Красная поляна
Деревня Буда-Люшевская, Буда- Кошелёвского района Гомельской области, находится в 19 км к юго-западу от Буда-Кошелёво. До войны было 165 дворов, 796 душ . К весне 1944-го немцы сожгли 63 дома — и это только в архивной справке, людей не считали, считали пепел. Сколько же из этих 796 не дожили до Победы и остались на своих пепелищах, под старыми яблонями, которые каждую весну упрямо продолжают цвести? Уже после освобождения района (в ноябре 1943 г.) сельсовет возобновил работу и начал восстанавливать деревни из пепла.
А ведь и через восемьдесят лет цифры не сравнялись. На 2004 год было 235 хозяйств и 625 жителей.
Мы празднуем Победу — это надо помнить. Но настоящая Победа наступит тогда, когда каждый сгоревший дом, каждая забитая палками душа, каждая баба Аня, заслонившая собой чужих детей, перестанут быть просто архивной строкой. Станут — нами. И тогда, может быть, цифры не понадобятся.
Рядом с центральной деревней Буда-Люшевская, на отшибе, стояла усадьба Красная поляна. Возникнуть она могла в период Столыпинской аграрной реформы (1906–1917 гг.), когда крестьянам разрешили выходить из общины и создавать собственные хозяйства. Кто побогаче — отруба брали (дом и хозпостройки оставались в деревне, а надел земли — за деревней), а самые крепкие хозяева и вовсе на отшибе селились. Вот и наш прапрадед выстроил усадьбу, не в деревне, а на своей земле, отдельно.
А как и когда появилось красивое название хутора уже и не узнать, но это не местечковый сленг. Я нашла топографическую карту 1939 года, где официально значилось – Красная поляна. Теперь можно гадать: А откуда пошло — уже никто не помнит. Старожилы по-разному называли: кто — «Красная поляна», кто — «Чырвоная». Может, от слова «краса», что значит «красивый». И правда, местность там была красивая — сады, берёзы, луга, особенно весной и летом, когда сады цвели. А может, уже после революции, в двадцатые годы, когда переименовывали на новый, советский лад. Кто ж теперь разберёт…
Хутор деда Панаса стоял среди цветущего сада. Говорят, когда он решил отделиться от семьи отца, дом ставили всем миром, по-старинному — толокой, когда и родня, и соседи помогали, никто не отказывался. Так и появилось наше родовое гнездо. Дом рублен был по-старинному: из отборных сосновых брёвен в замок, с остатком. На углах торчали концы — и красиво, и прочно. Помню, мы в таких углах , меж двух брёвен, часто «схованки» делали и ключи прятали. Сам дом был хоть и невелик, но добротен. Изба, срубленная в лапу, без лишних выступов, имела длину и ширину примерно по четыре с половиной метра. Внутри, справа у самого входа, почти всю стену занимала кормилица и грелка семьи — русская печь с добротной лежанкой и встроенной варочной плитой на 2 круга. Рядом с печью, в одном ряду, стояла железная кровать. Пространство было с таким расчётом, чтобы зимой каждый уголок прогревался. В красном углу висела икона с вышитым божником — бабушкина, ещё довоенная— семейная святыня. В простенке у окна притулился стол — клеёнчатый, но в праздники застеленный чистой скатертью, с маленьким телевизором, который для меня тогда казался окном в большой мир.
Была и холодная пристройка за стеной из брёвен потоньше – сенцы, защищавшая дом от ветра и стужи. В сенях, в конце ещё одна дверь — в кладовку. Это было особое царство. Там, в полумраке, пахло сушёными травами, зерном и вековой древесиной. В углу высился старый рундук, где бабушка хранила свои запасы. На стенах висели вёдра, коромысла. Но самое главное — там, с боку, прислонённая к стене, стояла лестница. Она вела на чердак — в мир, полный для меня тайн и сокровищ, где в одном огромном сундуке сохранились старые книги, учебники, тетради прошлых поколений и, перебирая их, я придумывала свои первые в жизни истории.
Вот таким был дом деда Панаса и бабушки Панасихи. Не богатый, но крепкий; не большой, но вместительный, согретый теплом лежанки и памятью рода. Дом, где каждый уголок был пропитан любовью и уважением к земле, на которой они жили. Много дождей прошло с тех пор, смывая и хорошее и плохое.
