за обе щеки, глядя на него с абсолютным обожанием.
– Мой!

Продолжение следует...


Рецензии