Бабушка моя — 1914 года рождения, а замуж вышла в 1933-м, первенца родила в 34-м. Хоть и не девка уже, а кликали все «молодайка» да «молодайка». Не в годах дело оказывается — в статусе. Молодой пришла в чужой дом, в чужую семью младшей снохой. Вот и ходила в «молодайках», да так и приклеилась кличка, до самой смерти. Иногда Панасихой величали, как никак жена Панаса. Уважали её и колхозе за работу- передовая доярка.
Что ещё помню: почти рядом с домом росла красивая высокая берёза, но после одного случая никогда не собирали с неё берёзовый сок. Грустный случай рассказала мама из своего детства. Рано утром во двор их просторной усадьбы, выползла огромная старая гадюка. Она выбралась на чистый, прогретый песок, свернулась в тугое кольцо и замерла, впитывая первые солнечные лучи. Вся её холодная серая чешуя была исписана четким, угольно-черным зигзагом, но стоило сделать хотя бы шаг в её сторону, как она недовольно приподнимала плоскую треугольную голову и издавала громкое шипение. Больше всего маме запомнился её взгляд: на фоне блеклого серого тела зловеще горели две маленькие красные точки глаз с узкими вертикальными зрачками — как у кошки. Этот леденящий, пристальный взгляд навсегда врезался ей в память.
Гадюку убили и закопали тут же, под корнями высокой, красивой берёзы, которая росла почти рядом с домом. С тех пор ту берёзу не тревожили. Считалось, что она стала змее могилой, а её сок теперь — не простой, не для людей.
Но был в этом и другой, глубинный смысл. Закопанная под корнями змея становилась оберегом — защищала дом от живых гадюк и хранила весь усадебный двор от лиха. В народе говорили, что мёртвая змея, схороненная на участке, надёжно охраняет двор. Так старая гадюка, принёсшая некогда страх, осталась навечно стеречь покой этого дома. Может, именно этой странной защитой в страшные годы войны семья выжила и сам дом чудом уцелел, когда каратели сожгли в Буда- Люшевской 63 дома. Время и запустение всё же взяли своё. Когда не стало хозяйки, а старую усадьбу разобрали на дрова - не стало и берёзы, оберегать было некого.
У нас на выселке было три колодца, и в каждом был свой вкус воды. Через дорогу, наискосок от дома, жила баба Аня, и колодец вырыли возле её ворот. Крутишь железную ручку, разматываешь цепь на бревне, и ведро медленно опускается. Малым тяжело было вытаскивать полное ведро — не дай бог упустить, грохот такой стоял — мама не горюй, но страшнее было наблюдать, с какой скоростью эта железная рукоятка крутится: попадёшься — покалечит. А вода была невкусная. Говорили — потому что выкопали рядом с сараем для животных. Другие колодцы, со вкусной водой, были далеко от нас.
В своё время Буда-Люшевская приросла деревней Подлипки, и стояла в окружении лесных массивов и болот. Постепенно леса вырубали, земли осушали и при мне там были плодородные поля и пастбища. А тогда, в войну, дорогу длиной 8км от Подлипки до Салтановки прозвали Вдовий шлях. По ней провожали своих мужиков на фронт. Многие с той дороги не вернулись. Так и осталась она Вдовьей.
По этой дороге дед Панас уходил на войну. Я представляю как изо дня в день бабушка и дети, мал мала меньше, выглядывали в окно — ждали, смотрели терпеливо на дорогу, по-домашнему — так, как умеют ждать в домах, где долго нет хозяина. Ждали.
Степанцов Афанасий Иосифович, 1905 года рождения, ушёл на фронт из родной Красной поляны, что на Гомельщине. Обычный крестьянин, хозяин, что незадолго до войны срубил новый, ладный дом на полдесятины земли — для себя, для бабки своей, для детей.
Воевал он в 44-й стрелковой дивизии, в 25-м стрелковом полку. Специальность — стрелок. Дивизия в феврале-марте 1944 года стояла в резерве под Ленинградом. В донесении, что пришло из 25-го стрелкового полка за 2 марта 1944 года - убито десять красноармейцев. Первым в списке стояла фамилия Степанцов Афанасий Иосифович. Все из одной дивизии, из одного полка. Все погибли в один день. Где — неизвестно. В бою ли, на марше ли, от снаряда или мины — донесение не уточняло. Просто: убит. В одном полку, в один день — десять человек. Десять семей, десять похоронок, разосланных по белорусским, русским, украинским деревням. Десять имён, навсегда вычеркнутых из жизни, но вписанных в списки безвозвратных потерь 2 марта 1944 года и похороненных в братской могиле у деревни Грызавино, г. Остров, что под Ленинградом, вместе с другими 256 бойцами.
05 января 1945года из районного военного комиссариата пришло извещение. В ней сообщалось, что Степанцов Афонасий Иосифович в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге проявив геройство и мужество погиб 2 марта 1944 года. Районный Буда-Кошелёвский военный комиссар капитан Савинков.
Эту похоронку отдали не жене солдата, а матери его. Та спрятала и не призналась. В деревне секретов не бывает. Наверно узнала, но свекровь — она и есть свекровь, не отдала... Чужая — она чужая и есть. Вот так и жили рядом на Красной поляне свекровь и невестка с 4 детьми погибшего сына. Мама обижалась на них, - Если бы похоронка была, семьям погибших и детям полагалась льгота на жильё и пенсия. Ни пенсии, ни жилья. Даже права назвать себя вдовой мать не могла.
Жизнь продолжалась. А Степанцов Афанасий Иосифович, двадцати девяти лет от роду, стрелок 25-го стрелкового полка в списках безвозвратных потерь остался навечно. Сегодня тишина на Красной поляне, где когда-то любили, ждали, ненавидели .
Была ещё одна тайна в нашей семье. Мама рассказала об этом, когда мне уже за пятьдесят было. Теперь и мне эта тайна покоя не даёт: почему, провожая сына на фронт, наша прабабка могла пожелать такое — «Чтоб ты не вернулся»?
За что она невзлюбила невестку ? За что внуков не жаловала? Покажет, бывало, пару леденцов,- мама рассказывала, -А за это просила принести из дома ведро картошки. И мы несли. Воровали из дома. Когда дело дошло до посадки — семенной картошки не осталось.
Сколько страданий в каждой семье. Напротив бабиного дома и тётки Маруси, доживал свой век давно заброшенный довоенный дом с разрушенным подворьем но прекрасно сохранившимся садом. По рассказам, тут жила одинокая женщина, которая в войну потеряла всех — мужа и троих сыновей. Так и доживала одна среди яблонь, груш, слив. Я, будучи подростком, пряталась в кроне одной раскидистой яблони, свила себе наверху удобное место и наблюдала свысока за жизнью хутора и ждала, когда баба Аня будет с дойки возвращаться.
Это я сейчас осознала — многого мы лишились, упустив возможность поговорить, расспросить всех о том страшном времени выживания, о том, как удавалось остаться людьми. Они не любили об этом вспоминать. У меня сохранились только крохотные обрывки тех страданий: из рассказов, воспоминаний мамы, тётушки, случайных прохожих…
Война разделила всех на своих и врагов. Вот что мама вспоминала,- Однажды баба срочно заставила всех нас укрыться на печке и приказала сидеть тихо, как мыши. В окно было видно, что во двор немцы идут. Один из них зашёл в дом. Огляделся. Спросил про старосту Демьяна. Потом подошёл к печке и резко отдёрнул шторку, увидел нас спрятавшихся на лежанке. Достал шоколадку и протянул. Никто не брал.
Тогда он повернулся к матери, надкусил и передал ей со словами:
— Матка… Kinder …и кивнул в нашу сторону.
Мама передала нам и разрешила поделить. Василь зашуршал упаковкой. Я видела, как немец достал карточку, показывал маме и тихо повторял:
- Meine Kinder. Meine Kinder.
Семья Свириденко Демьяна жила через несколько домов. Две дочки, хозяйство, дом — как у людей. В начале войны, когда пришли немцы, Демьян согласился быть старостой. Сейчас бесполезно гадать – почему? Может, думал — так детей сбережёт, дом сохранит. А может, и не так думал.
Хутор был на отшибе, до деревни пара вёрст. Тогда, в сорок первом, по всему району полыхали хаты. В каждой деревне был свой «урок». Жизнь на хуторе текла по-своему. Дворы, спрятавшиеся на отшибе, немцы не жаловали вниманием. Редко наведывались. Да, наверно, и партизан побаивались. Лес-то рядом, а в лесу — хозяева уже не они. Одним словом — Красная поляна. А если и наведывались — пара мотоциклов, беглый осмотр, тычки прикладами, сигарета в зубы — и дальше, до центральной усадьбы. Там, в центре села, они лютовали. Там ходили пьяные ватаги, там насиловали подростков на глазах матерей, там «коллекционировали» женские пуговицы как трофеи — отрывали с убитых, с повешенных, с кого уже не жалко. Такая вот память: мешочек пуговиц — и чья-то жизнь, чья-то боль. Сосед потом хвастался: гляди, сколько набрал. А женщины после войны, бывало, увидят такую пуговицу — и заплачут: может, её, может, соседки.
На хуторе потише было. Только иногда — собачий лай на ночной дороге. Да лязг у колодца, когда женщины поутру вытягивали вёдра с водой. Однажды по хутору разнёсся слух: пришли партизаны, собрался весь хутор, вывели всю семью Демьяна — жену его, двух дочек на улицу, чтобы вершить суд и расстрелять всех — как пособников по закону военного времени. За то, что старостой согласился быть. За то, что немцы хаты жгли, а он смотрел. Своя расправа короче.
Моя бабушка Аня тоже тогда стояла в толпе. Ей было около 30 лет, на руках — четверо детей мал мала меньше и в первые дни войны двойняшек родила, сберечь не смогла уже — к тому времени похоронила. И она решительно вышла вперёд. Не за Демьяна заступиться. За его жену и детей.
— Не дам детей тронуть. Моих сами растить будете.
Партизаны к её словам прислушались, грех за детей на себя брать не стали. Забрали только Демьяна. А патроны, говорят, пожалели — на окраине, где болота начинались, забили его палками. Без выстрела.
Жену его так и звали с тех пор — Демьяниха. Девочки выросли, получили паспорта, Нина уехала в город, а другая — Маня — осталась жить в батьковской хате, тут же на Красной поляне. Она забеременела от сына моей бабушки. Василь не женился на ней, уехал далеко на север, с собой не забрал, родилась дочка — Зоя.
Вот так породнились и стали двоюродными я и Зоя — через кровь Красной поляны, через страх, через ту самую тишину, когда палки бьют по телу, а выстрелов не слышно.
Тяжёлое испытание воспоминаний легло на плечи и взрослых, и детей. Мы вместе играли, всё помнили и всё чувствовали. Нас вырастали в атмосфере по принципу «так сложилось». Но она называлась иначе. Она называлась стыдом за чужой поступок и страхом — а вдруг я такой же? А вдруг во мне это тоже есть?
На хуторе жила ещё одна сложная, полная противоречий личность, Календра…. Старый, хромой, опирающийся на самодельный протез из берёзы — бывший полицай. Рассказывали: когда наши вернулись, его в штрафбат на передовую отправили, чтобы предательство кровью искупил. Он в первом же бою прострелил себе ногу. В медсанбате хирург сразу понял: выстрел в упор. Доложил куда надо и полноги до колена отчекрыжил — гангрена пошла. А потом Особый отдел за самострел добавил десять лет лагерей сверху. Так и вернулся к себе на Красную поляну: без части ноги, но живой. Работал в колхозе. Его недолюбливали, с ним не ссорились, но и своим не считали - по начальству ходил, на всех стучал. Как безногому инвалиду, выделило ему государство двухместную машину, ту самую, что в народе «моргуновкой» прозвали — малюсенькую, горбатую. Все соседи годами в очереди стояли, а ему — бесплатно. Так и жил: свой, с меткой, которую не смыть.
Однажды я спросила у бабушки:
- Календра — плохой?
Она долго молчала. Потом сказала:
— Вредный. Это иногда хуже, чем плохой.
Я поняла, когда повзрослела — можно согнуться — и выжить. Можно предать — и выжить. Можно продырявить себя — лишь бы не идти на передовую. И после этого можно продолжать жить — благодаря тем, кто не вернулся, не выжил. Жить рядом с детьми погибших… которые даже на инвалидку не имели права.
Война ушла, оставив после себя не только тишину над пепелищами, но и тяжелый, въедливый запах гари, перемешанный с горечью полыни. Уже после освобождения района (в ноябре 1943 г.) сельсовет возобновил работу и начал восстанавливать деревни из пепла.
Сентябрь 1946 года встретил Буда-Кошелёвский район не золотом листвы, а суровой былью — статистической и оттого еще более страшной. Цифры сухих сводок легли на столы сельсоветов тяжелым грузом: ровно через год после празднования Великой Победы, на первое сентября, в районе насчитывалась 81 семья, ютившаяся в землянках.
Землянка — это не дом. Это нора, вырытая в материке, с низким потолком, где утром оседает иней, а осенью глина сползает со стен липкими, холодными слезами. В ней трудно растить детей, в ней невозможно забыть войну, потому что сама землянка — дитя войны.Но каждое правило, особенно горькое, знает свое исключение. При Буда-Люшевском сельсовете такой «земляночной» нужды не было, а правда послевоенного лихолетья оказалась мудрее и человечнее. Почти маленькая деревня - 21 семья — целый посёлок,— жила на подселении. Люди, чьи хаты сгорели дотла или были разрушены, нашли приют в соседских избах. «Подселение» — это койка в сенях на троих, это угол за печкой для стариков, это лавка у окна для матери с младенцем, где чужие по крови люди становились ближе родни, деля последнюю картофелину и квадратные метры жилого пространства. Здесь не было землянок. Здесь было соседство.
Эта встреча была в конце 70-х. Я уже была не ребёнком, но и не совсем взрослой, но мне одной уже разрешали ездить к бабушке на Гомеьщину. Вначале поездка не была особенной, но та ночь в Салтановке вписала в мою жизнь ,,,,,,,,,,,,
В тот год август выдался знойный, но к вечеру уже тянуло сыростью. Я решила погостить у бабушки и привезти гостинец — полосатый пузатенький арбуз, который авоську тянул к земле и норовил выскользнуть из рук.
До Салтановки добралась последней электричкой из Жлобина. Перрон встретил лёгким холодом. Я поёжилась в своей летней кофточке. Плавно закрыв двери, вагоны медленно качнулись и плавно набирая ход укатили дальше, в гомельскую темень. До бабушкиной хаты — четыре километра, если прямиком через Перегрузку, кладбище и лес. Одной идти страшно.
Летом — волков нет, говорят. Но кто их знает, этих волков? Рассказов за лето наслушалась — мурашки по коже. А темнота начиналась сразу за последним фонарём . Боялась, что пойду — а кусты зашевелятся. Или не зашевелятся, а будет тихо-тихо, и вдруг — хруст. Сама своему страху подыгрывала, а он меня и загнал на железнодорожную станцию. Касса закрыта, кассирша ушла домой. Решила: буду сидеть до рассвета на станции. Станция маленькая, зато двери есть и ветра нет.
Фанерные сиденья выстроены в ряд — аккуратно, по-казённому. Присядешь на край — и сразу ёрзать начинаешь: неудобно, жёстко. Я пристроилась в углу, арбуз поставила у ног, обхватила себя руками — зябко. Августовский вечер уже не июльский, особенно когда сидишь без движения, а ветер гуляет в дверях.
Вокруг лампочки под потолком суетилась мошкара. Из окна смотрела чёрная шерсть ночи. Прикрыла глаза, но задремать не получалось. Протарахтела последняя электричка из Гомеля, на пороге стояла женщина. Она окинула взглядом меня, арбуз.
— Чего сидишь? — спросила просто, без любопытства. — Заночуешь тут — замёрзнешь. Или шпана какая привяжется. Это ж не Гомель, людей нет. А ты одна.
Я сказала про волков. Она усмехнулась коротко, по-своему:
— Волков боишься? Эх...
Я её узнала, возле клуба живет. Мы иногда в магазине встречались.
— Пойдём вместе, внучка Молодайки — деловито предложила она — Дам тебе кофту, а то посинела вся.
Я с радостью подхватила арбуз, и мы вышли в ночь. Сначала шли молча. Она — впереди, я за ней, едва поспевая, потому что она шагала быстро, по-своему, как ходят люди, которые привыкли не жалеть себя. Потом, когда фонари остались далеко, и нас обняла чернота, она заговорила.
— А ты знаешь, — начала она негромко, будто про себя, — тут сильные бои были. Немец нашёл партизан. Или партизаны немца — кто теперь разберёт.
Я шла и слушала, иногда перекидывая тяжёлую авоську с арбузом то в одну руку, то в другую. Пока шли, я успела согреться. Кусты по бокам дороги уже не пугали — уверенный голос женщины заглушал все мои страхи, а ноги сами подстроились к её шагу, и я полностью погрузилась в историю.
— Пришли они к нам, партизаны. Ночью, как сейчас. Постучали — тихо, но твёрдо. Я уже знала по стуку— свои. «Патроны нужны, — говорят. — Гранаты. На поле после боя много чего осталось. Немцы своих вывезли, а железо не тронули. Теперь ваш черёд, бабы. Живёлину твою не тронем. Только днём не суйтесь. Убьют.
Женщина замолчала. Слышно было, как по железке протарахтел товарный поезд.
— Мы не по своей воле ходили. Страх приказывал. Мужики-то на фронте: немцев боялись, полицаев боялись, старосту боялись. Могли донести соседи. Поначалу партизаны лютовали - приказывали оружие, патроны искать. А куда денешься? Не принесёшь — придут за коровой. Мы пошли тогда с твоей бабушкой, как стемнело, чтоб вернуться, когда комендантский час уже не такой злой и пока немцы и полицаи спят. Луну в ту ночь Бог дал хорошую — хоть иголки собирай. Ночь звездная, холодная, земля подмерзает. Нам было на руку. Все звуки, шаги, голоса слышны далеко. Шли, прислушивались. Шли туда напрямки, в обход Потаповки. До войны там грибных мест было много, местные полицаи это знали, но в леса не совались. Про тот бой много разговоров было. Громыхало не переставая так, что стёкла на окраине дребезжали. Стены домов дрожали. Дети плакали от грохота. Тогда из Салтановки несколько дней техника и машины с немцами ехали и ехали в сторону Потаповки, аж страшно было - детей прятали в погреба. Тогда сутки Лозовский лес громыхал. Обратно трупы фрицев вывозили на машинах и подводах в Салтановку. А отряд партизан тогда сумел выйти из окружения в другие леса, за железную дорогу поговаривали. А после того боя там столько осталось — снаряды, мины, патроны. Лес, считай, был усеян.
—А как же вы ходили по лесу, если партизаны всё заминировали?
— А мы по всему лесу не шастали. Нас предупредили где „сюрпризы“ для немцев. Шли по партизанской науке.
Мы дошли вдоль речки Липы до нашего леса — того, что за околицей, и потом незаметно через дорогу на Городец, а там через речку Чечера пробраться надо в Лозовский лес. В апреле ночью ещё холодно, особенно к воде. Там, на перекате, вброд переходили. Вода ледяная, по пояс, кости ломит. Вылезешь на берег, а стучать зубами нельзя — слышно за версту, чтобы патруль не услышал. Обратно — той же дорогой, той же ледяной купелью. Теперь думаю: как же мы не заболели? Видно, не до болезней было — выжить бы.
В пути согрелись. Дорога домой всегда короче кажется. Подходим к повороту на Красную поляну и расслабились — комендантский час уже не такой злой: рассвело. Идём по дороге — деревня спит, собаки молчат, только петухи перекличку устраивают да весенний туман по низинам стелется. Тут, как чёрт из табакерки, из тумана со стороны деревни Подлипки навстречу двое немцев на мотоцикле с коляской. Прятаться бесполезно — заметили. Аусвайс нет, справки нет. Страх сковал всё тело.
— Стоим вдоль дороги, боимся дышать. Смотрю на Анюту — побелела. Одна мысль сверлит затылок: детей жалко, всех расстреляют. Твоя бабка не растерялась. Корзину на землю поставила, мешковину сверху сняла — и теребит её в руках. Нервничает. Картошка снизу, яйца сверху. Я корзину из рук не выпускаю и дрожу— то ли от страха, то ли от холода .
Немец, что сидел за рулём, — высокий, бледный, уставший, посмотрел на яйца, мышцы лица чуть расслабились:
— О, матка, яйки. Гут матка,- и выражение такое смешное стало, почти человеческое.
На ломаном русском спросил:
- Вы куда идти?
— К старосте, справку взять — Анюта показала рукой в сторону его дома. Немцы заговорили между собой — быстро, зло. Видно, спорили. Твоя баба набрала яиц и понесла ему. Он взял одно яйцо, достал нож, проделал дырку и со смаком выпил. Скорлупу выкинул на обочину. Видно было, что остался доволен. Второй, что сидел в коляске, ещё злился, но снял с головы каску — серую, железную и скоро все яйца оказались внутри. Длинный жестом приказал открыть и показать, что в другой корзине. Сердце заколотилось еще сильнее. Я медленно поставила корзину у ног, скинула на землю старую, с заплаткой, выцветшую дерюгу:
- Картошка тут, яйца. Староста приказал,- залепетала я .
Немцы переглянулись. А я приговаривая — скок-скок-скок, переложила все яйца со своей корзины в каску. Толстый боров начал улыбаться, повторяя за мной – Скок. Скок. Скок. Потом он махнул нам рукой, что мы можем идти и уехали.
Мы не верили. Твоя бабка на меня смотрела, я на неё. Глаза мокрые, а заплакать нельзя — если разреветься, уже не остановишь. До хутора летели как на крыльях, молча — будто боялись, что если заговорить, то немцы вернутся. Страх пришёл потом. Ночью- всё чудилось: шаги, голоса, стук в дверь. Натерпелись страху. А партизаны слово сдержали, животину нашу не тронули.
Так слушая рассказ, мы дошли до околицы — впереди водонапорная башня, я уже узнавала дома, деревья, поворот к бабушкиной хате. Попутчица кивнула на арбуз:
— Донесла гостинец! Молодец. А бабушка у тебя не трусиха, четверых подняла в войну. Привет передавай от…Акулины, она знает.
Я повернула на Красную поляну. Горели фонари, страшно совсем не было.
Мы ели арбуз, красный сочный. Я рассказала бабушке про всё, что знала — про Красную поляну, про корзину с яйцами. Она слушали и кивала. Она не захотела отвечать, почему никогда про это не рассказывала нам, а её слова: « Победа — это начало пути. Вам в наследство достались — холод, страх, стыд, предательство. Сможете ли вы это принять? »
Случайных встреч не бывает. Я не знаю, как дальше сложилась жизнь Акулины. Не знаю, пересказывала ли она эту историю кому-нибудь или оставила её только для той ночи. Не знаю, забыла ли она свой страх или он остался с ней, как тот холод в апрельской воде. Не знаю. Наши пути больше не пересекались. Она вошла в мою жизнь неожиданно, через зал ожидания станции Салтановка, с кофтой для озябшей девчонки, с рассказом о картошке, яйцах и гранатах .
Красная поляна исчезла с карт. Дома разобрали на дрова. Колодцы засыпало. Но каждую весну яблони цветут. И берёзы тянутся к небу, а живых змей с тех пор никто не видел. А название дороги Вдовий шлях вряд ли помнит молодёжь деревни Буда -Люшевская.
Я долго думала, где же настоящая Победа. Может быть, там, где мы перестанем делить всех на «свой» и «чужой», на «трус» и «герой», на тех, кто согнулся, и тех, кто выстоял. Где мы осознаём: они были людьми. С их кровью, с их страхом, с их яблонями. А мы — их внуки и чаша весов в наших руках.
А ещё — вопросы без ответа. Почему немцы не проверили документы? Как у бабы Анны хватило сил выйти вперёд перед партизанским судом? Почему женщины лезли в холодную апрельскую воду за патронами? Откуда в нас берётся эта странная смесь трусости и святости, подлости и милосердия? И можно ли сохранить душу, когда тебя бьют палками, а выстрелов не слышно?
Теперь, каждый раз, когда я еду навестить могилки, я знаю, что обязательно пойду на Красную поляну. Память помнит про страх, холод, стыд и тихое мужество.
Красная поляна не исчезла. Она ждёт. Я — тоже.
Конец
Свидетельство о публикации №226052000173